А «жертва» почти полтора века безжалостно сосала кровь народа и была объектом всеобщей ненависти. Самое большое чудо, которое когда-либо являла православная церковь, она явила летом 1380 года от рождения Христова.
Чем выше воздвигается плотина, сдерживающая ток реки, тем сокрушительней водяной вал, когда отпирают шлюз. Долго после Батыева разорения накапливалось хранилище сил народных. Какое ж терпение и воля требовались, чтобы в минуту особой ярости и боли не открыть затворы преждевременно! Это мужество владимирских и московских князей беспримерно. Но без высокого ума и мужества невозможно было выбрать и нужный час, сказать себе «Пора!», решительной рукой сдвинуть роковой ворот, открывая путь волне всенародного действия, которая устремится наконец в иссыхающее русло истории государства, чтобы, напоив его обильной кровью, либо родить океан новой жизни, либо навеки иссякнуть в жадных песках мировой истории.
Трижды стоял русский народ перед выбором – быть или не быть. Первый раз это произошло летом 1380 года.
…Тяжкий молот гремел в кузне села Звонцы, перековывая орала на мечи. Два худощавых подростка, сменяя друг друга, раздували потертые кожаные мехи, белое пламя живым цветком росло из горна, набитого добротным древесным углем. Чернобородый «Вулкан», по временам отрываясь от работы, отирал лоб рукавом засмоленной холщовой рубахи, зачерпывал ковшиком колодезную воду из глиняной корчаги, поднося к губам, оборачивался к почтительно входящим мужикам.
– Што у тя там? Давай. – Косясь на ржавый, истонченный в работе обломок косы, половинку серпа, лопнувший обух, ворчал: – Эт што, вся твоя богатства? Небось хошь этим-та броню ордынску просечь? Ножишка вот слажу – зад те скрести.
В своем закоптелом святилище, пропахшем сладковатой гарью древесных углей и горькой железной окалиной, он был вовсе не так косноязычен, как на сходе. Стоящий рядом попик укоризненно качал головой, посетитель виновато опускал глаза, стыдливо прятал железку, тогда кузнец снисходил:
– Ладно, клади. Не золото небось, годится. Наконечники к стрелам тож надобны.
Но вот в кузню ввалились весельчак Сенька Бобырь, белоголовый Юрко Сапожник, дед Таршила и рябой Филька Кувырь, успевший не только помириться с Сенькой, но и сводить его на зады своего огорода, где у него в погребке настаивалась ячменная брага. Увидев попа, мужики быстро сдернули шапки, выложили свое добро – едва обношенные стальные сошники. Кузнец, покряхтывая, брал в руки дорогие увесистые орудия землепашца, хмурился и вздыхал. Давно ли отковал их, в меру насытил углем и присадками, чтоб легко резали пустошь и самую целину; не скоро тупились на супесях и корневищах, но и не крошились, натыкаясь на скрытые камни, – добром должны вспоминать пахари кузнеца Гридю и в поле, и за столом над пахучим караваем из новины. Вот поди ж ты, приходится увечить, перековывать железных человеческих кормильцев в орудия смерти. И перековывать надо с легким сердцем – тогда оружие будет легко для руки воина, тяжко для врага.
– Этим-то как раз пахать брони, крошить кости вражески. Будут вам сулицы по плечу, чеканы по руке.
Спохватясь, кузнец быстро взял с наковальни длинные щипцы с деревянными ручками, кивнул сыну-молотобойцу. Семнадцатилетний богатырь, перегнавший отца плечами и ростом, тряхнул темным чубом, поднял кувалду:
– Готов, батя…
Пылающий бесформенный кусок лег на наковальню, крепко зажатый щипцами, молоток мягко стукнул по его середине, и следом коротко бахнул полупудовый молот, разбрызгав красные искры. Пошла ловкая, понятливая работа, будто задушевный разговор повели отец с сыном. Летел в горнило остывший кусок железа, на его место ложился другой, и под размеренные вздохи мехов продолжался веселый перестук молотков. Ни слова, ни лишнего жеста, ни взгляда – молоток указывал, объяснял, подтверждал короткими ударами, то одиночными, то сдвоенными, прямыми и скользящими, отрывистыми и плавными, – молот всякий раз угадывал, чего хотел молоток, – бил четко. Под завороженными взглядами мужиков у обоих кусков металла вырастали узкие стрельчатые крылышки, железо хищно вытягивалось, заострялось, становилось похожим на голову редкой и таинственной змеи-огнянки, живущей на краю лесов и степей, нападающей исподтишка, молниеносно, жалящей насмерть. Вот кузнец подал знак сыну, тот опустил кувалду, тогда мастер сильными, точными ударами подправил готовую сулицу, затем другую, положил на самый край огненного вулканчика, где уголь дышал темно-красным жаром. Забыв о зрителях, он внимательно следил за сменой оттенков металла, засветившегося в раскаленной струе, постепенно перемещал к середине горна, в самый венчик «цветка», белый, как маленькое солнце, и вдруг сорвал с пояса холщовый мешочек, потряхивая, начал сыпать в горнило какой-то буро-зеленый порошок, переворачивал щипцами красные железки, одними губами что-то шептал в огонь. Пламя пригасло, потом вспыхнуло переливчатым зеленым светом, ослепив мужиков, мгновенно стало оранжевым, потом радужным, как петушиный хвост, кислый запах ударил в ноздри, к черному потолку взвился клубок дыма, а наконечники, только что красные, как кумач, приобрели жуковую синь. Мужики испуганно крестились – на их глазах, в присутствии самого батюшки, творилось колдовство, но попик, захваченный зрелищем, даже не потянулся ко кресту; напротив, доселе бесстрастное лицо его выразило благостный интерес. Кузнец выхватил из огня наконечники и побросал в широкую корчагу из обожженной глины. В ней беззвучно плеснуло жидкое масло, не то льняное, не то конопляное, примутненное дегтем и травами. Кузнец кивнул подросткам – отдыхайте, мол, – словно спохватись, торопливо перекрестился:
– Помоги, святой Георгий, штоб вышли копья востры, в сече крепки, на душу басурманску уметливы.
И попик тихо сказал: «Аминь».
Мужики, облегченно вздыхая, обступили кузнеца. Когда наконечники остыли, Гридя достал их, один, что потяжелей, бросил в неглубокое корытце, наполненное серым густым киселем, другой протянул Таршиле.
– На-ко, отец, насади на древо. Спытать надоть.
На подворье кузнеца к стенке сарая были прислонены вязовые древки разной длины. Дед выбрал одно, насадил сулицу, закрепил медным гвоздем, оглядел мужиков.
– Который смел?
Мужики не спешили вызываться, приглядывались к мишени – большому кулю из плотной дерюги, набитому песком и опилками, с одной стороны обтянутому длинным обрывком двухслойной кольчуги. Броня была басурманская, вязанная из стальной проволоки, – ее прислал боярин, чтоб Гридя мог испытывать оружие, которое время от времени ковал для господина.
Привозное оружие, да и то, что делалось в Москве, стоило дорого, поэтому многие из служилых бояр готовили в своих вотчинах собственных оружейников, посылали им новые образцы, сообщали выведанные секреты закалки и ковки стали. Потомственные сельские мастера и сами владели секретами, пополняя их опытом всей жизни. Ревниво сравнивая собственные поделки с привозными, щепетильный мастер терял покой и сон, если свои были хуже, годами, на ощупь, искал «свою» сталь, не уступающую заморской. Умирая, он передавал секреты сыну, и так трудом поколений совершались порой никому не известные открытия, которые потом так же безвестно умирали. В какой-нибудь закоптелой кузне лесного села косноязычный бородач, сам того не ведая, всю жизнь ковал по заказам боярина неказистые на вид мечи и копья из булатной стали, столько же доверяя таинственным наговорам, сколько порошкам присадок и цветам раскаленного металла, чьи тончайшие оттенки улавливал лишь его собственный глаз. Князья и бояре предпочитали обычно оружие тщательно отделанное и богато украшенное, простые поделки доморощенных мастеров доставались ратникам-ополченцам. А в жестоких сечах то и дело случалось, что блистательные рыцари и мурзы, выбирая себе достойного противника и безбоязненно подставляясь под удары грубых мечей и секир лапотных воинов, в последний момент изумленно воздевали очи горе, не зная, кого им поминать – бога или дьявола, – когда их венецианские нагрудники, дамасские кольчуги, генуэзские и немецкие шлемы оказывались разрубленными, как простая жесть.
Первым на вызов деда Таршилы отважился выйти Ивашка Колесо.
– Покажи, Ванюша, што не единым словом ты силен, – хотел ободрить мужика рябой Филька, но лишь смутил.
Таршила строго сказал:
– Слово его не трожь, оно само по себе сила. Коли б у Ивана даже рук не было, позвали б его на сечу – словом народ укреплять. Не робей, Ванюша, как выйдет, так выйдет.
Колесо отошел от закольчуженного куля, примерился, отвел руку далеко назад, потом, сделав несколько быстрых шагов, послал копье в цель. Оно ударило ниже середины, в край кольчуги, отлетело в сторону, куль качнулся.
– Ниче, – заметил Таршила, – не хуже иного кмета. Ну-ка, Юрко!
Если ордынского воина нельзя было представить без коня и лука, то русский ратник-ополченец не представлялся в бою без сулицы и топора. Крестьянин и городской ремесленник, ни разу не державший меча в руках, уверенно шел в бой по зову князя, ибо топор на длинной рукоятке и короткое, тяжелое метательное копье – сулица служили ему не хуже всякого иного оружия. Брошенная на полсотни шагов русской рукой сулица пробивала самый крепкий щит, не говоря уж о нательной броне. Выдернуть ее из щита во время боя было невозможно, щит приходилось бросать, открываясь для ударов топоров и мечей. Но и в прямом столкновении русский ратник работал своим коротким прочным копьем не хуже, чем вилами или рогатиной. И не от тех ли грозных суличан повела родословную русская штыковая атака, смертельно пугавшая врагов до самой последней войны?
…От удара Юрка куль свалился, на кольчуге осталась глубокая вмятина.
– Кабы так-то в сече, испустил бы дух басурман, – похвалил Таршила, осматривая копье. – Однако, Гридя, слаб твой закал против басурманского, а?
– Дак ить… рубаха-т! – Кузнец, сопя, запустил пятерню в бороду. – Рубаха-т, она вон… за морем вязана. В Орде не на кажном така рубаха. Да ить она и не точена, сулица-т, ты наточи ее!
– Наточу. А другу пошто спытать не хочешь?
– «Другу»… Та – особо дело, та в две этих станет. Не по твоей руке скована.
Дед задрал козлиную бороду, костистое лицо его недобро нахмурилось, выцветшие глаза, не мигая, уставились на кузнеца. Мужики затихли, сразу вспомнив, что Таршила когда-то был воином в полку московского князя.
– Уж не по твоей ли?
– Хошь и по моей.
– Твою руку, Гридя, я знаю, да ты, видать, не знаешь моей. Ты ишшо бабу за титьку не держал, а я уж с воеводой Мининым на Литву хаживал да суздальских крамольников усмирял.
– «Хаживал», – буркнул кузнец. – То-то што так. При таких ить кметах он-та, воевода Минин, голову небось потерял.
– То без меня было. А потерял – на то война, там всяк без головы может остаться – што ратник простой, што воевода. И за воевод Минина да за Акинфа Шубу мы после с Литвы взяли, сколь надо. Под Любутском отучили Ольгерда на Москву шастать, да и Тверь под князя Димитрия после того привели. Аль те память отшибло?
– Верно, дед, то помним! – согласно загалдели мужики.
– А ить, говорят, Мишка Тверской сулил зятю свому Ольгерду половину Московской земли отдать, себе же другую…
– Сулила кошка собаке ежа поймать! Лучше б штаны посулил.
– Сказал – штаны! Как Димитрий Иванович обложил Тверь, Мишке много штанов понадобилось…
– То дела княжеские, – нахмурился Таршила. – А тверичане ратники добрые, и от Орды они вынесли поболее нашего… Так што, Гридя, спытаем, чья десна крепче?
– Спытай, коль не боязно, – кузнец протянул широкую, как лопата, испачканную копотью ладонь, и старик спокойно вложил в нее свою, длинную, сухую, увитую синими жилами. Ивашка Колесо подскочил к спорщикам, взмахнул рукой:
– Начали!..
Мужики набычились. Лицо Гриди медленно багровело, глаза налились кровью, плечо вздулось железным бугром. Дед казался невозмутимым, лишь вздрагивала бородка.
– Каменнай ты, што ль? – прохрипел кузнец. – Я ить… раздавлю, коль што…
– Раздави, – в голосе деда прозвучал смешок.
Из-под ногтей кузнеца показалась сукровица, пальцы Таршилы были белыми, казалось, кровь в них высохла.
– Будя! – крикнул Колесо. – Нет победителя.
Кузнец обиженно дул на пальцы.
– Ить надоть, а? Чистый мерин… Копыто – не десна.
– Спытал? – ухмылялся дед. – Теперича я метну в энтого «басурмана». Сеньша, подай-ка сулицу.
Отойдя шагов на полсотни, Таршила с неожиданной резвостью сделал пробежку, копье свистнуло, куль качнулся и устоял – сулица вошла в него по самое древко. Мужики, галдя, бросились вытаскивать.
– Слышь-ка, – кузнец тронул старика за локоть. – Ты того, не держи на сердце. Скую ишшо, как ту, вот те крест.
– Благодарствую, Гридя. Главное, штоб она по руке вышла.
…Скоро в кузне снова заговорили молотки, а на широком Гридином подворье старый Таршила учил ратному искусству молодых мужиков. Не первый раз он это делал, но сегодня таким зычным голосом наставлял «детушек ратных», что проходящие мимо бабы разносили слух, будто приехал от боярина десятский начальник учить мужиков биться с татарами.
Через три дня, на утренней заре, из села Звонцы выступил на Коломну отряд из двадцати ратников с десятком подвод. В версте от села, у моста через речку Каменушку, староста приказал прощаться. А едва хлынули слезы, схватил за душу бабий вой, велел побыстрее трогать обоз, чтоб не рвать людям сердца. И все же в речке Каменушке в тот день прибыло воды. Мужики и теперь шли, тайком утирая глаза, и наглядеться не могли на темно-зеленые рощи и леса, на веселую пестроту разреженных березняков, на светлые ручьи и озера. Всю-то жизнь за крестьянской работой оглядеться некогда, а разогнул спину, подивился: «Боже милостивый, до чего искусна рука твоя, за какие заслуги жалуешь этакой красотой?» – уходить уж надо и, может быть, навсегда…
Староста, шагая рядом с первой подводой, пытался заставить себя поразмыслить над приказом боярина: взять продовольствия и фуража, сколько можно. Семь больших подвод нагрузили рожью, просом, ячменем, вяленой рыбой, солониной, жбанами с маслом и медом. Рожь в этом году припозднилась, но, слава богу, жатва начата, не придется бабам и ребятам есть древесную кору, да и овощ пошел к столу. Но в какую же даль собрался Димитрий Иванович, если велит ратникам запасаться кормами на долгие месяцы?
Время от времени на хмурое лицо Фрола набегала улыбка – думал о преемнице своей Меланье, виделась она ему вся и в подробностях – то являлись прямые брови, похожие на крылья ласточки-береговушки, то глаза, светлые, с зеленоватым сиянием, то губы, запекшиеся, алые, словно вырезанные из крупных лалов, а чаще – руки, не по-женски сильные, белые, с загорелыми кистями, горячие и пугливо ласковые…
Он возил ее по полям в тот же день, после схода, подробно объяснял, где и когда начать работы, как лучше распределить лошадей, куда осенью посылать ребятишек ставить силки на рябчиков, тетеревов и зайцев, в каких местах озер в августе и сентябре табунится дичь и сбивается рыба, а также многое другое, что доселе знали только мужики. Под вечер задержались на краю березовой рощицы попоить коня в ручье. Пока староста подводил упряжку к воде, отпускал чересседельник, разнуздывал Савраску, Меланья сошла на лужайку, сорвала позднюю купальницу, вертя ее в пальцах, пристально следила за мужиком зеленоватыми глазами. Взгляд ее смущал Фрола – в нем жили немые слова не о хлебе насущном, но что за слова – поди пойми, если брови женщины так упорно сдвигаются к переносью, будто она сердится. Фрол краем глаза видел ее длинный раскошенный сарафан, запутавшийся подолом в траве, и казалось, вышитые синие, розовые и красные цветочки перешли на холст с лужайки. «Однако чего она вырядилась нынче?» – он теперь лишь заметил, что Меланья в обнове. И широкая сборчатая душегрея из светло-синей крашенины с матовыми блестящими пуговицами из перламутра тоже новая, а красный убрус из тонкого полотна, повязанный поверх волосника, придавал женщине совсем уж праздничный вид. Редко видел ее такой, однако открытие лишь сильнее смутило Фрола.
– Будет дуть, бочка бездонная, – ворчливо сказал Савраске. – Еще вон сколь трусить до села, брюхо лопнет.
– Пусть напьется вволю, – тихо сказала Меланья. – Да травки бы ему пощипать, измаялся на бездорожье.
Заслоняясь ладонью от косых лучей, она оглядела луг, ивняки по краю недальнего болотца, клин проса на взгорке.
– Господи, хорошо-то как! Уж и не помню, когда последний раз без дела была во поле аль во лесу – чтоб и руки, и глаза свободные… Думки и те другие становятся, легкие да пустые.
Напившийся конь потянулся к кустику пышного летнего клевера. Фрол не мешал ему, но делать совсем нечего стало, он постукивал кнутовищем о колено, хмурился, оглядываясь, будто искал какой непорядок в природе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69
Чем выше воздвигается плотина, сдерживающая ток реки, тем сокрушительней водяной вал, когда отпирают шлюз. Долго после Батыева разорения накапливалось хранилище сил народных. Какое ж терпение и воля требовались, чтобы в минуту особой ярости и боли не открыть затворы преждевременно! Это мужество владимирских и московских князей беспримерно. Но без высокого ума и мужества невозможно было выбрать и нужный час, сказать себе «Пора!», решительной рукой сдвинуть роковой ворот, открывая путь волне всенародного действия, которая устремится наконец в иссыхающее русло истории государства, чтобы, напоив его обильной кровью, либо родить океан новой жизни, либо навеки иссякнуть в жадных песках мировой истории.
Трижды стоял русский народ перед выбором – быть или не быть. Первый раз это произошло летом 1380 года.
…Тяжкий молот гремел в кузне села Звонцы, перековывая орала на мечи. Два худощавых подростка, сменяя друг друга, раздували потертые кожаные мехи, белое пламя живым цветком росло из горна, набитого добротным древесным углем. Чернобородый «Вулкан», по временам отрываясь от работы, отирал лоб рукавом засмоленной холщовой рубахи, зачерпывал ковшиком колодезную воду из глиняной корчаги, поднося к губам, оборачивался к почтительно входящим мужикам.
– Што у тя там? Давай. – Косясь на ржавый, истонченный в работе обломок косы, половинку серпа, лопнувший обух, ворчал: – Эт што, вся твоя богатства? Небось хошь этим-та броню ордынску просечь? Ножишка вот слажу – зад те скрести.
В своем закоптелом святилище, пропахшем сладковатой гарью древесных углей и горькой железной окалиной, он был вовсе не так косноязычен, как на сходе. Стоящий рядом попик укоризненно качал головой, посетитель виновато опускал глаза, стыдливо прятал железку, тогда кузнец снисходил:
– Ладно, клади. Не золото небось, годится. Наконечники к стрелам тож надобны.
Но вот в кузню ввалились весельчак Сенька Бобырь, белоголовый Юрко Сапожник, дед Таршила и рябой Филька Кувырь, успевший не только помириться с Сенькой, но и сводить его на зады своего огорода, где у него в погребке настаивалась ячменная брага. Увидев попа, мужики быстро сдернули шапки, выложили свое добро – едва обношенные стальные сошники. Кузнец, покряхтывая, брал в руки дорогие увесистые орудия землепашца, хмурился и вздыхал. Давно ли отковал их, в меру насытил углем и присадками, чтоб легко резали пустошь и самую целину; не скоро тупились на супесях и корневищах, но и не крошились, натыкаясь на скрытые камни, – добром должны вспоминать пахари кузнеца Гридю и в поле, и за столом над пахучим караваем из новины. Вот поди ж ты, приходится увечить, перековывать железных человеческих кормильцев в орудия смерти. И перековывать надо с легким сердцем – тогда оружие будет легко для руки воина, тяжко для врага.
– Этим-то как раз пахать брони, крошить кости вражески. Будут вам сулицы по плечу, чеканы по руке.
Спохватясь, кузнец быстро взял с наковальни длинные щипцы с деревянными ручками, кивнул сыну-молотобойцу. Семнадцатилетний богатырь, перегнавший отца плечами и ростом, тряхнул темным чубом, поднял кувалду:
– Готов, батя…
Пылающий бесформенный кусок лег на наковальню, крепко зажатый щипцами, молоток мягко стукнул по его середине, и следом коротко бахнул полупудовый молот, разбрызгав красные искры. Пошла ловкая, понятливая работа, будто задушевный разговор повели отец с сыном. Летел в горнило остывший кусок железа, на его место ложился другой, и под размеренные вздохи мехов продолжался веселый перестук молотков. Ни слова, ни лишнего жеста, ни взгляда – молоток указывал, объяснял, подтверждал короткими ударами, то одиночными, то сдвоенными, прямыми и скользящими, отрывистыми и плавными, – молот всякий раз угадывал, чего хотел молоток, – бил четко. Под завороженными взглядами мужиков у обоих кусков металла вырастали узкие стрельчатые крылышки, железо хищно вытягивалось, заострялось, становилось похожим на голову редкой и таинственной змеи-огнянки, живущей на краю лесов и степей, нападающей исподтишка, молниеносно, жалящей насмерть. Вот кузнец подал знак сыну, тот опустил кувалду, тогда мастер сильными, точными ударами подправил готовую сулицу, затем другую, положил на самый край огненного вулканчика, где уголь дышал темно-красным жаром. Забыв о зрителях, он внимательно следил за сменой оттенков металла, засветившегося в раскаленной струе, постепенно перемещал к середине горна, в самый венчик «цветка», белый, как маленькое солнце, и вдруг сорвал с пояса холщовый мешочек, потряхивая, начал сыпать в горнило какой-то буро-зеленый порошок, переворачивал щипцами красные железки, одними губами что-то шептал в огонь. Пламя пригасло, потом вспыхнуло переливчатым зеленым светом, ослепив мужиков, мгновенно стало оранжевым, потом радужным, как петушиный хвост, кислый запах ударил в ноздри, к черному потолку взвился клубок дыма, а наконечники, только что красные, как кумач, приобрели жуковую синь. Мужики испуганно крестились – на их глазах, в присутствии самого батюшки, творилось колдовство, но попик, захваченный зрелищем, даже не потянулся ко кресту; напротив, доселе бесстрастное лицо его выразило благостный интерес. Кузнец выхватил из огня наконечники и побросал в широкую корчагу из обожженной глины. В ней беззвучно плеснуло жидкое масло, не то льняное, не то конопляное, примутненное дегтем и травами. Кузнец кивнул подросткам – отдыхайте, мол, – словно спохватись, торопливо перекрестился:
– Помоги, святой Георгий, штоб вышли копья востры, в сече крепки, на душу басурманску уметливы.
И попик тихо сказал: «Аминь».
Мужики, облегченно вздыхая, обступили кузнеца. Когда наконечники остыли, Гридя достал их, один, что потяжелей, бросил в неглубокое корытце, наполненное серым густым киселем, другой протянул Таршиле.
– На-ко, отец, насади на древо. Спытать надоть.
На подворье кузнеца к стенке сарая были прислонены вязовые древки разной длины. Дед выбрал одно, насадил сулицу, закрепил медным гвоздем, оглядел мужиков.
– Который смел?
Мужики не спешили вызываться, приглядывались к мишени – большому кулю из плотной дерюги, набитому песком и опилками, с одной стороны обтянутому длинным обрывком двухслойной кольчуги. Броня была басурманская, вязанная из стальной проволоки, – ее прислал боярин, чтоб Гридя мог испытывать оружие, которое время от времени ковал для господина.
Привозное оружие, да и то, что делалось в Москве, стоило дорого, поэтому многие из служилых бояр готовили в своих вотчинах собственных оружейников, посылали им новые образцы, сообщали выведанные секреты закалки и ковки стали. Потомственные сельские мастера и сами владели секретами, пополняя их опытом всей жизни. Ревниво сравнивая собственные поделки с привозными, щепетильный мастер терял покой и сон, если свои были хуже, годами, на ощупь, искал «свою» сталь, не уступающую заморской. Умирая, он передавал секреты сыну, и так трудом поколений совершались порой никому не известные открытия, которые потом так же безвестно умирали. В какой-нибудь закоптелой кузне лесного села косноязычный бородач, сам того не ведая, всю жизнь ковал по заказам боярина неказистые на вид мечи и копья из булатной стали, столько же доверяя таинственным наговорам, сколько порошкам присадок и цветам раскаленного металла, чьи тончайшие оттенки улавливал лишь его собственный глаз. Князья и бояре предпочитали обычно оружие тщательно отделанное и богато украшенное, простые поделки доморощенных мастеров доставались ратникам-ополченцам. А в жестоких сечах то и дело случалось, что блистательные рыцари и мурзы, выбирая себе достойного противника и безбоязненно подставляясь под удары грубых мечей и секир лапотных воинов, в последний момент изумленно воздевали очи горе, не зная, кого им поминать – бога или дьявола, – когда их венецианские нагрудники, дамасские кольчуги, генуэзские и немецкие шлемы оказывались разрубленными, как простая жесть.
Первым на вызов деда Таршилы отважился выйти Ивашка Колесо.
– Покажи, Ванюша, што не единым словом ты силен, – хотел ободрить мужика рябой Филька, но лишь смутил.
Таршила строго сказал:
– Слово его не трожь, оно само по себе сила. Коли б у Ивана даже рук не было, позвали б его на сечу – словом народ укреплять. Не робей, Ванюша, как выйдет, так выйдет.
Колесо отошел от закольчуженного куля, примерился, отвел руку далеко назад, потом, сделав несколько быстрых шагов, послал копье в цель. Оно ударило ниже середины, в край кольчуги, отлетело в сторону, куль качнулся.
– Ниче, – заметил Таршила, – не хуже иного кмета. Ну-ка, Юрко!
Если ордынского воина нельзя было представить без коня и лука, то русский ратник-ополченец не представлялся в бою без сулицы и топора. Крестьянин и городской ремесленник, ни разу не державший меча в руках, уверенно шел в бой по зову князя, ибо топор на длинной рукоятке и короткое, тяжелое метательное копье – сулица служили ему не хуже всякого иного оружия. Брошенная на полсотни шагов русской рукой сулица пробивала самый крепкий щит, не говоря уж о нательной броне. Выдернуть ее из щита во время боя было невозможно, щит приходилось бросать, открываясь для ударов топоров и мечей. Но и в прямом столкновении русский ратник работал своим коротким прочным копьем не хуже, чем вилами или рогатиной. И не от тех ли грозных суличан повела родословную русская штыковая атака, смертельно пугавшая врагов до самой последней войны?
…От удара Юрка куль свалился, на кольчуге осталась глубокая вмятина.
– Кабы так-то в сече, испустил бы дух басурман, – похвалил Таршила, осматривая копье. – Однако, Гридя, слаб твой закал против басурманского, а?
– Дак ить… рубаха-т! – Кузнец, сопя, запустил пятерню в бороду. – Рубаха-т, она вон… за морем вязана. В Орде не на кажном така рубаха. Да ить она и не точена, сулица-т, ты наточи ее!
– Наточу. А другу пошто спытать не хочешь?
– «Другу»… Та – особо дело, та в две этих станет. Не по твоей руке скована.
Дед задрал козлиную бороду, костистое лицо его недобро нахмурилось, выцветшие глаза, не мигая, уставились на кузнеца. Мужики затихли, сразу вспомнив, что Таршила когда-то был воином в полку московского князя.
– Уж не по твоей ли?
– Хошь и по моей.
– Твою руку, Гридя, я знаю, да ты, видать, не знаешь моей. Ты ишшо бабу за титьку не держал, а я уж с воеводой Мининым на Литву хаживал да суздальских крамольников усмирял.
– «Хаживал», – буркнул кузнец. – То-то што так. При таких ить кметах он-та, воевода Минин, голову небось потерял.
– То без меня было. А потерял – на то война, там всяк без головы может остаться – што ратник простой, што воевода. И за воевод Минина да за Акинфа Шубу мы после с Литвы взяли, сколь надо. Под Любутском отучили Ольгерда на Москву шастать, да и Тверь под князя Димитрия после того привели. Аль те память отшибло?
– Верно, дед, то помним! – согласно загалдели мужики.
– А ить, говорят, Мишка Тверской сулил зятю свому Ольгерду половину Московской земли отдать, себе же другую…
– Сулила кошка собаке ежа поймать! Лучше б штаны посулил.
– Сказал – штаны! Как Димитрий Иванович обложил Тверь, Мишке много штанов понадобилось…
– То дела княжеские, – нахмурился Таршила. – А тверичане ратники добрые, и от Орды они вынесли поболее нашего… Так што, Гридя, спытаем, чья десна крепче?
– Спытай, коль не боязно, – кузнец протянул широкую, как лопата, испачканную копотью ладонь, и старик спокойно вложил в нее свою, длинную, сухую, увитую синими жилами. Ивашка Колесо подскочил к спорщикам, взмахнул рукой:
– Начали!..
Мужики набычились. Лицо Гриди медленно багровело, глаза налились кровью, плечо вздулось железным бугром. Дед казался невозмутимым, лишь вздрагивала бородка.
– Каменнай ты, што ль? – прохрипел кузнец. – Я ить… раздавлю, коль што…
– Раздави, – в голосе деда прозвучал смешок.
Из-под ногтей кузнеца показалась сукровица, пальцы Таршилы были белыми, казалось, кровь в них высохла.
– Будя! – крикнул Колесо. – Нет победителя.
Кузнец обиженно дул на пальцы.
– Ить надоть, а? Чистый мерин… Копыто – не десна.
– Спытал? – ухмылялся дед. – Теперича я метну в энтого «басурмана». Сеньша, подай-ка сулицу.
Отойдя шагов на полсотни, Таршила с неожиданной резвостью сделал пробежку, копье свистнуло, куль качнулся и устоял – сулица вошла в него по самое древко. Мужики, галдя, бросились вытаскивать.
– Слышь-ка, – кузнец тронул старика за локоть. – Ты того, не держи на сердце. Скую ишшо, как ту, вот те крест.
– Благодарствую, Гридя. Главное, штоб она по руке вышла.
…Скоро в кузне снова заговорили молотки, а на широком Гридином подворье старый Таршила учил ратному искусству молодых мужиков. Не первый раз он это делал, но сегодня таким зычным голосом наставлял «детушек ратных», что проходящие мимо бабы разносили слух, будто приехал от боярина десятский начальник учить мужиков биться с татарами.
Через три дня, на утренней заре, из села Звонцы выступил на Коломну отряд из двадцати ратников с десятком подвод. В версте от села, у моста через речку Каменушку, староста приказал прощаться. А едва хлынули слезы, схватил за душу бабий вой, велел побыстрее трогать обоз, чтоб не рвать людям сердца. И все же в речке Каменушке в тот день прибыло воды. Мужики и теперь шли, тайком утирая глаза, и наглядеться не могли на темно-зеленые рощи и леса, на веселую пестроту разреженных березняков, на светлые ручьи и озера. Всю-то жизнь за крестьянской работой оглядеться некогда, а разогнул спину, подивился: «Боже милостивый, до чего искусна рука твоя, за какие заслуги жалуешь этакой красотой?» – уходить уж надо и, может быть, навсегда…
Староста, шагая рядом с первой подводой, пытался заставить себя поразмыслить над приказом боярина: взять продовольствия и фуража, сколько можно. Семь больших подвод нагрузили рожью, просом, ячменем, вяленой рыбой, солониной, жбанами с маслом и медом. Рожь в этом году припозднилась, но, слава богу, жатва начата, не придется бабам и ребятам есть древесную кору, да и овощ пошел к столу. Но в какую же даль собрался Димитрий Иванович, если велит ратникам запасаться кормами на долгие месяцы?
Время от времени на хмурое лицо Фрола набегала улыбка – думал о преемнице своей Меланье, виделась она ему вся и в подробностях – то являлись прямые брови, похожие на крылья ласточки-береговушки, то глаза, светлые, с зеленоватым сиянием, то губы, запекшиеся, алые, словно вырезанные из крупных лалов, а чаще – руки, не по-женски сильные, белые, с загорелыми кистями, горячие и пугливо ласковые…
Он возил ее по полям в тот же день, после схода, подробно объяснял, где и когда начать работы, как лучше распределить лошадей, куда осенью посылать ребятишек ставить силки на рябчиков, тетеревов и зайцев, в каких местах озер в августе и сентябре табунится дичь и сбивается рыба, а также многое другое, что доселе знали только мужики. Под вечер задержались на краю березовой рощицы попоить коня в ручье. Пока староста подводил упряжку к воде, отпускал чересседельник, разнуздывал Савраску, Меланья сошла на лужайку, сорвала позднюю купальницу, вертя ее в пальцах, пристально следила за мужиком зеленоватыми глазами. Взгляд ее смущал Фрола – в нем жили немые слова не о хлебе насущном, но что за слова – поди пойми, если брови женщины так упорно сдвигаются к переносью, будто она сердится. Фрол краем глаза видел ее длинный раскошенный сарафан, запутавшийся подолом в траве, и казалось, вышитые синие, розовые и красные цветочки перешли на холст с лужайки. «Однако чего она вырядилась нынче?» – он теперь лишь заметил, что Меланья в обнове. И широкая сборчатая душегрея из светло-синей крашенины с матовыми блестящими пуговицами из перламутра тоже новая, а красный убрус из тонкого полотна, повязанный поверх волосника, придавал женщине совсем уж праздничный вид. Редко видел ее такой, однако открытие лишь сильнее смутило Фрола.
– Будет дуть, бочка бездонная, – ворчливо сказал Савраске. – Еще вон сколь трусить до села, брюхо лопнет.
– Пусть напьется вволю, – тихо сказала Меланья. – Да травки бы ему пощипать, измаялся на бездорожье.
Заслоняясь ладонью от косых лучей, она оглядела луг, ивняки по краю недальнего болотца, клин проса на взгорке.
– Господи, хорошо-то как! Уж и не помню, когда последний раз без дела была во поле аль во лесу – чтоб и руки, и глаза свободные… Думки и те другие становятся, легкие да пустые.
Напившийся конь потянулся к кустику пышного летнего клевера. Фрол не мешал ему, но делать совсем нечего стало, он постукивал кнутовищем о колено, хмурился, оглядываясь, будто искал какой непорядок в природе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69