А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Сказке не хватало конца, но сказки всегда не договаривают – они кончаются свадебным пиром, а дальше что? Аринка женой стала… Что такое жена, чем она отличается от той Аринки, за которой он не раз тайком подсматривал сквозь плетень, сам не ведая, почему хочется смотреть на нее вечно? Господи, подскажи Юрку Сапожнику, что ему с женой делать!.. Медом, что ль, напоить?..
Он поил ее медом, она смеялась и поила его, потом взяла его лицо в ладони, – как маленького, – смотрела сумасшедшими глазищами и спрашивала:
– Юра, сколько годов тебе, Юра?
– Маманя говорит – семнадцатый…
– Господи, я-то думала, ты совсем уж мужик, серьезный больно и такой ведь сильный… Мне-то за двадцать, Юра, не отдавали – сестер нянчила, и жених, вишь, подрастал… Витязь мой, не болит у меня спина, нисколечко не болит, вот ей-богу…
На другой вечер справили Звонцы еще две свадьбы. Сколько же было тайных свадеб в Звонцах и окрест, о том знали трава да звезды. Некогда было родителям присматривать за взрослыми детьми – в те последние ночи жены любили мужей, а мужья жен на целую жизнь вперед. После, когда вместе с победным звоном колоколов печаль утрат разлилась по русской земле, дивились люди, сколько брюхатых баб кругом. Но и на девок невенчанных, прячущих животы от стороннего глаза, боялись глянуть злым оком, потому что сразу кривело то око, а за посланное вслед нечистое словцо усыхал язык, опухало горло, заячья губа садилась на рот, легкие отхаркивались кровью и мокротой, и сходил в могилу злобный ханжа. Ибо отцы тех детей спали вечным сном в сырой земле Куликова поля. И церковь, не спрашивая, где отцы, крестила «законных» и «незаконных», давая им святорусские имена на страх врагам нарождающейся великой Руси. И через тридцать лет, и через триста, и через пятьсот с лишним брали в руки оружие сыны, внуки, правнуки тех молодых и не очень молодых, женатых и неженатых витязей, зарытых на Куликовом поле – Ивановы, Фроловы, Сапожниковы, Семеновы, Васильевы, Дмитриевы, Туликовы, Кузьмины, Гридины, Филимоновы, Петровы, Фомины, Михайловы, Таршилины, Алексеевы, Романовы, Меликовы, Тимофеевы, – вставали против врагов, идущих с запада и востока, с севера и юга, и били так, что лишь могильные холмы оставались от грозных чужеземных ратей, – одни могильные холмы, доныне сутулящие русскую землю.
…Шел невыспавшийся Сенька Бобырь, спотыкаясь о кочки, вспоминая горячие руки и молчаливые губы тихой деревенской девчонки, от которой он прискакал домой на рассвете.
Шел рядом с Сенькой ровесник Юрка – сын кузнеца Николка, жадно смотрел вокруг карими непорочными глазами и улыбался, как пробужденный ребенок. Никогда еще Николка не бывал далее окрестных погостов, а теперь шагать ему до таинственной Коломны, может быть, и дальше – куда поведет князь. В той дали текли молочные реки, в диких лесах стояли белокаменные дворцы, где томились прекрасные девы, полоненные злыми чародеями, и ожидали своего избавителя. Оттуда вернется он прославленным богатырем, которого узнает вся Русь, и привезет в позолоченном седле первую из освобожденных красавиц – точь-в-точь такую, как попова дочка Марьюшка…
Шел рябой Филька Кувырь, роняя по временам нечленораздельные звуки, встряхивая кудрявой головой, тяжкой с похмелья, жалеюще вспоминая, что утром торопился и плохо потряс опустевший лагунок. Надо бы перевернуть его вверх дном да подержать так, – глядишь, натекло бы с полкружки какой ни есть барды. Он даже постанывал от досады – с полкружки-то наверняка ведь осталось и пропадет зря, – в огорчении все время забегал наперед подводы, косился на медную баклагу, пристегнутую к поясу Сеньки, – что это в ней побулькивает так заманчиво?
Угрюмо шел рыжий детина с водянисто-голубыми глазами Алешка Варяг, со вторым прозвищем – Драный петух. Шел тоскуя, завидуя Юрку Сапожнику, снова и снова вспоминая то ангельское лицо Аринки перед аналоем, то слезинки на щеках ее в доме старосты. За каждую из тех слезинок он проломил бы кистенем череп даже отцу – попроси лишь его Аринка, – но она ни о чем не просила его никогда, она нашла себе другого защитника… Одно только маленькое удовлетворение грело Алешку Варяга: недоброжелателям его не пришлось насладиться Алешкиным позором. Именно сегодня назначено было на сельском сходе сечь Алешку принародно, спустив с него портки. Такое наказание определил ему отец за многие мелкие пакости, особливо же за охальство над зловредной бабкой Барсучихой. Все-то она знала про Алешку, и где ни встретит – грозит раскаленными гвоздями, кипящей смолой и прочим адским угощением. На прошлой неделе подстерег он с дружками Барсучиху, когда пошла она в баню вечером, да сунул в волоковое оконце придуманное им пугало. Вроде нехитрое пугало – выдолбил тыкву, в боку сделал прорезы в виде оскаленной морды с козлиными рожками, внутри закрепил сальную свечу, а зажги свечу ночью – кто увидит мерзкую харю огненную, подумает, что гость из преисподней вынырнул. Вот и Барсучиха так подумала, особенно когда дружки его подняли вокруг бани кошачий визг, а сам он в одном исподнем кинулся из темноты за Барсучихой, вылетевшей из двери в чем мать родила. Откуда столько прыти у бабки взялось? Стрелой влетела в хоровод, промчавшись через все село, да тут и свалилась в коликах, и одолела ее медвежья болезнь… Парни сами перетрухнули, убежали от баньки и тыкву забыли. По ней мужики тотчас нашли охальника, учинившего сором старому человеку… Не порка страшила Алешку – эка невидаль – десяток ударов прутиком по мягкому месту! Отец прежде потчевал и пастушьим кнутом, и вязовкой, отмоченной в соленой воде. Позор страшен. Какая девка захочет дружить с публично поротым?
Шел Алешка – об одном мечтал: поскорее дорваться до нечисти ордынской. Погуляет его топор в строю врагов, как в лесу диком. Заметит Алешку великий князь, возьмет к себе в полк, даст коня боевого темногривого, доспех стальной, серебром чеканенный. Отпросится Алешка в Звонцы хоть на денек, проедет по улице неторопко, позванивая броней, глядя из-под стального шелома соколиными очами. Кто такой? Откуда богатырь славный в Звонцы залетел?.. Да ведь это Алешка Варяг, матушки!.. Пусть тогда Аринка локти кусает, а зловредная Барсучиха отбивает поклоны…
В середине походного табора привычным ратным шагом ступал Таршила. Смотрел на пыльный проселок, но виделась ему борозда от сохи, какую вел вчера, допахивая клин под рожь. Не себе пахал – чуяла душа: не вернется больше в родные края. Велел многодетной сельчанке, проводившей в поход мужа, после засеять тот клин. Сладко пахалось ему напоследок. Век бы не отрывал рук от горячих, полированных обжей сохи, век бы горбатился над деревянной человеческой кормилицей, слушая тяжелый шаг рабочего коня, дыша хмельным запахом взрытой землицы. И земля тоже горбатилась, наползая на сошники, – то ли больно ей было от железа, то ли, наоборот, горько, что мало походил за сохой такой славный оратай, как Таршила. Давно ли в Звонцы вернулся – и снова уходит туда, где горбатится земля не плодородным пластом, а могильными курганами.
Он начинал служить московским князьям еще при Иване Даниловиче Калите, многомудром, прижимистом и коварном. Тогда ратные дела случались редко. Щедрой данью и покорством усмирял Иван Данилович ханскую злобу, сам брал выходы с русских княжеств, избавляя ордынских правителей от забот. Ордынскими мечами сносил головы своим врагам, натравливая хана на непокорных удельников, земли их прибирал к рукам и, увеличивая выход, отправляемый в Орду, еще больше располагал к себе хана. Тогда отдохнула Московская земля от больших разорений, людьми стала полниться. Ведь вспомнить жутко – иные волости до Калиты были совсем безлюдны, лишь кулиги, заросшие дикой травой и подлеском, напоминали, что в давние годы здесь шумела жизнь… И все ж без войн редкий год обходился. Из одного похода привез Таршила девку-литвянку. Не обижал, берег и любил, по христианскому обычаю обвенчался с нею в церкви, дом поставил в московском посаде над речкой Неглинкой, хозяйством стал обзаводиться. Жена любила гусей разводить, плодились они у нее счастливо, и прибыток от них шел немалый. Случались у них и литовские гости – дружба с Литвой была, – поклоны жене передавали от родных ее. И жена душой отошла, полюбила Таршилу, сына ему родила, да вскоре унесла ее черная болезнь, выкосившая в одно лето половину московского люда. Заскоруз Таршила в своем горе, увидев в нем божье наказание за то, что силой привез жену, хотя многие женились на полонянках и, бывало, до конца дней жили счастливо. Взял он в дом одинокую старуху, она и вырастила ребенка. Рассказывал сынишке о маленькой деревеньке Звонцы, о жизни крестьянской – была мысль воротиться на родное подворье, откуда молодым парнем увезли его служить при старом боярине, – но сын едва слушал, неведомы были ему крестьянские привязанности, он только и бредил воинскими доспехами отца. Пришлось определить в полк отроком, и, надо сказать, добрым воином вырос его сын… Тогда-то вездесущие озорники прозвали Таршилу «Мерином» – за бобыльскую жизнь, за силу и выносливость в тяжком воинском деле, за спокойный нрав и безотказность. Такие люди бесценны для войска, поэтому до преклонных лет держал его новый боярин в строю. Однако жизнь в седле, в постоянных разъездах, в сторожевой службе становилась тяжеловатой; он снова вспомнил родную деревеньку, выросшую в целое село, и пришел к господину отпрашиваться от службы. Дом его в посаде сгорел в одном из многочисленных пожаров, новый ставить было ни к чему, жил в детинце с молодыми кметами. Боярин Илья Пахомыч позвал его к себе, но Таршила отказался: каково старому воину отираться среди дворовой челяди, вороватой, завистливой, жадной и наглой? Хоть и покладист Таршила, но за обиду мог и голову снести кому-нибудь из боярских приживалов. Илья Пахомыч неволить не стал. Повел к великому князю – Димитрий Иванович любил сам говорить с теми, кто уходил из его полка. Сначала спросил, есть ли у Таршилы родичи, кроме сына, которого князь знал и незадолго до того велел поставить десятским начальником. Таршила ответил отрицательно, хотя не знал в точности, жив ли его старший брат, великий непоседа, бесстрашный шатун, лет шесть назад ушедший на вольные земли к Дону с десятилетней внучкой. Дважды присылал весточку с торговыми людьми, к себе звал. Но там земли князя рязанского, а Таршила своего государя не променял бы и на римского кесаря.
Димитрий Иванович, узнав о желаниях старого воина, велел боярину, чтоб построили Таршиле добрую избу в Звонцах да сарай для скота, да огородили бы подворье крепким тыном, да выдали ему коня ратайного, да баранов, да птицы на приплод. Боярин предложил должность волостного пристава, но Таршила отказался, ссылаясь на годы. Об одном попросил: присылать к нему сына, когда возможность будет. Димитрий Иванович сказал откровенно: «Часто сына не жди, Таршила. Ратное время начинается. О посохе не думай – кабалу с тебя всякую снимаем, но одна есть подать, неотменимая и неотложная. Воин ты добрый, где только ни бывал, со всеми врагами нашими переведался. Рассказывай мужикам о походах, весели в них русское сердце, да при случае поучивай владеть боевым топором, сулицей и рогатиной. То, может, скоро сгодится».
Знал Димитрий Иванович, о чем сказывал. Только разок и наведался сын в Звонцы. Началась долгая война Москвы с тверским князем, потом – поход на Волгу, против булгар, разорявших нижегородские земли. Димитрий Иванович делом доказал, что Москва строго спрашивает за обиды, причиненные ее союзникам. Едва вернулось войско от побежденной Казани, на нижегородские земли обрушился хан Арапша. И случилась беда на речке Пьяне… Малый отряд от московского полка оставался там среди дружин удельных князей, и стоял тот отрядик до последнего воина. Один из немногих уцелевших видел сына Таршилы после битвы, когда враги кинулись преследовать бегущих. Лежал Иван Таршилин, насквозь пробитый хвостатым копьем, на груде изрубленных врагов. Тяжела была у Ивана десница…
Застыла душа Таршилы от новой боли, проклинал свою старость, даже весть о победе на Воже была ему горька. Без него побили ворога. А как хотелось воротиться в полк великого князя! Вырос московский соколенок, дерзок стал с супротивниками. Великих князей – и Тверского, и Нижегородского, и Рязанского уж не упрашивал, но требовал от них послушания. Противились – посылал рати из-за каменных стен, зорко посматривал окрест, будто кречет на вершине скалы неприступной. Счастье служить такому государю. Самих ордынцев колотить начал. И ведь как быстро у него дело делается! Прежде князья месяцами соглашаются, неделями договариваются. А тут о битвах узнаешь, когда уж Димитрий поколотил неприятеля. Прежде так воевали одни татары. Против самого Мамая поднялся московский сокол. И приказ его требует быстрых сборов уже и от ополчения: быть в Коломне через две недели!..
Как будто с сыном ждет встречи в Коломне старый воин Таршила.
Ведь по-иному вся жизнь его могла пойти бы, не возьми его боярин с малых лет к себе на службу. Глядишь, в Звонцах-то детьми оброс бы, как молодым лесом, а то – голый пень. И сердце его старое, что репа двухвостая, одним корешком в звонцовскую землю вросло, другим – в княжеский полк. Подрезали годы второй корешок, оно же все туда тянется, тоскует, и мнится ему ночами – будто сын все там, в войске, уехал лишь надолго в службу сторожевую, но вот-вот воротится. Хочется бросить все, в Москву мчаться. Сколько раз с этой мыслью вскакивал среди ночи, коня запрягал… И теперь чудится – в Коломне найдет сына и всех товарищей старых, не воротившихся из-под Нижнего, Любутска, Твери, с берегов разных рек, где случались сечи и со своими врагами, и с пришлыми. Почему тянет его к той земле, кровью политой, не меньше, чем к полю, своими руками вспаханному? Какие плоды зреют на тех скорбных полях горбатых?.. Что зреют они, Таршила не сомневался. Великая Орда, перед которой трепещет полмира, в последние годы стремится уже исподтишка, по-воровки ударить в сердце Руси, но никак ханы не могут застать Москву врасплох, добраться до нее и сжечь, как не раз делали с Рязанью, Нижним, Тверью и другими великими русскими городами. Москва, бывшая еще при отце Таршилы малым окраинным уделом Владимиро-Суздальской земли, поднялась среди лесных пространств Руси белокаменной крепостью, и слава ее растет год от года. Дорого обходятся русским людям княжеские усобицы, но, может быть, и они нужны высшему разуму, чтобы найти сильнейшего, кто соберет Русь и оборонит ее?
В боярской вотчине ведал Таршила охотой, часто видел жизнь вольных детей природы, и крепко запал ему в душу один случай. Три года назад, в последний зимний месяц, на его глазах большая стая волков напала на стадо сохатых. Лосиный вожак, громадный горбоносый бык, темно-серый, с белым подбрюшьем, ринулся на хищников вместе с двумя быками помельче, но сбоку на него бросились еще три матерых волка, и он метнулся в лес, стадо устремилось за ним. Таршила пошел по следам зверей, и через две версты на истоптанном окровавленном снегу нашел останки молодого лося, еще через версту – разорванную корову. Обожравшиеся звери лишь распотрошили ее и наполовину сожрали плод. Повздыхал Таршила, пожелал волкам отравы да и пошел домой… В тот же год под осень вышел на лосиный рев – подсчитать стадо перед боярской охотой. Его привлек грубый, злой стон вожака, на который скоро отозвался воинственный голос молодого зверя. Таршила увидел их, когда они сходились. Темно-серый гигант с уродливыми страшными рогами яростно кинулся на стройного золотисто-рыжего соперника, которому, судя по отросткам на лопатообразных рогах, было лет восемь. «Куда ты, сердешный, аль ослеп?» – Таршила пожалел молодого, не сомневаясь, что битва будет короткой. Среди кустов лещины, под навесом старого дуба, глухо стукнули рога, и начался поединок. Таршила слышал тяжелое, частое дыхание огромных зверей, видел, как бугрились их мускулы под плотной шерстью, наливались кровью глаза и тягучая пена стекала с губ. Старый вожак, уверенный в себе, привыкший к победам, мощно наступал; тесня молодого соперника, он ходил, словно гора, на прямых ногах, старался прижать голову врага к земле сверху, расходовал силы бесхитростно, зная, наверное, что их достанет на всех врагов в ближних лесах. Золотисто-рыжий, наоборот, приседал, стелился над землей, чтобы усилить сопротивление врагу, он весь подобрался, словно в отступлении собирал, накапливал в своем поджаром теле ту силу, которую самоуверенный противник расходовал без оглядки. Прошло четверть часа, молодому быку давно следовало бежать в лес, получив чувствительный, но не опасный удар в зад, – все-таки он доставил старому вожаку радость борьбы и победы, – однако звери по-прежнему ходили заведенным кругом, и отступление молодого становилось медленным, упорным;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69