А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

проедали наследство, доставшееся от Византии и от Балкан.)
Запутанности этих противоречий, вероятно, немало способствовало Папство, и вам следует вникнуть в его трудности. До той поры оно просуществовало по причинам очевидным – каждому из бесчисленных западных государей церковь была необходима, поскольку она благословляла их господство над крестьянами, освящала крепостное право. Не признанный святым отцом владетель беспрепятственно становился жертвой не заговора (хотя в заговорах недостатка не было), а крестьянского бунта: прикончив такого господина, крестьянин не совершал греха перед господом.
Однако перемены в жизни Запада болезненно затронули Папство. Города богатели. Это означало, что новое привилегированное сословие – купечество, владельцы мастерских – не искало у церкви благословения для своей власти, эта власть была освящена деньгами. Хозяин никого не понуждал на него работать, у него испрашивали на то позволения. Он платил.
Вот подобная мелочь и переломила жизнь на Западе, обозначила приход новых времен. Тут вы в своих рассуждениях полностью правы: простая плата человеку за его труд все изменила. Рим ощутил неуверенность перед будущим; Рим никогда не обманывал себя. Оттого святые отцы моего времени и не оставили в истории ярких имен, промелькнули как мелкие интриганы, многоженцы или ростовщики, что уже не имели былого поля деятельности. Они пытались примениться к новому порядку вещей, участвуя в борьбе между властителями и городами, чередуя жестокость со всепрощением; рассчитывали преодолеть приговор времени с помощью его же оружия, отсрочивали конец нашего господства, Риму снова угрожала победа варваров. Но теперь варвары наступали изнутри. Точнее: снизу.
Думаю, мне не придется более отклоняться в сторону от моего повествования; надеюсь, что, хотя бы отчасти, открыл вам сущность нашей эпохи. Следовательно, вам легко себе представить, сколь мучительно трудно было мне составить те десять писем европейским государям.
Начал я, разумеется, с послания своему прямому повелителю – святому отцу. Это письмо я помню, словно оно написано только вчера: «Христианство ныне в силах истребить ненавистный род мусульман. Если мы предоставим Джему войска, его приверженцы мгновенно поднимутся. Его брат не обладает смелостью и окажется во власти страха; у него на службе мало способных полководцев. Лучший из них, Ахмед-паша, ждет лишь благоприятного события, чтобы повернуть против него. Он писал в этом смысле принцу Джему, умоляя его не приходить в отчаяние от своей участи и временно отступить. Никогда еще не представлялся нам более удобный случай вернуть себе Ахайю и часть Архипелага – какую славу приобретет тем ваше святейшество! Ради достижения сей цели европейским государям даже не придется идти на большие жертвы, ибо в Европе нам будут содействовать приверженцы Джема, а в Азии – бывший владетель Карамании, жаждущий восстановить свою власть. Окруженный врагами, султан Баязид не станет оказывать сопротивление».
«Нам не ведомо, – писал я в заключение, – благосклонно ли будет встречено наше предложение вашим святейшеством. В ожидании ответа мы станем печься о принце Джеме и внушать ему надежды. Если волею божьей поход состоится, мы со своей стороны вложим в него свой труд и заботы. В противном случае, сохраняя верность данному слову, поступим в соответствии с интересами Родоса».
Находите ли вы в этом письме хоть один предосудительный намек? Клянусь святой троицей, я всей душой желал осуществления предложенного мною крестового похода, дабы связать свое имя с решающей победой христиан над язычниками. Но (тут же признаюсь в этом) я весьма слабо верил в успех своего предложения, ибо знал, в силу изложенных мною выше соображений, что Европа и Папство воздержатся от такого шага. Поэтому я в заключение подчеркивал, что ответственность за провал похода возлагаю на других, и оставлял за собой право на Джема. В конце концов не чьим-нибудь, а моим пленником, то бишь гостем, являлся Джем.
Несколько других писем – королям Англии, Франции, Испании – были довольно однообразны. Я обращался к совести этих государей, сулил им за участие в походе славу и загробную благодать, упоминал о преимуществах, которые даст левантийской торговле поражение турок.
Успех этих писем был еще сомнительней – пожар пылал слишком далеко от испанской или английской земли. Я больше уповал на торговые города Италии – Венецию, Геную, Флоренцию: для них дела в Средиземноморье имели существенное значение. Однако наши славные итальянские республики были вовлечены в столь яростную междоусобную борьбу, купеческая алчность так притупила у них чутье политиков, что ответ их предвидеть было трудно.
И наконец, в тот же день отправил я письмо королю Венгрии, Матиашу Корвину, сыну Яноша Хуньяди. Это письмо оправдывает меня перед судом истории. Оно доказывает, что, защищая в деле Джема интересы Запада, я проявил широту взглядов. Ибо Матиаш Корвин находился под непосредственной угрозой османов и мог охотно согласиться с моим планом: поход Корвина против Турции возродил бы Сербию, Боснию и, вероятно, Болгарию, если не саму Византию. Я знал это и тем не менее предложил ему действовать совместно.
Не стану убеждать, вас, будто человек, подобный мне, – священнослужитель высокого звания, ответственный за судьбу уединенного, находящегося в опасности острова, – часто предается созерцанию природы, но вечер 29 июля 1482 года и поныне очень живо вспоминается мне.
Из залов и переходов моего дворца доносились громкие голоса, смех и музыка, по окончании официальной встречи Орден и видные люди Родоса оказывали там почести Джему. Многие из них влили в себя значительное количество вина, в голоса моих гостей прокрадывались всевозможные оттенки – крайняя откровенность излишняя фамильярность, даже ухарство. Здесь же, на открытой галерее перед моими покоями, куда я вышел, чтобы собраться с мыслями и принять решение, царила июльская ночь.
Быть может, вы заметили, сколько очарования таят в себе ночи в конце июля – тяжелые, истомляюще-жаркие, загадочно-печальные. И прежде всего крайне, крайне напряженные. Словно природа смущена своим расточительством и страшится неизбежного конца – усталости, близкой осени. Вероятно, это неточно выражено: я никогда не умел ощутить что-либо вне человека, а уж тем более – выразить это. Но в ту ночь какое-то непередаваемое напряжение действительно насыщало воздух над Родосом. Кажется мне, так бывает в те ночи, когда замышляется или близится убийство.
Седьмые показания поэта Саади о событиях 30–31 июля 1482 года
Мы проснулись утром с тяжелыми после вчерашней попойки головами – братья поистине не поскупились на вино. Пока мы приводили себя в порядок, к нам ввели трех братьев – из числа самых главных (я тогда еще не различал их званий) – и доложили моему господину, что на них возложена честь познакомить его с достопримечательностями острова. Джем, показалось мне, не пришел в восторг от этого, но он не любил отказывать, опасаясь обидеть человека, проявляющего к нему внимание.
Почти дотемна наши кони взбирались на родосские холмы (горами их не назовешь), а мы внимали объяснениям брата имярек. Он описывал нам события, разыгравшиеся в этих местах, сообщал названия часовен, разрушенных языческих капищ, заливов и скал. Делал он это с необычайным усердием и явно не торопясь. Мы не очень понимали, что было тому причиной. Джем, которому предназначались эти расточительные объяснения, уже не скрывал досады и старался сократить их односложными подтверждениями.
Однако брат имярек оставался верен долгу, и мы вернулись к концу дня полуживые от усталости, чтобы наскоро поесть и рухнуть на свои постели.
Я находился в опочивальне Джема. Должен сказать вам, что я всегда находился при нем, стелил себе постель у его ложа. С тех пор как мы покинули Караманию, меня преследовал страх, что Джем будет убит во сне. Успокаивало только сознание, что убийце пришлось бы перешагнуть через меня. И больше всего успокаивало это Джема. После Карамании Джем избегал оставаться ночью один, ему необходим был кто-нибудь, с кем бы он мог поговорить или помолчать, даже и помолчать ему нужно было с кем-нибудь.
Итак, в тот день, поскольку мой господин лег, я тоже свернулся у него в ногах, на тигровых шкурах.
Вскоре я почувствовал, что он дремлет, а может быть, и спит крепким сном – в те годы Джем, еще молодой, спал бесшумно. Я приподнялся, чтобы проверить, хорошо ли он укрыт, как вдруг в дверь постучали. Нетерпеливо, словно намереваясь ворваться в комнату без позволения.
Я тихонько приотворил дверь. На пороге стоял Франк, держа за руку – но не так, как держат обычно, ладонь в ладонь, а крепко ухватив за кисть, – молоденького монашка.
Лицо Франка заставило меня содрогнуться. До этого к всегда считал, что нет на свете более горестно-замкнутой, более отчаянно-дерзкой физиономии. Но тут понял: все это пустяки в сравнении с тем выражением, какое было на этом лице сейчас. Сулейман был взволнован до глубины души (хотя сотни раз твердил, что ничто не в силах взволновать его, ему нечего бояться и нечего терять), больше того – на лице его был написан ужас.
Не говоря ни слова, Сулейман грубо отодвинул меня плечом и втолкнул монашка в комнату. У паренька на левой стороне груди не было белого креста, впоследствии я узнал, что так одевались послушники Ордена. Казалось, он вот-вот лишится сознания, от страха или от боли – этого я еще не знал. Франк по-прежнему держал его за руку, словно боясь, что тот вырвется и убежит.
– Разбуди немедля своего господина! – шепотом приказал он.
– Мой султан, – я подчинился этому взволнованному шепоту, – мой султан!
Джем медленно пробуждался, он видел первый сон; скользнул задумчивым взглядом по мне, Сулейману, незнакомому юноше. И угадав нашу тревогу, вдруг подскочил как ужаленный:
– Что случилось?
– О повелитель, зачем ты не послушал меня! – с отчаянием воскликнул Сулейман, позабыв об осторожности. – Я оказался прав. Как мне не хотелось оказаться правым, мой султан!
– О чем ты? – Наше смятение уже передалось Джему, соединилось с его усилием отогнать сон, мой господин был сейчас бледен, измучен, почти жалок.
– Сегодня тебе показывали весь Родос, не так ли, повелитель? Все утро и весь день возили далеко от крепости?
– Да. Что из того?
– А знаешь ли зачем, мой султан? – продолжал Франк задавать свои бессмысленные вопросы.
– Откуда мне знать! Говори!
– Чтоб ты не видел, как они сбегаются в свое разбойничье логово, не понял, что они совещаются, решают, действуют, вот зачем!
– Ты пьян или теряешь рассудок? – произнес Джем, тряхнув головой. – Какое логово, какие разбойники?
– Большой совет заседал все утро, весь день. Решал твою участь, мой султан!
– Мою участь решать нечего, я уже сам решил ее. Вчера вечером мы условились с великим магистром, что он обратится с письмами в Венгрию и Германию. Через месяц самое большее, едва лишь придет ответ от обоих королей, я отправлюсь в Румелию. Должно быть, магистр сегодня сообщил об этом братьям.
– Нет, мой султан! – настаивал на своем Сулейман. – Ты не отправишься в Румелию. С самого утра и до недавнего часа Большой совет обсуждал, куда ты будешь отослан: в Рим или во Францию. Куда они решат – ибо они еще не решили, – туда ты и поедешь, мой султан.
Страшное молчание воцарилось в опочивальне, его нарушали только выкрики родосских разносчиков, предлагавших свой товар на площади Святого Себастьяна. А мы четверо стояли, будто над свежей могилой.
– Сулейман, – прошептал Джем после молчания, показавшегося мне бесконечным. – Уверен ли ты?
– Для того я и привел тебе свидетеля, мой султан, – Франк тряхнул паренька и что-то сказал ему на своем языке.
Монашек усердно закивал, словно немой. Но весь его вид, устремленные на Сулеймана преданные глаза доказывали, что тот говорит чистую правду.
– Брат Иоаким спрятался в тайнике рядом с залой Совета и все слышал, – заговорил Франк уже немного спокойнее. – Он слушал целых шесть часов, братья надорвали глотки в споре. И еще не сказали последнего слова, мой султан, мы узнаем его завтра.
– Сулейман, у меня на руках письмо Ордена, скрепленные печатью заверения его, – противился печальной вести Джем. – Какой властитель сохранит доверие к Д'Обюссону, если Д'Обюссоп обманет одного из властителей? Нет, даже если ему и достанет коварства, не безумец же он!
– Твои заключения многомудры, мой султан, – ответил Сулейман, – но их опровергает сама жизнь. Орден пошлет тебя туда, куда сочтет для себя выгодным.
– Да ведь это плен! – закричал на него Джем, словно именно Франк посягнул на его свободу. – Корсары не сделали своего гостя пленником, корсары! А ты доказываешь мне, что великий магистр…
– Зачем я стану доказывать тебе, повелитель! – устало прервал его Франк. – Хорошо, не верь мне.
И он выпустил руку монашка. Тот не поклонился, пятясь выскользнул из комнаты, и было слышно, как он опрометью сбежал по лестнице, – точно спасаясь от огня.
– А это кто такой? – Джему очень хотелось, чтобы источник Сулеймановых сведений был сомнителен.
– Какое это имеет значение? – пожал плечами Франк. – Он сам, без моих просьб, пришел ко мне.
– Превеликая смелость, ты не находишь? – с трудом улыбнулся Джем: растерянность еще сковывала его черты. – Не ведет ли этот юный монах весьма опасной игры? Либо же кто-нибудь из недругов Д'Обюссона (у Д'Обюссона тоже есть недруги) подослал его к нам, чтобы восстановить меня против Ордена?
– Жизнь человеческая слишком дорогая ставка для игры, о повелитель! – Сулейман явно имел в виду не монашка, а себя самого. – Просто имя Бруно на Родосе кое-что значит; должно быть, здесь есть люди, думающие так же, как и я, они считают меня очень близким себе, даже не видев меня ни разу в глаза. Благодаря нашему единомыслию… Порой ради единомыслия люди способны на многое.
Никогда прежде не слышал я у Сулеймана такого голоса. Он говорил тихо, с какой-то печальной и нежной гордостью. Но (хотя мне было и не до наблюдений) я заметил: Франк – чужак, ни с кем не сблизившийся, никем не любимый, ничей Франк – наконец-то нашел целебное снадобье для своей исстрадавшейся души. Бруно был вознагражден: его поступок стал примером для двух-трех монахов, ощутивших то же, что побудило непримиримого, незнакомого им, но родного духом брата бежать к нам.
Не следует упрекать Джема за то, что он не заметил происшедшей в Сулеймане перемены, – Джем все еще не пришел в себя. И вдруг:
– Саади, – сказал он мне, – я отправляюсь к великому магистру!
Сулейман рассмеялся. Тоже по-новому – горько, но с оттенком нежности; нежность пропитала его душу, примиряя с миром, который он еще недавно так яростно ненавидел.
– Ты спросишь магистра, не обманываю ли я тебя, повелитель? – без всякой злости сказал он.
– Я спрошу его, для чего Совет сегодня весь день заседал, – смешался Джем, тут же почувствовав всю несостоятельность своей затеи. – В конце концов… вправе я знать, что меня ждет… Не так ли?
– Воля твоя, – пожал плечами Франк. – Но в доказательство тебе придется назвать свидетелей.
– И я назову их! – Страх заставил Джема забыть обо всем и обо всех.
– Воля твоя! – повторил Сулейман. – Наш долг жертвовать собой ради нашего повелителя. – И непривычно мягко добавил: – Мальчишку жалко!
– Как ты можешь говорить такое! Первой же моей заботой будет заручиться у магистра обещанием, что он пощадит монашка… И что особенного, в сущности, он сообщил? Предположения… Одни слова… – Джем под взглядом Франка приходил во все большее замешательство.
– Обещанием! – сквозь зубы процедил Сулейман. – Тебе тоже было обещано, что ты волен покинуть Родос, когда заблагорассудится…
– Вот мы и увидим, покину я его или нет!
Спускаясь по лестнице вслед за Джемом, я размышлял о том, как он похож на ребенка. Так же быстро, без всякого перехода и разумной причины сменяются настроения у детей; только детям удается поверить в то, во что им очень хочется поверить; только они не терпят черных мыслей и бегут от отчаяния.
Сулейман следовал за нами на небольшом расстоянии – он служил нам толмачом. Мне казалось, что с одного бока меня обдувает жаром, с другого – холодом. Жар исходил от Джема; от Сулеймана – холод. Так леденеет лишь человек, узнавший о жизни столько, сколько можно узнать за всю человеческую жизнь. Это холод смерти, ибо постигший жизнь умирает прежде, нежели наступает последний его час.
Д'Обюссон же встретил нас и тепло и холодно одновременно. Он растаял от преданности при виде Джема и застыл в обиде, когда мой господин бросил ему в лицо кучу несвязных упреков.
– Мне не пристало оправдываться, ваше высочество, – перевел Франк его ответ. – Неужели ваше высочество допускает, что Орден хоть на единое мгновение может пренебречь вашим благом?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49