А список добра прилагаю. Смилуйся, государь, возьми Федьку к себе.
Припадает к ногам твоим царским раб твой и в здешней, и в загробной жизни Федька».
Долго молчал Фома – снова мысли ворочал. Мог ли подумать, что Федька Бастрык, злобный цепной пес рязанского князя, мордоворот и шкуродер, ненавидимый крестьянами, был человеком Димитрия, по его воле сидел близ границ Золотой Орды тайным соглядатаем, приманивал на холщовские огоньки ханских людей, выуживал от них нужные сведения! Значит, и Федька жизнь свою положил на то дело, к которому звал народ отец Герасим, которому отчасти служил и атаман Фома. Да еще и золото копил для Москвы. Сколько ж у князя таких людей сидит на русских границах и в самой Орде? Ведь кто-то же приносит Бастрыку вести – те самые, что он шлет в Москву. Фоме вдруг показалось, будто сам он последние годы ходил окольными тропинками, где-то в стороне от налаженной всерусской работы, которая готовила могилу ордынскому чудищу. Его собственные услуги московскому князю казались Фоме слишком малозначащими. Ненавидел Фома бояр да тиунов их за то, что шкуру с народа драли, но ведь не все ж для себя драли. На то добро, что держал он в руках, пожалуй, целую сотню воинов можно одеть в настоящие боевые доспехи, выучить как надо и в поход снарядить. Вот и золотое кольцо с изумрудом – то, что горькими слезами отлилось целой деревне, тоже здесь. Выжал Бастрык пот и кровь из мужиков, а из того пота и той крови десяток броненосных воинов встанет и выйдет в поле, защищая мужиков кабальных от полной погибели, жен их – от позора, детей – от рабства. Мало, выходит, смотреть на мир глазами забитого холопа да нищего смерда… Но как простить Бастрыку голодную бабу с умирающими ребятишками? Хлеб возами на торг отправляет, а ей горсти не даст… Может, прав Бастрык – коли слабые перемрут, от того силы на Руси не убудет, зато прибавится в государственной казне от сбереженного хлеба?.. Но вся душа Фомы бунтовала против самой этой мысли. Что значит, слабые? Все люди слабыми рождаются и в старости слабеют, никто из самых здоровых не заговорен от болезни. Не ради ли «слабых» существуют законы государства и церкви, суды и войско? А то ведь и деревня, где два двора, слабее той, в которой пять дворов. Значит, собирайся, сильные, и дави, грабь слабейших, отнимай у них добро, и земли, и ловы, чтоб еще сильнее стать? Этак далеко зайти можно… Хмуро сказал:
– Не пойму, Федька, коли ты на такой важной службе у князя, зачем открылся?
– Не всем открылся, тебе лишь. Кто ж не ведает, што Фома Хабычеев в московских землях только не разбойничает? Твоя служба князю Димитрию далеко слышна… Да и недолго мне тут сидеть осталось, не нынче-завтра уйду со своими.
– Моя служба тебе, Федька, неведома. Да и не по твоему она разуму. Но ты гляди: коли от князя слова нет – сидеть тебе здесь надобно.
– Того и боюсь, што оставит. Ныне-то вроде право есть уйти: слышно, рать скликает Димитрий. Как-нибудь вывернусь, он старые заслуги помнит.
– Гляди… Однако заговорились мы, вот-вот петухи запоют, да и проснется кто из твоей верной стражи, – Фома ядовито усмехнулся. – Оружье мы у тебя заберем. Сами пойдем к Димитрию, с оружием-то охотнее примет. Шкатулку эту сам ему вручу с грамоткой твоей. Там про верного человека сказано, вернее и не сыщешь.
– Твоя воля, – буркнул Бастрык.
– Аль не веришь?
– Тебе-то верю.
– Ин и добро. Другие о ней и не прознают.
Фома завернул шкатулку в тряпицу, тщательно перевязал шнуром, спрятал в суме среди дорожной рухляди, прямо глянул в лицо Бастрыка своими прозрачными глазами.
– И вот о чем Христом прошу тебя, Федька: не дай помереть от голода вдовице горькой с сиротами ее – той, што в крайней избе живет, у поскотины.
– Не из-за нее ль ты явился, благодетель?
– Из-за нее тож.
– Не помрет, не бойсь. Седмицу назад отрубей давал, с новины дам. Кабы не зловредничала, ситные ела б.
– Смотри, Федька, – отчетливо произнес Фома. – Пощадил тебя ныне, сам знаешь почему. Чую – есть за тобой правда, ее уважаю. Но и мою правду ты уважай. Чья выше – господь рассудит, я же от своей не отступлю до смерти. Для меня всяк человек – душа живая. Коли не будешь давать той бабе хлеба и молока, штоб самой хватало и детишкам, – под землей сыщу. Ни хан ордынский, ни государь московский или рязанский со всем войском тебя не спасут. Глаз мой отныне на тебе до окончания века – заслужил ты от народа сей «почет». А слово Фомы тебе ведомо.
– Ладно, – в лице Бастрыка мелькнула растерянность. – Будет работать – всего получит.
– Так ты дай ей работу. Ни одна русская баба от работы не откажется. Ведь и рабочую скотину кормить надобно, Федька, чтоб толк от нее был, – тебе ли того не знать? Хозяин тож! Поди, баба под юбку не пустила, дак ты ее со света белого сжить вздумал. А к Димитрию просишься. Он за этакие штуки своим тиунам головы скручивает, даже бояр не щадит. В церковь ходи почаще, душу разбойную просвети – иначе тяжко и страшно помирать будешь, попомни мое слово.
Бастрык угрюмо промолчал. Фома открыл дверь, позвал людей. Ключница бережно обнимала девушку и таким взглядом окатила Бастрыка, что тот съежился. Серафима, оказывается, вышла поспать от духоты в холодные сени, потому разбойники ее и не заметили, и возни в светелке она не слышала. Разбудил ее вскрик Дарьи…
– Што, батюшка, – лениво спросил Ослоп, играя ножом на поясе и поглядывая на Дарью, – здеся его прирежем аль во лесок отведем?
Серафима замерла, Дарья ойкнула, Фома усмехнулся:
– Жалеешь его, красавица? А зря. Он твоей чести и красы не пожалеет, дак ты ножичек-то не выбрасывай. – Оборотился к корявому разбойнику: – Возьми меч по руке и броню, потом других с улицы пришли за оружьем. Ты, Ослоп, тож вооружайся.
– Мне без брони вольготнее, батюшка, – улыбнулся парень. – Да и кистенем сподручнее, нежель мечом да топором.
– Слушай, что говорю, – нахмурился Фома. – Не купцов потрошить пойдем – на большую битву против нехристей станем. Там кистенем не больно намахаешь.
Мучительное усилие мысли отразилось на лицах разбойников, они начали поспешно вооружаться. Потом входили по двое другие, и каждый выбрал оружие по руке, броню по плечам.
Наконец в тиунской опочивальне остались Бастрык, Фома, Ослоп и обе женщины.
– Вот што, красавицы, – негромко сказал Фома. – Нынешнюю ночку спали вы и даже снов не видали. Так ли?
Женщины подавленно молчали.
– Так ли? – спросил Фома суше.
– Так, батюшка, так, – закивали женщины.
– То-то. Язычки замкните покрепче. Оброните словечко – оно што ниточка. Княжий исправник потянет да и с язычком все жилушки вытянет.
Серафима испуганно перекрестилась. Фома подошел к денежной груде на столе, взял серебряный рубль, попробовал на зуб, повертел, кинул в суму.
– На прокорм мово войска. Не зря ж оно нынче старалось. Прощайте, красавицы, и ты, Федя, прощевай, да уговор помни.
Ватажники исчезли – половица не скрипнула, щеколда не брякнула, и когда Бастрык наконец вышел во двор, все запоры были на месте. «Оборотень, – думал Бастрык, истово крестясь, чего с ним давно не бывало. – Оборотень. Не зря про него сказки ходят, а стражники ловить его боятся, только вид делают». Хотелось поднять холопов да отхлестать плетью, но что-то удержало. И новая злоба осела в душе. Вспомнил о серебре, бегом вернулся в дом, сгреб деньги в кошель, зло поглядывая на женщин. Серафима наконец выпустила девушку, приблизилась к Бастрыку, негромко и раздельно, как недавно атаман, сказала:
– Еще тронешь Дарью – зарублю, – и залилась слезами.
– Не вой! Никому твоя Дарья голозадая не нужна. Пусть на ней черт рогатый женится. Ступайте спать, да што атаман сказал, уразумейте. Он теперь на службе у меня. Ступайте, ступайте, неча глазеть…
Ключница повела Дарью с собой в сени. Девушка готова была тотчас убежать из страшного дома, но черная ночь, в которой окрылись разбойники, казалась еще страшнее… Она ушла на заре, тайком. А через час Бастрык, так и не прикорнувший, заглянул в распахнутую светелку и сразу увидел, что Дарьин узелок с едой исчез. Прокрался в сени. Там спала лишь ключница, место рядом пустовало. «Ушла», – понял Бастрык, и вся злоба его вздыбилась в душе черным фонтанам. Фома унизил – заставил дрожать за собственную шкуру его, Федьку Бастрыка, перед которым даже бояре иные трепещут. И придется кормить строптивую нищенку с ее щенками – с этим оборотнем не пошутишь. И Дарья унизила – оттолкнула его… Нравилась Дарья Бастрыку, ох как нравилась, но тем большей злобой наливалась теперь душа – фонтан клокотал, искал выхода. Не мог даже помыслить, что другому достанется Дарья, голодранцу какому-нибудь из московского посада. Ну, нет, Федька не таков, чтобы свое уступать чужому. Раз Федьке она не досталась – так пусть уж никому…
Схватил разорванную рубашку Дарьи, брошенную в светелке, скомкал, сунул под кафтан, тихо вышел на подворье. Все еще спали. От будки вблизи ворот поднялся с соломенной подстилки бурый волкодав, зевнул, раскрыв крокодилью пасть, словно показывая хозяину, что его желтые, чуть скошенные назад клыки готовы послужить всякой хозяйской воле. Даже дикие вепри сваливаются в агонии, когда эти клыки смыкаются на их щетинистых загривках.
– Тоже проспал оборотня? – сердито спросил Бастрык. – Небось сунули тебе чего-нибудь вечером, вот и проспал. Жрешь што ни попадя – то-то и всполошился, хозяина прокараулил. Отслужи теперь.
Пес преданно смотрел в лицо Бастрыка мутно-красными глазами, но хвостом не вилял – волчья порода сказывалась. Бастрык, оглянувшись, дал ему понюхать рубашку Дарьи, отстегнул ошейник, позвал за собой. Засов калитки отодвинут – недавно прошла Дарья. За тыном Бастрык еще раз сунул скомканную рубашку в нос волкодава, приказал:
– Ищи!
Пес тут же прихватил след, сверкнул на хозяина глазом.
– Взять! – приказал Бастрык и, когда волкодав с места пошел крупной рысью, повторил: – Взять!.. Души!..
Уходя, Дарья торопилась незамеченной скрыться в лесу. Ей казалось теперь лучше умереть, чем вернуться в страшный дом, она уж и на Серафиму не рассчитывала – сами тиунокие стены ее пугали. Еще день и ночь в этом доме?.. Ни за что!
Она слышала – за Холщовом пронскую дорогу пересекает тульская, и выбрала последнюю. Захочет Бастрык догнать – он, конечно, кинется пронской дорогой. Однако и на тульскую лучше выйти вдали от села, через перелески. Налегке, с узелком сухарей в руке, Дарья бежала через посветлевший лесок, миновала широкие сухие поляны, бесстрашно углубилась в темную дубовую рощу, надеясь за нею сыскать дорогу. За рощей дороги не было. С немалой опаской девушка минула глубокий овраг, заросший лещиной и жгучим шиповником, и перед нею открылась широкая пустошь. Идти открытым местом она еще побаивалась, но делать нечего – пошла. Позади, из-за рощи, вставало солнце, просыпались птицы, шуршали в траве мыши, за ними охотился ранний степной лунь, скользя и зависая над самой травой, канюк ходил кругами в небе, сторожа вспархивающих из-под ног девушки перепелов и высматривая сусликов, – все знакомо и привычно для Дарьи, выросшей в лесостепи. Впереди вставали небольшие дубравы, за ними она непременно разыщет дорогу – любую, только бы подальше увела от ненавистного тиуна, от его дома, где ни запоры, ни стены не охраняют от незваных гостей… Как хорошо, что нет росы – в высокой траве теперь промокла бы насквозь.
На середине поля ее словно кто-то окликнул, она оглянулась. От рощи отделился темно-бурый ком, покатился по полю в ее сторону. Девушка пригляделась из-под руки – волк?.. Уставив морду в траву, зверь что-то вынюхивал, – видно, шел по следу. По ее следу? Обыкновенных волков Дарья не боялась, они бывают наглыми, но страшны животным – не людям: коня под тобой зарежет, а самого не тронет. Но чтобы волк, летом, гнался за человеком по следу! На это способен лишь взбесившийся зверь, а с ним лучше не встречаться. Волк был громадный – Дарья сразу разглядела.
Бросив узелок, она со всех ног кинулась к лесу: там спасение – на дереве зверь ее не достанет. Сарафан был просторный, но он цеплялся подолом за траву, и Дарья подняла его выше колен. По голым ногам хлестал жесткий остец, резалась полевая осока, больно жегся осот, повилика подстерегала, словно коварные силки, но Дарья бежала во весь дух и оглянулась уже вблизи перелеска. Зверь заметил ее, он бросил след и огромными скачками мчался напрямую через пустошь, стремительно приближаясь. До опушки оставалось совсем близко, но Дарья уже видела: не успеет. Она почувствовала, как на голове дыбом встают волосы, и закричала… Кто мог услышать в малолюдном краю одинокий крик в этакую рань, вдали от больших дорог? Хлебные поля, где работали мужики, лежали в стороне – Дарья сама выбрала путь, где ей никто бы не встретился. Но крик ее уловили не только рощи и поле…
Совсем близко послышались настигающие скачки, Дарья обернулась, вытянула пустые руки навстречу летящему на нее бурому страшилищу с оскаленной клыкастой пастью, свисающим на сторону кровавого цвета языком и мрачными людоедскими глазами.
– Лю-ди!.. Спаси-ите!..
Даже последний крик отчаянья, заставляющий хищника отпрянуть, дать жертве лишний раз вздохнуть перед смертью, тут не подействовал – бурый зверь распластался в прыжке, готовый сомкнуть на горле смертную хватку, но словно бы этого прыжка ждал тот, кто минутой раньше услышал человеческий крик. Клыки судорожно схватили воздух, бурая тяжесть ударилась о землю возле Дарьиных ног, алые брызги рассыпались по траве, и Дарья увидела в боку зверя две черные оперенные стрелы, похожие на ту, что торчала из горла деда… На краю дубравы неподвижно стояли конные татары.
IV
До Коломны отряд Тупика почти не придерживался дорог. Неутомимые рыжие кони – помесь высокорослых русских скакунов с выносливыми монгольскими лошадьми, – специально выведенные для разведки и дальних набегов, легко несли всадников лесостепным бездорожьем – через поля и кусты, болота и рощи, ручьи и реки. Воины наезжали на работающих крестьян, спрашивали об ордынцах и слышали один ответ: «Бог миловал!» Быстрый отряд еще опережал слух, это хорошо, потому что слух множит врагов бессчетно. В лесах с пути шарахались звери, в поймах и логах тревожно кричали чибисы, ругая непрошеных гостей непотребным словом, кулики нахваливали свои болота, болтливые сороки разносили весть о всадниках, а Васька, не слушая их, грустил. Даже удовольствие, что везет князю важного «языка», не заглушало грусти. Не отпускали Ваську глаза-васильки, смотрели сквозь слезы с укором, бередили душу. Вот напасть нежданная! Однажды не выдержал, упрекнул Копыто: ты, мол, с толку сбил – надо было взять сироту до Московской земли.
– Што ж ты сам-то, начальник? – рассердился рыжий воин. – Полюбилась, дак и взял бы. Я ж тя выручить хотел: вижу, прилипла девка, ты вроде и не знаешь, как отбиться.
– Пропадет девица, – сокрушенно вздохнул Тупик.
– Не пропадет. В беду народ дружней. Хто ни есть пригреет.
– Да уж пригреет. Тиун какой-нибудь.
– Хучь и тиун. Сам не пригрел, дак че ей теперь?
Утешил! А Копыто развивал мысль:
– Такую-то бесприютную, ее за полонянку бы взять можно.
– «За полонянку»! Я, может, такую-то в жены взял бы.
– Чего ж не взял? – опять озлился Копыто. – Не больно, видать, хотелось взять. А ныне ко мне пристал. Говорю – я тя выручить думал… Девица-то и правда ладная…
«Помоги ей, господи, – обратился к небу не слишком набожный Тупик. – Только до Москвы помоги добраться, отслужу тебе за дело православное». И поверилось: минут новые беды казачку-рязаночку. Если минут они русскую землю…
Вторую крепкую сторожу, высланную великим князем, встретили за Коломной. Едущие из Москвы дружинники радостно обступили пятерых усталых разведчиков, расспрашивали наперебой, бесцеремонно разглядывали пленника, которому Тупик велел оставить серебряный знак сотника.
– Важная птица, – заметил начальник сторожи боярин Климент Полянин. – Быть и тебе, Васька, сотским.
Воины обступили вьюк с оружием.
– Троих потеряли, – мрачно сказал Тупик.
Один из всадников тронул торчащую наружу рукоять меча.
– Значит, и Петра нет… Жена да четверо мальцов остались.
– Не надо бы нам, кметам, в такое время детей заводить.
– Скажешь! Кто ж после нас будет Москву защищать?..
От встречи со своими у разведчиков словно сил прибыло. Скакали, меняя лошадей, на привалах едва смыкали глаза, пока кони хрупали зерном, потом – снова в седла.
В Москву прибыли ночью. На перевозе у Коломенской дороги горел костер: лодочник по приказу князя дежурил круглые сутки. На окраине посада заливались собаки. Когда проезжали темными улицами, кое-где заскрипели калитки. «Волнуется Москва», – подумал Тупик. На мосту через ров, соединяющий Неглинку с рекой Москвой и запирающий кремль в водяном треугольнике, стояла усиленная стража. Начальники тихо обменялись паролем, охрана расступилась, знакомые голоса негромко приветствовали разведчиков:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69
Припадает к ногам твоим царским раб твой и в здешней, и в загробной жизни Федька».
Долго молчал Фома – снова мысли ворочал. Мог ли подумать, что Федька Бастрык, злобный цепной пес рязанского князя, мордоворот и шкуродер, ненавидимый крестьянами, был человеком Димитрия, по его воле сидел близ границ Золотой Орды тайным соглядатаем, приманивал на холщовские огоньки ханских людей, выуживал от них нужные сведения! Значит, и Федька жизнь свою положил на то дело, к которому звал народ отец Герасим, которому отчасти служил и атаман Фома. Да еще и золото копил для Москвы. Сколько ж у князя таких людей сидит на русских границах и в самой Орде? Ведь кто-то же приносит Бастрыку вести – те самые, что он шлет в Москву. Фоме вдруг показалось, будто сам он последние годы ходил окольными тропинками, где-то в стороне от налаженной всерусской работы, которая готовила могилу ордынскому чудищу. Его собственные услуги московскому князю казались Фоме слишком малозначащими. Ненавидел Фома бояр да тиунов их за то, что шкуру с народа драли, но ведь не все ж для себя драли. На то добро, что держал он в руках, пожалуй, целую сотню воинов можно одеть в настоящие боевые доспехи, выучить как надо и в поход снарядить. Вот и золотое кольцо с изумрудом – то, что горькими слезами отлилось целой деревне, тоже здесь. Выжал Бастрык пот и кровь из мужиков, а из того пота и той крови десяток броненосных воинов встанет и выйдет в поле, защищая мужиков кабальных от полной погибели, жен их – от позора, детей – от рабства. Мало, выходит, смотреть на мир глазами забитого холопа да нищего смерда… Но как простить Бастрыку голодную бабу с умирающими ребятишками? Хлеб возами на торг отправляет, а ей горсти не даст… Может, прав Бастрык – коли слабые перемрут, от того силы на Руси не убудет, зато прибавится в государственной казне от сбереженного хлеба?.. Но вся душа Фомы бунтовала против самой этой мысли. Что значит, слабые? Все люди слабыми рождаются и в старости слабеют, никто из самых здоровых не заговорен от болезни. Не ради ли «слабых» существуют законы государства и церкви, суды и войско? А то ведь и деревня, где два двора, слабее той, в которой пять дворов. Значит, собирайся, сильные, и дави, грабь слабейших, отнимай у них добро, и земли, и ловы, чтоб еще сильнее стать? Этак далеко зайти можно… Хмуро сказал:
– Не пойму, Федька, коли ты на такой важной службе у князя, зачем открылся?
– Не всем открылся, тебе лишь. Кто ж не ведает, што Фома Хабычеев в московских землях только не разбойничает? Твоя служба князю Димитрию далеко слышна… Да и недолго мне тут сидеть осталось, не нынче-завтра уйду со своими.
– Моя служба тебе, Федька, неведома. Да и не по твоему она разуму. Но ты гляди: коли от князя слова нет – сидеть тебе здесь надобно.
– Того и боюсь, што оставит. Ныне-то вроде право есть уйти: слышно, рать скликает Димитрий. Как-нибудь вывернусь, он старые заслуги помнит.
– Гляди… Однако заговорились мы, вот-вот петухи запоют, да и проснется кто из твоей верной стражи, – Фома ядовито усмехнулся. – Оружье мы у тебя заберем. Сами пойдем к Димитрию, с оружием-то охотнее примет. Шкатулку эту сам ему вручу с грамоткой твоей. Там про верного человека сказано, вернее и не сыщешь.
– Твоя воля, – буркнул Бастрык.
– Аль не веришь?
– Тебе-то верю.
– Ин и добро. Другие о ней и не прознают.
Фома завернул шкатулку в тряпицу, тщательно перевязал шнуром, спрятал в суме среди дорожной рухляди, прямо глянул в лицо Бастрыка своими прозрачными глазами.
– И вот о чем Христом прошу тебя, Федька: не дай помереть от голода вдовице горькой с сиротами ее – той, што в крайней избе живет, у поскотины.
– Не из-за нее ль ты явился, благодетель?
– Из-за нее тож.
– Не помрет, не бойсь. Седмицу назад отрубей давал, с новины дам. Кабы не зловредничала, ситные ела б.
– Смотри, Федька, – отчетливо произнес Фома. – Пощадил тебя ныне, сам знаешь почему. Чую – есть за тобой правда, ее уважаю. Но и мою правду ты уважай. Чья выше – господь рассудит, я же от своей не отступлю до смерти. Для меня всяк человек – душа живая. Коли не будешь давать той бабе хлеба и молока, штоб самой хватало и детишкам, – под землей сыщу. Ни хан ордынский, ни государь московский или рязанский со всем войском тебя не спасут. Глаз мой отныне на тебе до окончания века – заслужил ты от народа сей «почет». А слово Фомы тебе ведомо.
– Ладно, – в лице Бастрыка мелькнула растерянность. – Будет работать – всего получит.
– Так ты дай ей работу. Ни одна русская баба от работы не откажется. Ведь и рабочую скотину кормить надобно, Федька, чтоб толк от нее был, – тебе ли того не знать? Хозяин тож! Поди, баба под юбку не пустила, дак ты ее со света белого сжить вздумал. А к Димитрию просишься. Он за этакие штуки своим тиунам головы скручивает, даже бояр не щадит. В церковь ходи почаще, душу разбойную просвети – иначе тяжко и страшно помирать будешь, попомни мое слово.
Бастрык угрюмо промолчал. Фома открыл дверь, позвал людей. Ключница бережно обнимала девушку и таким взглядом окатила Бастрыка, что тот съежился. Серафима, оказывается, вышла поспать от духоты в холодные сени, потому разбойники ее и не заметили, и возни в светелке она не слышала. Разбудил ее вскрик Дарьи…
– Што, батюшка, – лениво спросил Ослоп, играя ножом на поясе и поглядывая на Дарью, – здеся его прирежем аль во лесок отведем?
Серафима замерла, Дарья ойкнула, Фома усмехнулся:
– Жалеешь его, красавица? А зря. Он твоей чести и красы не пожалеет, дак ты ножичек-то не выбрасывай. – Оборотился к корявому разбойнику: – Возьми меч по руке и броню, потом других с улицы пришли за оружьем. Ты, Ослоп, тож вооружайся.
– Мне без брони вольготнее, батюшка, – улыбнулся парень. – Да и кистенем сподручнее, нежель мечом да топором.
– Слушай, что говорю, – нахмурился Фома. – Не купцов потрошить пойдем – на большую битву против нехристей станем. Там кистенем не больно намахаешь.
Мучительное усилие мысли отразилось на лицах разбойников, они начали поспешно вооружаться. Потом входили по двое другие, и каждый выбрал оружие по руке, броню по плечам.
Наконец в тиунской опочивальне остались Бастрык, Фома, Ослоп и обе женщины.
– Вот што, красавицы, – негромко сказал Фома. – Нынешнюю ночку спали вы и даже снов не видали. Так ли?
Женщины подавленно молчали.
– Так ли? – спросил Фома суше.
– Так, батюшка, так, – закивали женщины.
– То-то. Язычки замкните покрепче. Оброните словечко – оно што ниточка. Княжий исправник потянет да и с язычком все жилушки вытянет.
Серафима испуганно перекрестилась. Фома подошел к денежной груде на столе, взял серебряный рубль, попробовал на зуб, повертел, кинул в суму.
– На прокорм мово войска. Не зря ж оно нынче старалось. Прощайте, красавицы, и ты, Федя, прощевай, да уговор помни.
Ватажники исчезли – половица не скрипнула, щеколда не брякнула, и когда Бастрык наконец вышел во двор, все запоры были на месте. «Оборотень, – думал Бастрык, истово крестясь, чего с ним давно не бывало. – Оборотень. Не зря про него сказки ходят, а стражники ловить его боятся, только вид делают». Хотелось поднять холопов да отхлестать плетью, но что-то удержало. И новая злоба осела в душе. Вспомнил о серебре, бегом вернулся в дом, сгреб деньги в кошель, зло поглядывая на женщин. Серафима наконец выпустила девушку, приблизилась к Бастрыку, негромко и раздельно, как недавно атаман, сказала:
– Еще тронешь Дарью – зарублю, – и залилась слезами.
– Не вой! Никому твоя Дарья голозадая не нужна. Пусть на ней черт рогатый женится. Ступайте спать, да што атаман сказал, уразумейте. Он теперь на службе у меня. Ступайте, ступайте, неча глазеть…
Ключница повела Дарью с собой в сени. Девушка готова была тотчас убежать из страшного дома, но черная ночь, в которой окрылись разбойники, казалась еще страшнее… Она ушла на заре, тайком. А через час Бастрык, так и не прикорнувший, заглянул в распахнутую светелку и сразу увидел, что Дарьин узелок с едой исчез. Прокрался в сени. Там спала лишь ключница, место рядом пустовало. «Ушла», – понял Бастрык, и вся злоба его вздыбилась в душе черным фонтанам. Фома унизил – заставил дрожать за собственную шкуру его, Федьку Бастрыка, перед которым даже бояре иные трепещут. И придется кормить строптивую нищенку с ее щенками – с этим оборотнем не пошутишь. И Дарья унизила – оттолкнула его… Нравилась Дарья Бастрыку, ох как нравилась, но тем большей злобой наливалась теперь душа – фонтан клокотал, искал выхода. Не мог даже помыслить, что другому достанется Дарья, голодранцу какому-нибудь из московского посада. Ну, нет, Федька не таков, чтобы свое уступать чужому. Раз Федьке она не досталась – так пусть уж никому…
Схватил разорванную рубашку Дарьи, брошенную в светелке, скомкал, сунул под кафтан, тихо вышел на подворье. Все еще спали. От будки вблизи ворот поднялся с соломенной подстилки бурый волкодав, зевнул, раскрыв крокодилью пасть, словно показывая хозяину, что его желтые, чуть скошенные назад клыки готовы послужить всякой хозяйской воле. Даже дикие вепри сваливаются в агонии, когда эти клыки смыкаются на их щетинистых загривках.
– Тоже проспал оборотня? – сердито спросил Бастрык. – Небось сунули тебе чего-нибудь вечером, вот и проспал. Жрешь што ни попадя – то-то и всполошился, хозяина прокараулил. Отслужи теперь.
Пес преданно смотрел в лицо Бастрыка мутно-красными глазами, но хвостом не вилял – волчья порода сказывалась. Бастрык, оглянувшись, дал ему понюхать рубашку Дарьи, отстегнул ошейник, позвал за собой. Засов калитки отодвинут – недавно прошла Дарья. За тыном Бастрык еще раз сунул скомканную рубашку в нос волкодава, приказал:
– Ищи!
Пес тут же прихватил след, сверкнул на хозяина глазом.
– Взять! – приказал Бастрык и, когда волкодав с места пошел крупной рысью, повторил: – Взять!.. Души!..
Уходя, Дарья торопилась незамеченной скрыться в лесу. Ей казалось теперь лучше умереть, чем вернуться в страшный дом, она уж и на Серафиму не рассчитывала – сами тиунокие стены ее пугали. Еще день и ночь в этом доме?.. Ни за что!
Она слышала – за Холщовом пронскую дорогу пересекает тульская, и выбрала последнюю. Захочет Бастрык догнать – он, конечно, кинется пронской дорогой. Однако и на тульскую лучше выйти вдали от села, через перелески. Налегке, с узелком сухарей в руке, Дарья бежала через посветлевший лесок, миновала широкие сухие поляны, бесстрашно углубилась в темную дубовую рощу, надеясь за нею сыскать дорогу. За рощей дороги не было. С немалой опаской девушка минула глубокий овраг, заросший лещиной и жгучим шиповником, и перед нею открылась широкая пустошь. Идти открытым местом она еще побаивалась, но делать нечего – пошла. Позади, из-за рощи, вставало солнце, просыпались птицы, шуршали в траве мыши, за ними охотился ранний степной лунь, скользя и зависая над самой травой, канюк ходил кругами в небе, сторожа вспархивающих из-под ног девушки перепелов и высматривая сусликов, – все знакомо и привычно для Дарьи, выросшей в лесостепи. Впереди вставали небольшие дубравы, за ними она непременно разыщет дорогу – любую, только бы подальше увела от ненавистного тиуна, от его дома, где ни запоры, ни стены не охраняют от незваных гостей… Как хорошо, что нет росы – в высокой траве теперь промокла бы насквозь.
На середине поля ее словно кто-то окликнул, она оглянулась. От рощи отделился темно-бурый ком, покатился по полю в ее сторону. Девушка пригляделась из-под руки – волк?.. Уставив морду в траву, зверь что-то вынюхивал, – видно, шел по следу. По ее следу? Обыкновенных волков Дарья не боялась, они бывают наглыми, но страшны животным – не людям: коня под тобой зарежет, а самого не тронет. Но чтобы волк, летом, гнался за человеком по следу! На это способен лишь взбесившийся зверь, а с ним лучше не встречаться. Волк был громадный – Дарья сразу разглядела.
Бросив узелок, она со всех ног кинулась к лесу: там спасение – на дереве зверь ее не достанет. Сарафан был просторный, но он цеплялся подолом за траву, и Дарья подняла его выше колен. По голым ногам хлестал жесткий остец, резалась полевая осока, больно жегся осот, повилика подстерегала, словно коварные силки, но Дарья бежала во весь дух и оглянулась уже вблизи перелеска. Зверь заметил ее, он бросил след и огромными скачками мчался напрямую через пустошь, стремительно приближаясь. До опушки оставалось совсем близко, но Дарья уже видела: не успеет. Она почувствовала, как на голове дыбом встают волосы, и закричала… Кто мог услышать в малолюдном краю одинокий крик в этакую рань, вдали от больших дорог? Хлебные поля, где работали мужики, лежали в стороне – Дарья сама выбрала путь, где ей никто бы не встретился. Но крик ее уловили не только рощи и поле…
Совсем близко послышались настигающие скачки, Дарья обернулась, вытянула пустые руки навстречу летящему на нее бурому страшилищу с оскаленной клыкастой пастью, свисающим на сторону кровавого цвета языком и мрачными людоедскими глазами.
– Лю-ди!.. Спаси-ите!..
Даже последний крик отчаянья, заставляющий хищника отпрянуть, дать жертве лишний раз вздохнуть перед смертью, тут не подействовал – бурый зверь распластался в прыжке, готовый сомкнуть на горле смертную хватку, но словно бы этого прыжка ждал тот, кто минутой раньше услышал человеческий крик. Клыки судорожно схватили воздух, бурая тяжесть ударилась о землю возле Дарьиных ног, алые брызги рассыпались по траве, и Дарья увидела в боку зверя две черные оперенные стрелы, похожие на ту, что торчала из горла деда… На краю дубравы неподвижно стояли конные татары.
IV
До Коломны отряд Тупика почти не придерживался дорог. Неутомимые рыжие кони – помесь высокорослых русских скакунов с выносливыми монгольскими лошадьми, – специально выведенные для разведки и дальних набегов, легко несли всадников лесостепным бездорожьем – через поля и кусты, болота и рощи, ручьи и реки. Воины наезжали на работающих крестьян, спрашивали об ордынцах и слышали один ответ: «Бог миловал!» Быстрый отряд еще опережал слух, это хорошо, потому что слух множит врагов бессчетно. В лесах с пути шарахались звери, в поймах и логах тревожно кричали чибисы, ругая непрошеных гостей непотребным словом, кулики нахваливали свои болота, болтливые сороки разносили весть о всадниках, а Васька, не слушая их, грустил. Даже удовольствие, что везет князю важного «языка», не заглушало грусти. Не отпускали Ваську глаза-васильки, смотрели сквозь слезы с укором, бередили душу. Вот напасть нежданная! Однажды не выдержал, упрекнул Копыто: ты, мол, с толку сбил – надо было взять сироту до Московской земли.
– Што ж ты сам-то, начальник? – рассердился рыжий воин. – Полюбилась, дак и взял бы. Я ж тя выручить хотел: вижу, прилипла девка, ты вроде и не знаешь, как отбиться.
– Пропадет девица, – сокрушенно вздохнул Тупик.
– Не пропадет. В беду народ дружней. Хто ни есть пригреет.
– Да уж пригреет. Тиун какой-нибудь.
– Хучь и тиун. Сам не пригрел, дак че ей теперь?
Утешил! А Копыто развивал мысль:
– Такую-то бесприютную, ее за полонянку бы взять можно.
– «За полонянку»! Я, может, такую-то в жены взял бы.
– Чего ж не взял? – опять озлился Копыто. – Не больно, видать, хотелось взять. А ныне ко мне пристал. Говорю – я тя выручить думал… Девица-то и правда ладная…
«Помоги ей, господи, – обратился к небу не слишком набожный Тупик. – Только до Москвы помоги добраться, отслужу тебе за дело православное». И поверилось: минут новые беды казачку-рязаночку. Если минут они русскую землю…
Вторую крепкую сторожу, высланную великим князем, встретили за Коломной. Едущие из Москвы дружинники радостно обступили пятерых усталых разведчиков, расспрашивали наперебой, бесцеремонно разглядывали пленника, которому Тупик велел оставить серебряный знак сотника.
– Важная птица, – заметил начальник сторожи боярин Климент Полянин. – Быть и тебе, Васька, сотским.
Воины обступили вьюк с оружием.
– Троих потеряли, – мрачно сказал Тупик.
Один из всадников тронул торчащую наружу рукоять меча.
– Значит, и Петра нет… Жена да четверо мальцов остались.
– Не надо бы нам, кметам, в такое время детей заводить.
– Скажешь! Кто ж после нас будет Москву защищать?..
От встречи со своими у разведчиков словно сил прибыло. Скакали, меняя лошадей, на привалах едва смыкали глаза, пока кони хрупали зерном, потом – снова в седла.
В Москву прибыли ночью. На перевозе у Коломенской дороги горел костер: лодочник по приказу князя дежурил круглые сутки. На окраине посада заливались собаки. Когда проезжали темными улицами, кое-где заскрипели калитки. «Волнуется Москва», – подумал Тупик. На мосту через ров, соединяющий Неглинку с рекой Москвой и запирающий кремль в водяном треугольнике, стояла усиленная стража. Начальники тихо обменялись паролем, охрана расступилась, знакомые голоса негромко приветствовали разведчиков:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69