Уже много лет Джема раздражала его вынужденная нечистоплотность, тогда как на Западе без всякого стеснения чесались там, где кусали вши. Человеку, знавшему баню с первых своих дней, трудно было выносить это. Вплоть до Ниццы мы могли хотя бы совершать омовения в море, на севере же реки холодные, тинистые. С тех пор как нас осталось всего двое, я растолковывал каждому из монахов в отдельности, что нам нужна горячая вода, много воды, целая бочка, и каждую неделю очередной монах несказанно удивлялся. «Мы моемся», – объяснял я, и эти потешные наши омовения в огромной сводчатой комнате Джема вскоре стали в Дофине притчей во языцех.
Впрочем, с годами мы понемногу привыкли к грязи – что же теперь вынуждало братьев до такой степени стараться нам угодить?
Стоял июль, конец июля. Ничто не переменилось в Буалами, если не считать отсутствия Бланшфора и все более частых отлучек Джема в страну гашиша. В такие часы я слонялся один по замку без всякого дела и даже без стражи. Какая-то тяжелая скука навалилась на Буалами. Я не ощущал прежней напряженности между монахами и рыцарями, словно и те и другие тюремщики Джема пришли к заключению, что не предстоит никаких перемен, и успокоились. Мне случалось иногда видеть, как они вместе играют в кости. Не к добру было это их спокойствие.
В конце сентября Антуан Д'Обюссон предупредил нас, что мы переезжаем в вышеназванный Бурганеф.
Нас повезли, как пленников, без свиты, без пышности. Я надеялся, что Джем захочет попрощаться с теми местами, по которым он скакал верхом рядом с Еленой, где он лежал на ее коленях. «Зачем мне копить еще воспоминания, Саади? – ответил он. – Их и без того слишком много…»
Мы ехали целую неделю, все время на северо-запад.
Некогда это приводило Джема в бешенство – его заставляли удаляться от Румелии, от борьбы. Теперь же он был очень тих и рассеян. Поскольку в последнее время он редко выходил из своей комнаты, лицо его покрывала болезненная бледность. Равнодушно озирал он рощи и пастбища, мимо которых мы проезжали, – что общего мог иметь султан Джем с Дофине, с Оверныо?
– Сменим хоть пейзаж, – попытался я встряхнуть его. – Я по горло сыт этим Буалами с его тремя плешивыми холмами.
– Хм… – отозвался Джем.
– Как-никак мы с тобой граждане мира, а значит, и Оверни. Почему в Оверни нам будет хуже, чем в Буалами? – продолжал я не слишком находчиво.
– Никаких граждан мира нет! – внезапно оживился Джем. Вернее, разозлился; он стал необычайно вспыльчивым.
– Есть. Поэты.
– Неужто за эти годы твоя мысль и впрямь не развилась, Саади? Если для поэта не существует родины, отчего ты не сложил здесь ни одной песни? Ты ведь говоришь на их языке, правда? А петь на нем не можешь. Ибо это не твой родной язык, «гражданин мира»!
– Но в Ницце ты сложил много стихов, Джем. Значит…
– «Сложил много стихов»… Для кого, спрашиваю я тебя? Нет поэта без слушателей, как нет султана без войска. Когда меня разлучили с нашими людьми – будь то слушатели или воины, – я перестал быть и поэтом, и султаном, Саида.
– Слушай! – Джем повернул своего коня почти вплотную к моему, но не снизил голоса, а чуть ли не закричал, как в бреду. – И запомни мои слова, потому что через несколько месяцев или через год я уже не скажу этого, а возможно, и не буду уже так думать, вообще перестану думать: я уже более не султан Джем, вдохновитель поэтов Карамании, вождь сипахов! Где он, мой двор поэтов, где они, сипахи Мехмед-хана? Их нет! Нет! Значит, нет и Джема, Джем мертв… Знаешь ли ты, что есть человек, Саади? – так же громко спросил он меня, словно произносил речь перед незримей толпой. – Красота, добрая сила, десятки достоинств еще не делают человека человеком. Нужно, чтобы чья-то любовь радовалась тому, что человек красив, чтобы толпы людей рыдали при звуках его песен, чтобы было войско, готовое осуществить его завоевания. Нужно множество людей. А я одинок, Саади. Одинок. И потому султан Джем останется в истории лишь несбывшимся обещанием…
Потрясенный возбужденностью Джема, его необъяснимым порывом, я оглянулся – что подумают братья? Они казались равнодушными, хотя исподтишка и наблюдали за нами. Вероятно, пришли к заключению, что у турка очередной приступ гнева, боли – словом, буйства. А мне хотелось понять – с той поры как появилась Елена, Джем ни разу не говорил со мной так. Мне казалось, что час за часом, капля по капле гашиш вытесняет из его сознания действительность. А эти возбужденные, неуместные речи были словно предсмертной судорогой, вспышкой просветления, кратким возвратом к самому себе на пороге вечного мрака.
– Зачем ты говоришь мне это, Джем?
– Затем, что у меня дурные предчувствия, гражданин мира, и я боюсь умереть, не оставив завещания.
– Какая чушь! – не сдержался я. – Что ты называешь завещанием?
– Прошу тебя, Саади, – отвечал он, – очень прошу тебя, пиши! Прежде всего запиши то, что я только что сказал. Пусть люди знают, что Джем все понимал и жизнь его не была одним самообманом. Так было только до какой-то поры, какого-то рубежа. А потом переходи к другому…
– К чему, Джем?
– К тому, что будет происходить без меня
– Да ты не прожил еще и половины жизни, Джем! Слава аллаху, ты здоров, молод…
– Я не говорю, что меня не станет, друг Но то что отныне будет происходить, будет происходить уже без меня.
Часть четвертая
Выдержки из дневника поэта Саади. Записи с осени 1487 года по осень 1494 года, составленные без всякой связи с данным расследованием, однако весьма для него полезные
Октябрь 1487 года
Наше путешествие – боюсь, последнее из наших путешествий – завершилось две недели назад. Наше новое и, боюсь, последнее убежище называется Бурганеф.
Итак, мы в замке Бурганеф. На сей раз я опишу его, ибо здесь нам суждено и остаться. Бурганеф не просто очередная остановка на неведомом нашем пути.
Направляясь к замку, прежде всего проходишь городскими воротами и попадаешь в селение, даже городок, являющийся частью домена брата Бланшфора. Его жители и светски и духовно подчинены командору, почитают Бланшфора, личность во всех отношениях неприятную, первым лицом после бога. Это имеет для нас важные следствия: будучи ревностными подданными, они являются дополнительными, бесплатными тюремщиками, у них нам не найти сочувствия.
Бурганеф насчитывает сто пятьдесят домов, почти одинаковых, очень аккуратненьких, в каждом – лавка. Не могу понять, кто же здесь покупает, коль скоро все до одного продают. Улицы в городке узкие, мощеные, чисто выметенные, как полы в доме. И должен добавить, безлюдные – все жители здесь трудятся от зари до зари, человеческого голоса не слышно, раздаются лишь звуки человеческого труда. К вечеру они стихают и в каждом доме загорается по окошку – семья ужинает. Потом спит. Глубоким-глубоким сном, после пятнадцати – шестнадцати часов работы, и так изо дня в день.
Между старыми стенами Бурганефа возвышается холм – дома лепятся у его подножия. Там некогда был ров, ныне он заболочен – хорошо, что хоть лягушачье кваканье нарушает тишину. Холм этот голый, на его вершине высится замок – так именуется кольцо высоких строений, внешние стены которых представляют собой неприступную крепость. В середине этого кольца находится церковь, построенная два столетия назад, недавно подновленная, без живописи. Ее заменяет глиняное изваяние Иоанна Крестителя, на которое накинуто холщовое одеяние.
Когда мы подъезжали к новому своему убежищу, я заметил две высокие башни. Это несколько удивило меня – здешние замки обычно имеют по одной. И другое заметил я: та башня, что повыше, была совсем новой, белый ее камень, казалось, был вытесан только вчера. Позже я прочитал надпись над ее входом. Надпись гласила: «В год 1484 в замке Бурганеф начато возведение большой башни и подновлена церковь на средства верующих – 3500 золотых дукатов – и при содействии брата Ги дю Бланшфора, великого приора Оверни, командора Кипра и Бурганефа, племянника досточтимого и могущественного сеньора, великого магистра Родоса Пьера Д'Обюссона».
Иными словами, еще три года назад, пока мы переезжали под песни трубадуров из одного замка в другой, святой Орден позаботился о том, чтоб возвести специально для нас предназначенное узилище; пока Матиаш или Каитбай боролись за Джема, а сам Джем верил, что каждый минувший день приближает его победоносный поход, в Бурганефе камень за камнем поднималась башня, известная под названием «Башня Зизима», – темница, выстроенная в соответствии со всеми требованиями эпохи.
Жестокая правда! Наши сопровождающие предоставили нам молча проглотить ее. Я перевел надпись Джему, но он не удостоил меня ответом. Он остановил своего коня между башней и церковью, вид у него был мрачный.
Почти совсем стемнело. Один из братьев факелом освещал нам дорогу. Витая лестница пахла свежеоструганным деревом и раздражающе скрипела под ногами монаха. Мы следовали за ним, насквозь пронизанные сыростью – штукатурка еще не успела высохнуть.
Сперва мы поднялись на старую башню, потом, пройдя по крепостной стене, оказались в навой, где спустились вниз на четыре этажа. Низкие своды. Тьма. Монах осветил небольшое помещение со сложенными из кирпича лавками и котлом. «Баня его высочества», – шепнул он, словно сообщая некую тайну. Ах да! Ведь ради этой бани и проделано наше семидневное путешествие.
Затем мы вновь стали подниматься по лестнице. На первом этаже монах указал нам на степу. «Конюшня», – снова шепотом объяснил он. Неужели и нам надо говорить, понижая голос, в этом таинственном обиталище? На втором этаже находилось большое круглое помещение: «Кухня». На третьем – несколько комнат поменьше, весьма скромных, с полами из неструганых досок и камином: «Комнаты для королевской стражи». Именно из этих комнат дверь ведет на стены крепости, другого выхода из башни нет, если не считать выхода из конюшни, но она с верхними этажами не сообщается. Следующий этаж, четвертый, должен был, очевидно, ошеломить нас своим великолепием. Он делился надвое: одна комната большая, другая – маленькая. В большой – камин, облицованный узорчатыми плитами. Рядом кровать с балдахином, массивный стол, два стула, ковер, несколько сундуков. Свет проникает в эту комнату сквозь нечто, напоминающее формой воронку – в толщу свода уходит расширяющееся кверху отверстие, которое завершается круглым окном.
«Когда идет дождь или снег, мы его закрываем. Это комната его высочества». (Тут мне стало ясно, что монах говорит шепотом оттого, что несколько смущен.) Низкая дверца ведет в соседнюю, мою комнату. Кровать, сундук – вот и все. Узкая щель вместо окна.
На пятый, шестой и седьмой этажи мы поднимались с трудом: не только ноги, но и голос уже не повиновались нам. «Тюрьма, тюрьма!» – твердил мне каждый удар сердца. События привели в конце концов в тому, к чему не могли не привести! Я не стал осматривать клетушку, предназначенную для свиты Джема, – ведь она по-прежнему состояла из иоаннитов и королевских рыцарей.
Мы вышли на крышу – круглую площадку, огороженную зубчатым карнизом. «Здесь будет стоять стража; здесь и перед дверьми третьего этажа, – объяснил монах. – в Бурганефе вы наконец-то сможете не опасаться за свою жизнь, ваше высочество!» Джем уже спускался бегом по скрипучим ступеням, ударяясь о еще не просохшие стены. Звук его шагов – неровных, спотыкающихся – доносился снизу: так бегут от чего-то более страшного, чем даже смерть.
Я ощупью последовал за ним: монах с факелом остался наверху.
Я поискал Джема в предназначенных ему так называемых покоях – там его не оказалось. Спустился этажом ниже и нашел Джема на крепостной стене. Высунувшись в бойницу, он повис над двором и, казалось, был без чувств. Я слегка дотронулся до него, он судорожно вздрогнул.
– Саади, нас заточили в темницу? – Я не видел его глаз, но хорошо себе представлял их взгляд.
– Спокойнее, Джем! Не произошло ничего нового, мы с тобой стали узниками с того дня, как ступили на Родос…
Я повел его, точно больного. В покоях уже был разведен огонь, но он был не в силах прогнать могильный холод башни. Джем, не раздеваясь, кинулся на кровать и отвернулся к стене. С гашишем или без гашиша, он провел так много дней.
А я отмеряю дни по мутному свету, что пробивается сквозь оконце. Чтоб увидеть над головой клочок неба – облачного или звездного, – надо встать под воронку. Больше всего света нам дает камин – огонь поддерживается там круглые сутки. Я сижу перед ним, смотрю на языки пламени и молчу. Тишину нарушают только стоны или бред Джема – гашиш часто заставляет его что-то несвязно бормотать, и по обрывкам слов я догадываюсь о том, какие сны навещают моего друга. Конечно же, Карамания, красные пустынные горы Ликин, ослепительно белый Родос, обрамленный ярко-синим морем, буйство красок Савойского побережья…
«Хвала аллаху! – думаю я. – За то, что он дал нам хоть гашиш!..»
4. XI. 1487
Здесь, в Бурганефе, я гораздо свободнее Джема, Джему разрешают, самое большее, подняться на крепостную стену, где он и прогуливается иногда. «Никаких прогулок вне крепости!»
Монахи уверяют, что Баязид готовит покушение за покушением на своего брата. Когда Джем находится на стене, по обеим ее краям караулят стражи, а сверху, с крыши башни, наблюдают дозорные. В Бурганефе с Джема ни на секунду не сводят глаз; чтобы скрыться от них, он проводит дни у себя в комнате, на кровати. Иногда он терпит мое присутствие, иногда же просит уйти. Я предпочитаю второе – меня безмерно угнетают бдения возле человека, который часами не раскрывает рта и как бы вовсе отсутствует.
Я выхожу з? пределы не только «Башни Зизима», но и самой крепости. Медленно спускаюсь по склону холма – очень медленно, чтобы продлить прогулку. Брожу улочками Бурганефа, пять-шесть улочек не больше чем в триста шагов. Мне уже знаком каждый камень мостовой, каждый горшок герани на окнах. Знаю в лицо всех тружеников Бурганефа. Они внимательно разглядывают меня из-за своих прилавков, из-за всевозможных мешков и банок; их взгляды провожают меня от одной лавки к другой, следят за мной на всем недолгом пути до городской стены, где меня заставляет повернуть назад, опять-таки взглядом, королевская стража. И я бреду назад под теми же взглядами жителей.
В первое время я осмеливался вступать в разговоры – можно ли жить в полном безмолвии двадцать четыре часа в сутки! Останавливался перед какой-нибудь лавчонкой, расспрашивал о житье-бытье. Мне отвечали односложно – вид у людей всегда озабоченный, деловитый, и на тебя смотрят как на докучного праздношатающегося. За их ответами сквозит: «Тебе-то легко, живешь на королевских харчах». Это больше чем укор – в их словах неприязнь: ведь я сарацин. Личность подозрительная.
Я снова медленно поднимаюсь по склону к замку. Два-три раза обхожу вокруг церкви, иногда заглядываю внутрь. Сквозь разноцветные стекла свет северного солнца не кажется таким мутным, узкий неф почти ярко освещен. Я созерцаю глиняное изваяние Крестителя, выкрашенное в три цвета, с вытаращенными, злыми глазами. Однажды я поймал себя на том, что показываю ему язык – это единственное, чем я могу уязвить покровителя брата Д'Обюссона.
Снова выхожу во двор и кружу вокруг церкви. В своих тихих, бесшумных и бесцельных блужданиях я, наверно, напоминаю летучую мышь. Все откладываю и откладываю минуту, когда «Башня Зизима» поглотит меня. Однако этот миг неотвратимо приближается – я поднимаюсь по лестнице. Ступени ее становятся все скрипучей – доски с каждым днем все больше рассыхаются. Вхожу к Джему. Он лежит, вперив взор в потолок, как будто уходящий вверх заостренный свод вбирает в себя все его внимание, все мысли. Он снова видит сны наяву, и я понимаю, что говорить с ним бесполезно. Ему уже никто не нужен, мост между нами рухнул.
Я сижу, смотрю на огонь в камине – огонь и море таят в себе неисчерпаемое разнообразие и могут приковывать взгляд на протяжении долгих часов. Я смотрю на языки пламени и, поскольку не курю гашиш, принужден думать. И я думаю: «О аллах, зачем ты сделал время столь томительно долгим!»
10. XL 1487
Сегодня мы получили от брата Д'Обюссона милый подарок: обезьянку и попугая. Джем подозрительно взглянул на монаха, принесшего их. «В своем стремлении доставить его высочеству развлечение брат Д'Обюссон предлагает ему сей скромный дар», – шепотом произнес монах. Поставил обе клетки и удалился.
После получасового созерцания подарка (новинки, нарушившей наше уединение) Джем встал, с рассеянным видом прошелся вокруг клеток, потом сел на пол возле той, где была обезьянка. Забавное зрелище: Джем пытался найти общий язык со зверьком, смешно гримасничал, шевелил руками, издавал потешные звуки. А она внимательно разглядывала будущего своего соседа. Придя, как мне показалось, к какому-то заключению, она просунула сквозь прутья решетки лапку и ухватила Джема за палец.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49
Впрочем, с годами мы понемногу привыкли к грязи – что же теперь вынуждало братьев до такой степени стараться нам угодить?
Стоял июль, конец июля. Ничто не переменилось в Буалами, если не считать отсутствия Бланшфора и все более частых отлучек Джема в страну гашиша. В такие часы я слонялся один по замку без всякого дела и даже без стражи. Какая-то тяжелая скука навалилась на Буалами. Я не ощущал прежней напряженности между монахами и рыцарями, словно и те и другие тюремщики Джема пришли к заключению, что не предстоит никаких перемен, и успокоились. Мне случалось иногда видеть, как они вместе играют в кости. Не к добру было это их спокойствие.
В конце сентября Антуан Д'Обюссон предупредил нас, что мы переезжаем в вышеназванный Бурганеф.
Нас повезли, как пленников, без свиты, без пышности. Я надеялся, что Джем захочет попрощаться с теми местами, по которым он скакал верхом рядом с Еленой, где он лежал на ее коленях. «Зачем мне копить еще воспоминания, Саади? – ответил он. – Их и без того слишком много…»
Мы ехали целую неделю, все время на северо-запад.
Некогда это приводило Джема в бешенство – его заставляли удаляться от Румелии, от борьбы. Теперь же он был очень тих и рассеян. Поскольку в последнее время он редко выходил из своей комнаты, лицо его покрывала болезненная бледность. Равнодушно озирал он рощи и пастбища, мимо которых мы проезжали, – что общего мог иметь султан Джем с Дофине, с Оверныо?
– Сменим хоть пейзаж, – попытался я встряхнуть его. – Я по горло сыт этим Буалами с его тремя плешивыми холмами.
– Хм… – отозвался Джем.
– Как-никак мы с тобой граждане мира, а значит, и Оверни. Почему в Оверни нам будет хуже, чем в Буалами? – продолжал я не слишком находчиво.
– Никаких граждан мира нет! – внезапно оживился Джем. Вернее, разозлился; он стал необычайно вспыльчивым.
– Есть. Поэты.
– Неужто за эти годы твоя мысль и впрямь не развилась, Саади? Если для поэта не существует родины, отчего ты не сложил здесь ни одной песни? Ты ведь говоришь на их языке, правда? А петь на нем не можешь. Ибо это не твой родной язык, «гражданин мира»!
– Но в Ницце ты сложил много стихов, Джем. Значит…
– «Сложил много стихов»… Для кого, спрашиваю я тебя? Нет поэта без слушателей, как нет султана без войска. Когда меня разлучили с нашими людьми – будь то слушатели или воины, – я перестал быть и поэтом, и султаном, Саида.
– Слушай! – Джем повернул своего коня почти вплотную к моему, но не снизил голоса, а чуть ли не закричал, как в бреду. – И запомни мои слова, потому что через несколько месяцев или через год я уже не скажу этого, а возможно, и не буду уже так думать, вообще перестану думать: я уже более не султан Джем, вдохновитель поэтов Карамании, вождь сипахов! Где он, мой двор поэтов, где они, сипахи Мехмед-хана? Их нет! Нет! Значит, нет и Джема, Джем мертв… Знаешь ли ты, что есть человек, Саади? – так же громко спросил он меня, словно произносил речь перед незримей толпой. – Красота, добрая сила, десятки достоинств еще не делают человека человеком. Нужно, чтобы чья-то любовь радовалась тому, что человек красив, чтобы толпы людей рыдали при звуках его песен, чтобы было войско, готовое осуществить его завоевания. Нужно множество людей. А я одинок, Саади. Одинок. И потому султан Джем останется в истории лишь несбывшимся обещанием…
Потрясенный возбужденностью Джема, его необъяснимым порывом, я оглянулся – что подумают братья? Они казались равнодушными, хотя исподтишка и наблюдали за нами. Вероятно, пришли к заключению, что у турка очередной приступ гнева, боли – словом, буйства. А мне хотелось понять – с той поры как появилась Елена, Джем ни разу не говорил со мной так. Мне казалось, что час за часом, капля по капле гашиш вытесняет из его сознания действительность. А эти возбужденные, неуместные речи были словно предсмертной судорогой, вспышкой просветления, кратким возвратом к самому себе на пороге вечного мрака.
– Зачем ты говоришь мне это, Джем?
– Затем, что у меня дурные предчувствия, гражданин мира, и я боюсь умереть, не оставив завещания.
– Какая чушь! – не сдержался я. – Что ты называешь завещанием?
– Прошу тебя, Саади, – отвечал он, – очень прошу тебя, пиши! Прежде всего запиши то, что я только что сказал. Пусть люди знают, что Джем все понимал и жизнь его не была одним самообманом. Так было только до какой-то поры, какого-то рубежа. А потом переходи к другому…
– К чему, Джем?
– К тому, что будет происходить без меня
– Да ты не прожил еще и половины жизни, Джем! Слава аллаху, ты здоров, молод…
– Я не говорю, что меня не станет, друг Но то что отныне будет происходить, будет происходить уже без меня.
Часть четвертая
Выдержки из дневника поэта Саади. Записи с осени 1487 года по осень 1494 года, составленные без всякой связи с данным расследованием, однако весьма для него полезные
Октябрь 1487 года
Наше путешествие – боюсь, последнее из наших путешествий – завершилось две недели назад. Наше новое и, боюсь, последнее убежище называется Бурганеф.
Итак, мы в замке Бурганеф. На сей раз я опишу его, ибо здесь нам суждено и остаться. Бурганеф не просто очередная остановка на неведомом нашем пути.
Направляясь к замку, прежде всего проходишь городскими воротами и попадаешь в селение, даже городок, являющийся частью домена брата Бланшфора. Его жители и светски и духовно подчинены командору, почитают Бланшфора, личность во всех отношениях неприятную, первым лицом после бога. Это имеет для нас важные следствия: будучи ревностными подданными, они являются дополнительными, бесплатными тюремщиками, у них нам не найти сочувствия.
Бурганеф насчитывает сто пятьдесят домов, почти одинаковых, очень аккуратненьких, в каждом – лавка. Не могу понять, кто же здесь покупает, коль скоро все до одного продают. Улицы в городке узкие, мощеные, чисто выметенные, как полы в доме. И должен добавить, безлюдные – все жители здесь трудятся от зари до зари, человеческого голоса не слышно, раздаются лишь звуки человеческого труда. К вечеру они стихают и в каждом доме загорается по окошку – семья ужинает. Потом спит. Глубоким-глубоким сном, после пятнадцати – шестнадцати часов работы, и так изо дня в день.
Между старыми стенами Бурганефа возвышается холм – дома лепятся у его подножия. Там некогда был ров, ныне он заболочен – хорошо, что хоть лягушачье кваканье нарушает тишину. Холм этот голый, на его вершине высится замок – так именуется кольцо высоких строений, внешние стены которых представляют собой неприступную крепость. В середине этого кольца находится церковь, построенная два столетия назад, недавно подновленная, без живописи. Ее заменяет глиняное изваяние Иоанна Крестителя, на которое накинуто холщовое одеяние.
Когда мы подъезжали к новому своему убежищу, я заметил две высокие башни. Это несколько удивило меня – здешние замки обычно имеют по одной. И другое заметил я: та башня, что повыше, была совсем новой, белый ее камень, казалось, был вытесан только вчера. Позже я прочитал надпись над ее входом. Надпись гласила: «В год 1484 в замке Бурганеф начато возведение большой башни и подновлена церковь на средства верующих – 3500 золотых дукатов – и при содействии брата Ги дю Бланшфора, великого приора Оверни, командора Кипра и Бурганефа, племянника досточтимого и могущественного сеньора, великого магистра Родоса Пьера Д'Обюссона».
Иными словами, еще три года назад, пока мы переезжали под песни трубадуров из одного замка в другой, святой Орден позаботился о том, чтоб возвести специально для нас предназначенное узилище; пока Матиаш или Каитбай боролись за Джема, а сам Джем верил, что каждый минувший день приближает его победоносный поход, в Бурганефе камень за камнем поднималась башня, известная под названием «Башня Зизима», – темница, выстроенная в соответствии со всеми требованиями эпохи.
Жестокая правда! Наши сопровождающие предоставили нам молча проглотить ее. Я перевел надпись Джему, но он не удостоил меня ответом. Он остановил своего коня между башней и церковью, вид у него был мрачный.
Почти совсем стемнело. Один из братьев факелом освещал нам дорогу. Витая лестница пахла свежеоструганным деревом и раздражающе скрипела под ногами монаха. Мы следовали за ним, насквозь пронизанные сыростью – штукатурка еще не успела высохнуть.
Сперва мы поднялись на старую башню, потом, пройдя по крепостной стене, оказались в навой, где спустились вниз на четыре этажа. Низкие своды. Тьма. Монах осветил небольшое помещение со сложенными из кирпича лавками и котлом. «Баня его высочества», – шепнул он, словно сообщая некую тайну. Ах да! Ведь ради этой бани и проделано наше семидневное путешествие.
Затем мы вновь стали подниматься по лестнице. На первом этаже монах указал нам на степу. «Конюшня», – снова шепотом объяснил он. Неужели и нам надо говорить, понижая голос, в этом таинственном обиталище? На втором этаже находилось большое круглое помещение: «Кухня». На третьем – несколько комнат поменьше, весьма скромных, с полами из неструганых досок и камином: «Комнаты для королевской стражи». Именно из этих комнат дверь ведет на стены крепости, другого выхода из башни нет, если не считать выхода из конюшни, но она с верхними этажами не сообщается. Следующий этаж, четвертый, должен был, очевидно, ошеломить нас своим великолепием. Он делился надвое: одна комната большая, другая – маленькая. В большой – камин, облицованный узорчатыми плитами. Рядом кровать с балдахином, массивный стол, два стула, ковер, несколько сундуков. Свет проникает в эту комнату сквозь нечто, напоминающее формой воронку – в толщу свода уходит расширяющееся кверху отверстие, которое завершается круглым окном.
«Когда идет дождь или снег, мы его закрываем. Это комната его высочества». (Тут мне стало ясно, что монах говорит шепотом оттого, что несколько смущен.) Низкая дверца ведет в соседнюю, мою комнату. Кровать, сундук – вот и все. Узкая щель вместо окна.
На пятый, шестой и седьмой этажи мы поднимались с трудом: не только ноги, но и голос уже не повиновались нам. «Тюрьма, тюрьма!» – твердил мне каждый удар сердца. События привели в конце концов в тому, к чему не могли не привести! Я не стал осматривать клетушку, предназначенную для свиты Джема, – ведь она по-прежнему состояла из иоаннитов и королевских рыцарей.
Мы вышли на крышу – круглую площадку, огороженную зубчатым карнизом. «Здесь будет стоять стража; здесь и перед дверьми третьего этажа, – объяснил монах. – в Бурганефе вы наконец-то сможете не опасаться за свою жизнь, ваше высочество!» Джем уже спускался бегом по скрипучим ступеням, ударяясь о еще не просохшие стены. Звук его шагов – неровных, спотыкающихся – доносился снизу: так бегут от чего-то более страшного, чем даже смерть.
Я ощупью последовал за ним: монах с факелом остался наверху.
Я поискал Джема в предназначенных ему так называемых покоях – там его не оказалось. Спустился этажом ниже и нашел Джема на крепостной стене. Высунувшись в бойницу, он повис над двором и, казалось, был без чувств. Я слегка дотронулся до него, он судорожно вздрогнул.
– Саади, нас заточили в темницу? – Я не видел его глаз, но хорошо себе представлял их взгляд.
– Спокойнее, Джем! Не произошло ничего нового, мы с тобой стали узниками с того дня, как ступили на Родос…
Я повел его, точно больного. В покоях уже был разведен огонь, но он был не в силах прогнать могильный холод башни. Джем, не раздеваясь, кинулся на кровать и отвернулся к стене. С гашишем или без гашиша, он провел так много дней.
А я отмеряю дни по мутному свету, что пробивается сквозь оконце. Чтоб увидеть над головой клочок неба – облачного или звездного, – надо встать под воронку. Больше всего света нам дает камин – огонь поддерживается там круглые сутки. Я сижу перед ним, смотрю на языки пламени и молчу. Тишину нарушают только стоны или бред Джема – гашиш часто заставляет его что-то несвязно бормотать, и по обрывкам слов я догадываюсь о том, какие сны навещают моего друга. Конечно же, Карамания, красные пустынные горы Ликин, ослепительно белый Родос, обрамленный ярко-синим морем, буйство красок Савойского побережья…
«Хвала аллаху! – думаю я. – За то, что он дал нам хоть гашиш!..»
4. XI. 1487
Здесь, в Бурганефе, я гораздо свободнее Джема, Джему разрешают, самое большее, подняться на крепостную стену, где он и прогуливается иногда. «Никаких прогулок вне крепости!»
Монахи уверяют, что Баязид готовит покушение за покушением на своего брата. Когда Джем находится на стене, по обеим ее краям караулят стражи, а сверху, с крыши башни, наблюдают дозорные. В Бурганефе с Джема ни на секунду не сводят глаз; чтобы скрыться от них, он проводит дни у себя в комнате, на кровати. Иногда он терпит мое присутствие, иногда же просит уйти. Я предпочитаю второе – меня безмерно угнетают бдения возле человека, который часами не раскрывает рта и как бы вовсе отсутствует.
Я выхожу з? пределы не только «Башни Зизима», но и самой крепости. Медленно спускаюсь по склону холма – очень медленно, чтобы продлить прогулку. Брожу улочками Бурганефа, пять-шесть улочек не больше чем в триста шагов. Мне уже знаком каждый камень мостовой, каждый горшок герани на окнах. Знаю в лицо всех тружеников Бурганефа. Они внимательно разглядывают меня из-за своих прилавков, из-за всевозможных мешков и банок; их взгляды провожают меня от одной лавки к другой, следят за мной на всем недолгом пути до городской стены, где меня заставляет повернуть назад, опять-таки взглядом, королевская стража. И я бреду назад под теми же взглядами жителей.
В первое время я осмеливался вступать в разговоры – можно ли жить в полном безмолвии двадцать четыре часа в сутки! Останавливался перед какой-нибудь лавчонкой, расспрашивал о житье-бытье. Мне отвечали односложно – вид у людей всегда озабоченный, деловитый, и на тебя смотрят как на докучного праздношатающегося. За их ответами сквозит: «Тебе-то легко, живешь на королевских харчах». Это больше чем укор – в их словах неприязнь: ведь я сарацин. Личность подозрительная.
Я снова медленно поднимаюсь по склону к замку. Два-три раза обхожу вокруг церкви, иногда заглядываю внутрь. Сквозь разноцветные стекла свет северного солнца не кажется таким мутным, узкий неф почти ярко освещен. Я созерцаю глиняное изваяние Крестителя, выкрашенное в три цвета, с вытаращенными, злыми глазами. Однажды я поймал себя на том, что показываю ему язык – это единственное, чем я могу уязвить покровителя брата Д'Обюссона.
Снова выхожу во двор и кружу вокруг церкви. В своих тихих, бесшумных и бесцельных блужданиях я, наверно, напоминаю летучую мышь. Все откладываю и откладываю минуту, когда «Башня Зизима» поглотит меня. Однако этот миг неотвратимо приближается – я поднимаюсь по лестнице. Ступени ее становятся все скрипучей – доски с каждым днем все больше рассыхаются. Вхожу к Джему. Он лежит, вперив взор в потолок, как будто уходящий вверх заостренный свод вбирает в себя все его внимание, все мысли. Он снова видит сны наяву, и я понимаю, что говорить с ним бесполезно. Ему уже никто не нужен, мост между нами рухнул.
Я сижу, смотрю на огонь в камине – огонь и море таят в себе неисчерпаемое разнообразие и могут приковывать взгляд на протяжении долгих часов. Я смотрю на языки пламени и, поскольку не курю гашиш, принужден думать. И я думаю: «О аллах, зачем ты сделал время столь томительно долгим!»
10. XL 1487
Сегодня мы получили от брата Д'Обюссона милый подарок: обезьянку и попугая. Джем подозрительно взглянул на монаха, принесшего их. «В своем стремлении доставить его высочеству развлечение брат Д'Обюссон предлагает ему сей скромный дар», – шепотом произнес монах. Поставил обе клетки и удалился.
После получасового созерцания подарка (новинки, нарушившей наше уединение) Джем встал, с рассеянным видом прошелся вокруг клеток, потом сел на пол возле той, где была обезьянка. Забавное зрелище: Джем пытался найти общий язык со зверьком, смешно гримасничал, шевелил руками, издавал потешные звуки. А она внимательно разглядывала будущего своего соседа. Придя, как мне показалось, к какому-то заключению, она просунула сквозь прутья решетки лапку и ухватила Джема за палец.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49