А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Но странно: Переляев Якубовича слушал и не только испытывал благодарность за доверенность братскую, интимную, а еще и пронзительно ощущал, как сам он любит маленькую, тихую, неприметную, белесую, голубоглазую Юлию.
– Да, конечно, – тихо и хрипло сказал Переляев, – надо послать телеграмму.
Не совет, а эта тихая хриплость понудили Якубовича пристально и беспокойно взглянуть на Переляева. Тот улыбнулся ему ободряющей и вместе несчастной улыбкой.
– Что с вами? – вырвалось у Якубовича.
– Пройдет… У меня это случается.
– Что «случается»? – испугался Якубович.
– Прощайте.
– Прощайте, – безотчетно повторил Якубович.
Он глядел ему вслед. Якубовичу показалось, что Переляев поводит лопатками, плечами, что походка у него прыгающая. Не испуг, нет, ужас какой-то неизбежности, близости несчастья овладел Якубовичем. И все же он посмотрел на часы и заторопился: телеграфная станция вот-вот закроется.
Почтовый чиновник встретил его недовольным междометием. «Совсем коротенькая», – просительно сказал Якубович. И подал: «Нет ваших писем. Здоровы ли? Песковский». С минуту он сомневался: разгадает ли Роза Франк, абориген питерских Песков, этот псевдоним. Господи, как не разгадать? Она говорила: «Ты – мой храм на Песках». И она горевала: «Все-то у нас на песке»…
В улицах было глухо. Ударили часы городской ратуши. Глушь сомкнулась. Огней не было. Дверные колокольчики молчали, будто никто не приходил домой и не выходил из дому. Утих ветер. Осторожно шуршал дождик.
Возвращаясь к себе, Якубович думал о том, как Роза, «кудри наклоня», будет каяться почтовым покаянием, а он ответит сердитым нагоняем, а она ответит, как Щедрин какому-то гневливому сановнику: «Угрозами не руководствуюсь…» И еще он думал, что во всякой погоде есть своя прелесть, и что Переляев вовсе не сухарь, и что они все, кто в революции, они, к сожалению, не успевают оделять друг друга простым теплом и участием.

А на Ботанической, в доме с окнами на красную кирпичную стену и черную монашескую ель, Юлия услышала хриплый страшный вскрик и бросилась к Переляеву. Он корчился в конвульсиях. Лицо его синело, зрачки ширились, в углах губ пенилось розовое. Юлия припала к Переляеву, гладила плечи его и голову. Еще минуточка, еще минуточка, и он утихнет, ее Вольдемар, ее любимый, ее «Вольодя», еще немного, совсем немного, и он утихнет, он будет очень слабенький, совсем как ребеночек, и у него будет ломить лобик и затылочек, но это ничего, это уж бывало, ничего, утихнет, пройдет.
И Переляев утих. Он был мертв. Он не вынес epilepsia major, большого судорожного припадка падучей.

Якубович был уже на загородной суглинистой дороге, крапленной, как оспинами, мелким дождиком. Неподалеку от старой часовни Якубович увидел прохожего. Высокий, он покачивал плечами, шел широко. Якубович узнал долгожданного «мистера Морриса».
По обыкновению пренебрегая «косной конспирацией», Лопатин шел не оборачиваясь. Его кожаная коробка-папиросница висела через плечо на ремне, как кобура, в руке он нес портплед. Он был в широкополой шляпе. Весь он запоминался, задерживал внимание. Якубович весело подумал, что в этом есть хитрый расчет: сбить с панталыку филеров.
Они почти поравнялись, когда Лопатин обернулся.
– А-а, Петруччо! Где это вас носит? Хорошенький тут монплезирчик! Живете как у Христа за пазухой…
Лопатин завернул в Дерпт на день, проездом во Псков. Черт возьми, где только не поспел он побывать. У него теперь не записная книжка, а чуть ли не адресный стол, чуть ли не справочник «Вся Россия»: явки, имена, кто может приютить, кто деньгами снабдить, у кого динамит добыть, у кого литературу спрятать. Десятки фамилий и десятки адресов. Пойди-ка упомни, да вот они, все тут. И другая книжечка в потертом черном картоне: приходы и расходы.
Лопатин приехал обсудить с Петруччо доставку тиража, изготовленного Переляевым. С транспортировкой хлопотно. Вот, кажется, лучше Одиссея измыслил, как везти заграничные, тихомировские издания: на английском пароходе «Кельсо». Так на тебе – в рижской таможне каюк! Не иначе какой-нибудь гордый бритт прельстился полицейскими чаевыми. Да, с транспортировкой дьявольски тяжко.
Газета! Сейчас он и Петруччо потолкуют, как ее, милую, везти: тиражик немалый – десять тысяч экземпляров. Но газета – половина дела. Она, конечно, «бомба». Однако есть и другие бомбы – луганские, увесистые, заводскими ребятами сработанные. И назначенные его сиятельству министру Толстому. А тут в унисон – московский выстрел. О, если б отплатить Муравьеву за казненных на Семеновском плацу! Двойной террористический акт. Да еще и газета! Вот она, жива «Народная воля» – карающий трибунал революции…
Лопатин пил чай как кочевник. Усмехаясь, рассказывал о письмах Тихомирова. Вишь ты, какая беда – за границей объявился какой-то хлыщ, назвался делегатом питерских «молодых» и навешал на бедного Льва Александровича всех собак. А Тихомиров, известно, человек впечатлительный, нервный, расстроился донельзя. Умоляет Лопатина еще и еще заверить «молодую фракцию»: он, Тихомиров, удручен напраслинами из-за дегаевской истории и не берет на себя никаких организаторских функций, ибо для ведения дела недостаточно чистой совести, надобна и чистая репутация.
– Он прав, – сказал Якубович.
– Разумеется, – согласился Лопатин. – А кто ж ему навязывает организаторство? Слезы лить легко: Россия, мол, оскудела материалом для широкой партии. Чепуха, батюшка, истинно говорю, чепуха. Ну да ладно, к зиме ближе махну в Париж, разберемся. У нас, Петруччо, осень на носу.
Его осенний проект был прост: в Петербурге, на Большой Морской, где обитает граф Дмитрий Андреевич, учредить тщательное наблюдение; там же, напротив графского дома, нанять полуподвал и устроить пивную; из пивной метальщики бросят бомбы в карету министра, а сами тотчас в пролетку – и рысью долой.
Петербургский вариант Лопатин не скрыл от Якубовича. Петруччо скоро вернется в Питер, довольно «чиститься» в Дерпте. Теперь уж Петруччо вполне нелегальный, а не «подсадная утка».
О московском покушении Герман Александрович умолчал. Не потому, что не доверял Якубовичу. Нет, в эту негромкую, неотчетливую ночь настигла Лопатина редкостная минута: он усомнился в своей проницательности.
Именно сейчас, когда московское покушение могло совершиться, его ознобило: корнет, хищно порхающие руки шулера…

3

Флерова и Сизова взяли у Тверской заставы, в трактире «Триумфальный». Сизов сшиб с ладони Флерова цианистый калий. Нарочито иль нет – ни тогда, ни после решить не мог, лишь помнил слепящий ужас при виде этих ядовитых крупиц.
Сизов, конечно, попался из-за Флерова. Но и он, Сизов, был вроде бы виноват перед Флеровым – не дал кончить самоубийством, обрек на бессрочную каторгу.
Прежде, до возвращения из Питера, Сизов принял бы арест как должное и жданное. Потом, существуя тихо, неприметно, в сторожке и сторонке, заласканный Сашенькой, он и вовсе не думал об аресте.
Встречей с Родионовым растворилась широкая дверь. Сизов увидел свет. На него пахнуло свежестью. Он готов был припасть к роднику. Но дверь захлопнулась с тупым тюремным стуком. Его нагло и грубо оттолкнули от живой воды. Его заграбастало то многоликое и вместе безликое, что для него, Сизова, соединялось в скрипуче-мертвенном звуке: «монархия».
Первые тюремные недели протекли в одиночестве. Одиночество не тяготило. Сизов бы ему даже радовался, если бы теперь был способен радоваться. Не тяготился бы он – в отличие от многих узников – и тюремной тишиной, если бы этот корпус Бутырок отличался тишиною. Тут держали, кажется, уголовных, на день не запирали, Сизов слышал их топот, взрывы хохота, ругань и возню.
Нил еще не видел ни следователя, ни прокурора. Забывчивость начальства не вызывала у Сизова (опять-таки в отличие от многих заключенных) никакого отзыва: ни проблесков надежд, ни отчаяния.
По прошествии нескольких месяцев в камере появился еще один арестант, которого, право, трудно было принять за арестанта: цветущий, плотный, осанистый господин лет тридцати, казалось, выпрыгнул из коляски и на минуту, по какой-то странной прихоти, заглянул в Бутырскую тюрьму. Он был в летнем костюме: прилегающий в талии темно-синий пиджак, светлые клетчатые брюки. На голове у него сидела плоская соломенная шляпа-канотье. Обут он был в лакированные штиблеты, прикрытые суконным верхом на мелких пуговичках. Господин арестант уперся в Сизова оценивающе, как ремонтер на коня. Определил:
– По-французски, конечно, ни бельмеса. – И небрежно представился: – Корнет Белино-Бржозовский. – Шмякнул на табуретку канотье и перчатки, спросил: – Чин? Звание?
Сизов, все еще удивленный, отвечал, что чином не жалован, а звания обыкновенного – мастеровой.
– Меньшая братия, – опять определил корнет.
Сизов не знал, разозлиться или рассмеяться. А господин Белино уже барабанил кулаком в дверь. Едва к «глазку» прильнул надзиратель, арестант гаркнул:
– Эй ты, монокль! Неси постель! И получше выбери! Живо!
Надзиратели «живо» учредили свежую постель.
– А теперь – марш! – приказал Белино, пощипывая ус. – И чтоб у дверей не торчали!
Не взглянув больше на Сизова и не сказав больше ни слова, их благородие легли на тюфяк, прикрылись, как от мух, своим канотье и пустили во все носовые завертки. Храп был мерный, могучий, кавалерийский, точно на биваке.
Стояло позднее утро, а корнет спал, как за полночь. Корнет легко превращал день в ночь и наоборот.
Он пользовался особой привилегией: под «честное слово» отлучался из Бутырок. Возвращался корнет – как и нынче – вполпьяна, издавая грешный запах увеселительного заведения, что на Трубной площади.
Бывший офицер императорской конницы не мыслил достойного существования без шампанского, девиц и лошадей. Первое, вторые и третьи требовали денег, денег, денег. И г-н Белино пламенел в карточных играх не всегда чистым пламенем, а в коммерческих сделках – всегда нечистым.
Увы, и на корнетов бывает проруха. Догадал-таки черт угодить «за засовы». А кто виноват? Разумеется, г-н Муравьев! Не кто иной, а прокурор московской судебной палаты возбудил уголовное преследование и наложил меру пресечения. Корнет Михаил Ефимович сильно гневался на прокурора Николая Валерьяновича. И однажды до того взъярился, что напрямик объявил соседу (не теперешнему, а прежнему, с которым сидел до Сизова), так и объявил: «Клянусь: либо я прокурора, либо он меня!!!»
Сосед скупо улыбнулся: «Какой же, собственно, методой вы изведете ненавистного вам служителя Фемиды?»
«Сдается, ненавистного и вам, социалистам», – сказал Белино.
«Да. Хотя и по совершенно разным причинам».
«В данном случае, – отмахнулся Белино, – это не имеет никакого значения. – И шепотом: – Бьюсь об заклад, мы это устроим по первому разряду. Руку, господин Флеров?»
Флеров не ответил. Альянс с какой-то продувной бестией? Чушь и дичь… Да и вообще все у него, Флерова, шло прахом. Даже отравиться не успел – Нил Сизов непрошено спас… Флеров мрачно молчал.
А корнет время от времени возобновлял разговор о мщении прокурору Муравьеву. Корнет располагал неким проектом. Связи с тюремной администрацией («Ха-ха, у молодца не без золотца») позволяли ему совершать длительные городские прогулки. А коли так, велик ли риск обзавестись… Корнет щелкал пальцами, как бы взводя курок… Нет, нет, нет, он, Белино-Бржозовский, отнюдь не намерен дырявить медный прокурорский лоб. Он предоставляет это другому. Ежели б к барьеру – хоть сей секунд. Но покушение… Фи! Покушение претит офицерской морали. А револьверчик – пожалуйста, благоволите получить.
Откровенность – даже циническая – подкупает, и Флеров стал прислушиваться к бывшему кавалеристу. Почему бы, думалось Флерову, почему бы, черт возьми, не «сделать игру», как выражается этот шулер-маклер, и не уйти из жизни, хлопнув дверью?
Флеров знал Муравьева, как знала вся Россия. В восемьдесят первом году Муравьев отправил на виселицу Желябова и Перовскую, Кибальчича и Михайлова. Сатрап из сатрапов, гнусный из гнусных, одного поля ягода с Толстым и Плеве. Покончить с Муравьевым – возмездие за эшафот, за петлю, в которой хрипели лучшие из лучших.
Флеров готов был «взять на себя» Муравьева. Но без согласия товарищей не мог и не хотел шевельнуть даже пальцем, ибо и теперь, в тюрьме, индивидуальный террор не мог он и не хотел отождествлять с личным терроризмом. Флеров знал, что в Москве ждут Лопатина. Следовало связаться с Лопатиным.
Но прежде Флеров подверг корнета испытанию. Тот выдержал: как некогда петропавловский унтер, так и корнет исправно служил «почтовым голубем». Правда, московские товарищи качали головами: уж больно форсистый «голубок» – раскатывает на лихачах, рандеву назначает в шикарных ресторанах. Корнет похохатывал: «Берите меня, какой есть».
А был он и впрямь очень такой . У него, оказывается, водились драгоценные соучастники битв на зеленом сукне – жандармские офицеры. И Белино не скрыл от Флерова, что встречается с ними в часы своих восхитительных отлучек из бутырской юдоли слез.
Сообщение это оледенило бы Флерова, когда бы он не подумал, что чиновники тайной полиции и шулера-маклеры суть души родственные. К тому же из встреч с голубыми партнерами Белино извлекал практическую пользу не только для собственного кармана, но и для московских друзей Флерова.
Белино как-то прослышал о близком повальном обыске у студентов Петровской академии; Флеров своевременно предупредил товарищей. В другой раз корнет дознался об одном из провокаторов, который, по словам все тех же картежников, «вполне достоин ордена святого Владимира»; и Флеров снова предупредил москвичей.
Корнет был прелестен в своей откровенности. Ему, изволите ли видеть, надоела «голубиная гоньба». Пора бы, видите ли, господам социалистам играть ва-банк. Почему? О дьявол, как не понять! Да ведь проклятущий Муравьев того и гляди упечет бедного корнета в ссылку, а то, оборони бог, удерет штуку похлестче. И наконец – пардон, мосье Флерофф, – не так-то уж и глуп Белино-Бржозовский, чтобы долго, а наипаче безвозмездно таскать из огня каштаны.
Хорошо, сказал ему Флеров, допустим, Муравьев уйдет в небытие. Допустим. Что ж, в сущности, выгадает г-н Белино? После некоторых колебаний корнет объяснился: пусть только муравьевское кресло займет другой, а тут-то уж «аксельбанты» замолвят словечко за несчастного корнета.
Подлые расчеты, эгоистические, и только? Конечно. А каких еще ждать от червонных валетов, от эдаких аферистов? И Флеров попросил «вольных» представить Белино высокой и окончательной инстанции. Как решит «Грегуар», так тому и быть.
Местом свидания корнет избрал трактир «Ростов». «Ростов» был заповедным трактиром сыщиков. «Благонадежнее не сыщешь», – балагурил корнет. Московские подпольщики возражали, но человек по кличке «Грегуар» согласился.
Белино не имел решительно никакого понятия об Анри Грегуаре, деятеле французской революции. Русский же «Грегуар» показался ему большим барином. Не из тех мяконьких, что легко спускают тысячи, а из тех деловито-строго-быстрых, с которыми держи ухо востро.
Разговор у них произошел почти военный, как на рысях.
Бывший кавалерист потирал руки: ну теперь-то дело двинется марш-марш. А «Грегуар» нашел, что корнет, хоть и запятнан нравственно, все же достаточно лих, чтобы с ним «иметь комиссию».
И дело двинулось.
Белино раздобыл одноствольный револьвер, заряженный крупными обрезами свинца – жеребьями. «Как на волка», – ухмыльнулся корнет. Принес он Флерову шарик с ядом, принес и записку.

«Известная вам гадина, – писал „Грегуар“, – давно заслуживает казни. Правда, очередь была другой, тоже вам известной, но не упускать же случая. Согласно вашей просьбе посылается яд, хотя я всей душой протестую против вашего решения отравиться. Как ни тяжело мне это вам высказать, я должен сказать, что самоубийство не произведет такого впечатления, как эшафот. Самому же прекращать свою жизнь, по-моему, не следует. Друзей вы не выдадите, я вас знаю, а молодость и присутствие духа, несомненно, помогут перенести одиночное заключение без психического расстройства. Прощайте. Обнимаю вас крепко. Грегуар».

Все, что писал Лопатин – в московском подполье «Грегуар», – было правильно. Но для Флерова слишком правильно. Лопатин, как вообразилось Флерову, чересчур легко сказал ему это «прощайте». Флеров не требовал хризантем, но он бы так не написал товарищу, идущему на самозаклание. Как написал бы он такому товарищу, Флеров не знал. Но, честное слово, не столь уж рассудочно.
И вот странность: получив лопатинское благословение, лопатинское «прости», Флеров не то чтобы утратил решимость, но словно бы огрузал в неуверенности. На него наплывали разного рода неудачи и препятствия.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69