А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Конечно, получил бы. Стоило только припомнить гильотинный блеск очков Лопатина. И все-таки Дегаев рискнул, решился – уберег Володю.
Этот его поступок был Володе еще одним (хоть и лишним) примером самоотверженности Сергея. Кроме того, в глазах Дегаева-младшего поступок Сергея обретал еще больший моральный вес оттого, что тот уберег его, Володю, а вот Любу, жену, оставил в России.
Между тем Сергей Петрович, не колеблясь, пожертвовал бы Володей, если б только предполагал, что Белыша могут арестовать. Но Дегаев этого решительно не предполагал. Любина участь казнила Сергея Петровича, он отчаивался, и в этом отчаянии не было никакой фальши.
Любинька спасла его, а он бросил Любиньку на произвол судьбы. Спасла она его потому, что он спасал ее. «Кольцевая» эта мысль владела Дегаевым давно, с одесских времен.
И тогда и теперь Дегаев сознавал шаткость, полуправду этого: «Любинька спасла меня, потому что я только о ней думал и ради нее пошел на все». Но и тогда, в Одессе, и теперь, в Лондоне, Дегаеву требовались усилия, дабы придать остойчивость своей утлой «кольцевой» мысли.
Впервые – смутно и неопределенно – подумалось ему о Любиньке как о некой избавительнице в дивные архангельские дни. (Поныне помнились запахи рыбы и окоренных бревен, теплое мычание холмогорок, неспешливость будней.) Белокуренькая, беложавенькая барышня вообразилась Дегаеву избавительницей ото всех будущих напастей, неизбежных для революционера. Она такой вообразилась потому, что женитьбой Дегаев надеялся поставить крест на прошлом. Отойти. Вкусить простые радости жизни.
Но в Петербурге недостало сил отбиться. А Любинька не знала о подпольных заботах своего Сержа, своего Сереженьки, своего Сергунчика.
Когда в Одессе Дегаев налаживал типографию, Любинька уже кое о чем догадывалась, но догадки не тревожили ее. Она помогала своему Сержу, своему Сереженьке, своему Сергунчику. Помогала в мелочах, как бы по-домашнему, не вникая ни в цель, ни в смысл того, что делал Серж, Сереженька, Ссргунчик.
А он знал: провал грозит не только ему, но и Белышу. Однако недели минули, и Дегаев не то чтобы позабыл опасность, но почему-то склонился к тому, что Белышу, собственно, ничто не угрожает.
Арестовали обоих. Оба оказались в одесской тюрьме. Дегаев мучился: погубитель… Ему, конечно, была уготована каторга; ей, очевидно, всего лишь ссылка. Может быть, на родину, под надзор. И обоим – разлука. Может быть, навсегда.
Чему больше ужаснулся Дегаев: своей ли каторге или своей разлуке с Белышом? В сущности, каторга и разлука сливались, их нельзя было отграничить. Но где-то в потаенном закоулке души (и тогда, в одесской тюрьме, и теперь, в угрюмом лондонском отеле) Дегаев все же сознавал, что мысль о собственной погибели в каменном мешке была ему непереносимей разлуки с Любинькой. Сознание это не унизило, не согнуло Сергея Петровича – он, однако, предпочел думать не о себе, не о своей участи, а о ней, о Белыше. Воображение – особенное, тюремное – пришло ему на помощь. Скабрезные картины рисовались Дегаеву: как его беложавенькая постанывает в чужой постели. На воле у него не было и тени сомнения в ее телесной преданности, и он не ошибался. В тюрьме возникало другое. Дегаев жалел себя. Он не воображал, а словно бы в самом деле уже угасал, уже умирал в петропавловском подземелье, изъязвленный, цинготный, пищали крысы, он умирал… А кто-то целовал припухлые свежие губки Белыша, целовал и тискал ее плечи… Дегаев жалел себя и ненавидел ее.
Но уже внутренне готовый на измену, уже заявив этой дубине полковнику Катанскому, что будет откровенен лишь с инспектором Судейкиным, уже созрев для измены, Дегаев опять и опять пытался определить, что им движет: ужас ли каторги или ужас разлуки с Белышом? И он почти убедил себя, что вся суть в Любиньке, он обязан спасти Любиньку, а будь он холост, будь один, тогда, о, тогда другое, совсем другое. Спасая ее, он спас и себя. И он почти придал остойчивость этой утлой уверенности… А потом приехал Георгий Порфирьевич, втроем они встретили Новый год. Были свечи, вино, сладости…
Теперь он опять терзался из-за Любиньки. Невинную, ни к чему не причастную, ее схватили как жену убийцы. К теперешним мыслям о Белыше не примешивалось ничего стороннего, и Дегаев был чист в своих терзаниях.
Положение сестер (Лизу выслали из Петербурга, от Натальи отвернулись «радикалы»), состояние маменьки, сраженной афишками, ценившими голову ее сына в пять и десять тысяч рублей, – все это не трогало Дегаева, как трогало и мучило Володю. Но Белыш… Ах, если б он мог предположить, что с нею так поступят! Не этот юнец вздыхал бы сейчас в лондонском отеле… Они бы с Любинькой не засиделись в Лондоне: туда, за океан, в Канаду, в американские штаты…
Не убийством Судейкина (как кричал! как кричал: «Дегай! Дегай!»), не на Гончарной и не на Варшавском вокзале брызнул Сергею Петровичу живительный, отрадный свет избавления. И даже не в Либаве, когда он молча, без слов и рукопожатий, расстался с «конвоиром», Стасем Куницким. Нет, лишь в Париже. Там он не каялся, это было ни к чему. Там он делал дело: составил «черную книгу», как Тихомиров окрестил перечень тайных агентов, подвизавшихся в подполье; потом – список лиц, коих выдал Судейкину, но которые «по соображениям розыска» оставались на свободе; открыл, что план ликвидации министра Толстого был одобрен самим Плеве. И еще одно, но это уже доверительно, только Льву Александровичу: покойный Судейкин поручал заманить Тихомирова куда-нибудь на немецкую границу, а там бы Тихомирова взяли дружественные России германские власти.
Он открыл это Тихомирову доверительно. Он рассчитывал на благодарность. Ему нужна была помощь Тихомирова. И он заручился обещанием Льва Александровича.
Дегаев получил известие: «меру пресечения» для Белыша смягчат, если найдутся полторы тысячи рублей. Полторы тысячи залога, и супруга государственного преступника – вне тюремных стен. И тогда отъезд (нелегальный, конечно) за границу – проект вполне осуществимый.
Сергей Петрович готов был переслать деньги почтой. Но вывезти Любиньку из России не мог без содействия бывших товарищей. А связаться с ними он не смел, его просьбу с презрением отвергли бы, да и вообще ему под страхом смерти были воспрещены всякие отношения с партией.
Тихомиров согласился помочь побегу Любиньки. Его любезность, его сострадательная готовность были Дегаеву все же неожиданностью, хотя он на них и рассчитывал.
Сергей Петрович испытывал к Тихомирову признательность за участие в судьбе Белыша. Но при этом Дегаев полагал, что тихомировская участливость объясняется доверительным сообщением о замыслах департамента выманить его, Тихомирова, в Германию.
Хорошо, думал Дегаев, пусть так, пусть этим объясняется, все равно он признателен Тихомирову. А вот Володя… Гм, у Володи, оказывается, есть претензии к Льву Александровичу. Ребячество! Однако зачем мешать Володе?
Чем дальше писал, чем дольше переписывал Дегаев-младший письмо свое, тем сильнее завладевали им раздражение, обида и даже гнев. Он уже не брата оправдывал, он обвинял, нападал.
«Никто, опять повторяю, не станет возражать, что жертвы были ужасны. Но Молох революции требует и не таких! У меня у самого сердце разрывается, когда я начинаю думать об узниках, томящихся в тюрьмах. Каждое газетное известие из России заставляет меня глубоко страдать, я положительно с ума схожу, когда вдумываюсь в свое положение. А оно действительно очень печальное. С одной стороны – порванная связь со всеми мне дорогими; с другой – мой любимый человек сильно мучается тем, что он сделал. Все это заставляет меня горько плакать по временам. Я еще нахожусь в таком возрасте (мне еще 20 лет), когда все сильно отпечатлевается на душе. Я лично на очень многое могу решиться по отношению к Вам.
Относительно меня то же. Ваше нежелание иметь какие-либо отношения ко мне я еще заметил в Стокгольме. Сергей Вас оправдывает, но, извините, я могу сказать, что вы бессердечные люди. Пока вам человек нужен, вы имеете дело с ним, как не нужен, вы бросаете его, как тряпку.
Но я чувствую, что не могу изложить в письме всего того, что я думаю, мысли бегут скорее пера. Еще раз я хочу спросить Вас: порвали ли Вы совершенно связь со мной? Мне вопрос этот очень важен. Мое душевное состояние ужасно, семья наша оттолкнута всеми, брат мучается очень сильно судьбою лиц, ставших жертвами этой печальной истории, меня все это повергает в страшное отчаяние, доводящее до мысли о самоубийстве.
Но за что я страдаю всего больше? Я не могу превратиться в иностранца. Я постоянно страдаю. С утра до ночи одни мысли бродят в голове, мысли о том, что я волей-неволей должен остаться отставным революционером. Будьте добры ответить мне, надеюсь, Вы не откажете в этом. Согласны ли Вы были бы повидаться со мною, я дня на три приеду в Париж.»
Из камина понесло вдруг угольной вонью. Дегаев поднялся. За окном меркло. Мрак был груб. Лондон, февраль… Дегаеву все представилось фантастическим, нереальным.
Володя уронил перо. Дегаев сзади обнял брата, дыша в Володин затылок, скользнул глазами по исписанным листкам. «Бедный мальчик, – подумал Дегаев, – как ты страдаешь».
– Попытайся все же понять их, – пробормотал Сергей Петрович.
– Я одно понимаю, – встрепенулся Володя, – я одно теперь понимаю, Сергей. У них одна мораль. Понимаешь? Я теперь все вижу, Сергей. Нужен – все соки отдай, до капли, не нужен – на мостовую. Так Судейкин, так и Тихомиров. Одна мораль, Сергей!
– Ничего не поделаешь.
Сергей Петрович прошелся по комнате. Увидел справочник пароходных компаний. Сто раз уж листал он этот справочник. Вздохнул:
– Скорей бы приехала…
Володя, скрипнув стулом, обернулся.
– Тебе не страшно?
Дегаев понял брата. Ответил вдумчиво:
– Нет, не страшно. Грустно, но не страшно.
– Да ведь навсегда же, – словно бы в горестном недоумении произнес Володя. И повторил, прислушиваясь к этому пугающему: – Навсегда…
Дегаев молчал. Еще в России мерещилась чужая даль, спасительная и надежная: то какие-то заросли, сквозь которые проглядывал выпуклый океан; то старинный, в острых шпилях городок на каком-то острове; то простой рыбацкий поселок на берегу реки… Но все эти картинки Дегаев перелистывал в памяти рассеянно и снисходительно. Не эмиграция ждала его, а иммиграция. В России Дегаеву не было места, какой бы ни была Россия – монархической или республиканской. Он был против всех, все были против него. Сознавая это, Дегаев, случалось, чуял в себе нечто демоническое.
Однако главным в нем была практическая складка. Заграничное существование следовало обеспечить. В забулдыгу он не превратится и не помрет от ностальгии. Он даровитый математик. (Наверное, он был не даровитым, а способным математиком.) Математика не затрагивает ничьих интересов. И математикой можно прожить безбедно, не затрагивая ничьих интересов: математика нужна всем.
Нет, он не останется в Нью-Йорке. Ему бы только добраться до Нью-Йорка. А потом… Потом какая-нибудь Южная Дакота. В слове «Дакота» слышалось что-то глухое и твердое. Он переменит имя. В Америке каждый занят собою, никому нет дела до другого. А в Европе он не останется. Ни за что!
«Длинные ножи», как думал Дегаев, торчали изо всех европейских углов. Парижские лидеры гарантировали жизнь? Дегаев им верил. Не верил другим. Согласятся ль те, что еще действуют в России, с мирным решением заграничников? А департамент? Георгий Порфирьевич всерьез помышлял о похищении Тихомирова. Почему бы преемникам покойного инспектора не помыслить о похищении Дегаева? Или о повторении нечаевской истории? Нечаев был политическим эмигрантом, Нечаева объявили уголовным и добились выдачи.
Нет, Европа – это вечный страх, вечное ожидание возмездия. Лучше уж вовсе не жить. А Сергей Петрович Дегаев очень хотел жить. Теперь, быть может, сильнее, чем когда-либо.
Покидая Россию, Дегаев не испытывал никаких сожалений. Проклятая страна уродов и уродств. Все его душевные силы конвульсивно напрягались – сгинуть, исчезнуть. И никаких сожалений.
Но теперь, в Лондоне, задерживаясь из-за Любиньки, почти уж свободный ото всего и всех, теперь Дегаев обессилевал, робел и спотыкался перед Володиным: «Навсегда?..»
Мрак клубился за окном, угольной вонью несло из камина. Несчастный мальчик сидел у стола. Белели листки бумаги… Навсегда? «Родина», «от финских хладных скал до пламенной Колхиды», «дрожащие огни печальных деревень» – все это было хрестоматийным. И все же – странная робость, слабость, жуть. Нечем дышать, дышать нечем.
Он не пил ни капли. Даже запах спиртного был отвратителен. Когда настигало то, что настигло сейчас, он уходил из отеля. Один, жестом отвергая Володю.
Долгое отсутствие Сергея Петровича всегда пугало Володю: брат может решиться на самоубийство. Дегаев-младший был склонен так думать, потому что его самого в иные минуты подмывало кончить счеты с жизнью, чтобы отомстить Тихомирову с компанией. Но, правду сказать, Володя знал, что не сделает этого. А вот за Сергея он не поручился бы.
Известий от Любиньки все еще не было. Без жены Дегаев не хотел трогаться с места. Он бы и не тронулся, если бы однажды, в часы своих одиноких блужданий по Лондону, не увидел Лопатина.
Лопатин, расплачиваясь, что-то сказал кэбмену. Тот расхохотался и покатил дальше. В ту же минуту Лопатин встретился глазами с Дегаевым.
Петербургским ужасом дохнуло на Сергея Петровича: «А потом и хозяина квартиры…» Дегаев втянул голову в плечи. «Ба!» – только произнес Лопатин, перекладывая саквояж из руки в руку. Это «ба!» огрело Дегаева как плетью, он бросился бежать.
После встречи на Regents Park Road Дегаев твердил: «Вот он, „длинный нож“. Володя не спорил.
Презрительное молчание Тихомирова возмущало, бесило Володю. Отныне отставной революционер не сомневался в безнравственности и жестокости революционеров. Конечно, поддакивал Володя, «эти господа» с легким сердцем нарушат свое же честное слово и «уберут» Сергея.
Сергей Петрович, однако, медлил. «Любинька, бедная Любинька», – повторял Дегаев. Его промедление – из-за Любиньки! – восхищало Володю. Но Дегаев-то позволял себе мешкать потому, что все же не до дна поверил в злые намерения Лопатина. Черт побери, разве Лопатин не имел возможности расправиться с ним в Петербурге, тотчас вслед за убийством Судейкина? Хотя бы там, на Забалканском, где он, Дегаев, брился и переменял платье?
Младшего брата он не спешил успокоить: Дегаеву с юности нравилось, когда о нем беспокоились. То, что обычно докучает молодым людям, его тешило. К тому же теперешнее беспокойство младшего брата сливалось с восхищением. Оно бодрило Сергея Петровича, хотя он сознавал всю Володину наивность. И Дегаев опять и опять говорил, что не простит себе отъезда без Белыша.
Так они прожили до черной субботы, которая сокрушила Дегаева. Рассуждая спокойно, он должен был бы сообразить, что субботний номер «Таймс» не тотчас попадет в Петербург. Да и после того, как этот номер «Таймс» попадет в Россию, ответ не последует мгновенно. Рассуждая спокойно… Но Сергей Петрович уже вовсе не рассуждал.
Ближайший рейс в Нью-Йорк приходился на вторник. До вторника была вечность. Если б Дегаеву предсказали, что судно, уходящее в Галифакс, разобьется, затонет, сгорит, он все равно взял бы билеты на «Принца Эдуарда»: старая калоша снималась с якоря воскресным утром.
«ЗАГОВОР НА ЖИЗНЬ ГРАФА ТОЛСТОГО» – от этого заголовка в «Таймс» Дегаев рухнул. Один из участников заговора покоился на кладбище, ему ничего не грозило, кроме тления. Двое других были разделены пограничными столбами, верстами и милями. Но им угрожало многое. На г-на фон Плеве, очевидно, надвигался громовой скандал: директор департамента полиции, оказывается, замахивался бомбой на своего министра! Но Сергея Петровича Дегаева пришибли не скандальные разоблачения, пущенные, как из пращи, в голову г-на Плеве.
Не жалким и потерявшимся виделся Дегаеву тайный советник, многоопытный прокурор, бесстрастный сановник. Они теперь встали друг против друга: Плеве и Дегаев. Могущественный Плеве и беглый убийца. Плеве прощать не умеет. Можно стакнуться с революционерами; с тайным советником стакнуться нельзя.
Сперва это был заговор двух: Судейкина и Дегаева-Яблонского. Плеве встрял в игру, поощрил и одобрил. Дегаев в Париже рассказал о заговоре Тихомирову и Ошаниной. Рассказывая, надеялся убедить обвинителей и судей в том, что честолюбие Судейкина позволяло исполнить террористический акт, который возродил бы престиж партии. А следующим, мол, был бы Плеве. И тогда с «воцарением» Судейкина, циника, человека, в сущности, недалекого, открывались, дескать, возможности широких действий на благо революции.
Дегаеву, конечно, не поверили. В заговор-то поверили, а во все прочее – нет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69