А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– Нельзя допустить, – резко, словно ножницами щелкнув, приказал директор департамента.
Судейкин вздохнул:
– А надо бы, ваше превосходительство. Уступочка требуется.
Плеве с холодной вопросительностью озирал инспектора. Инспектор усмехнулся.
– Яблонский настоятельно просил, чтобы не трогали. Позарез ему это нужно, Вячеслав Константинович. А то, говорит, не ровен час главное рухнет. – И Судейкин эдак вдумчиво шевельнул светлыми бровями. – Главное, ваше превосходительство. А эти-то листовки… Да шут с ними совсем, пусть тешатся.
Быстро, мелко дрогнула щека у Плеве, он тотчас подпер ее ладонью. С того душного летнего полдня – стрижи за окном чертили темный штрих, потом гроза громила город – ни разу не заходила у них речь о покушении на министра Толстого. И хотя Плеве был уверен, что Судейкин не отступил, не стушевался, он все же ни о чем не спрашивал инспектора: умение выжидать есть признак государственной мудрости. Плеве не спрашивал, не торопил. Он знал, тут такие пружины пущены – искуснейшей механики требуют. И он ждал. И вот дождался. Его прокурорский ум верно схватил связь между листовками и устранением графа Толстого: не в листовках был корень, а в том, чтоб ненароком не зацепить Яблонского.
– И все ж эти листовки…
– Неприятно, – согласился Судейкин, – однако черт с ними, пусть-ка поиграют.

2

Кунья – так эта речка называлась. Погост, где имение Карауловых, назывался Успенским. Псковская тут была сторона, глушняк, и хорошо тут было Якубовичу. Стыдливым бегством спасаясь от Петербурга, он врачевался монотонной красою севера. Он оживал, все в нем уравновешивалось.
Уезжая из Петербурга, он говорил Коле Блинову: «Поверьте, я еще не знаю, готов ли к приятию креста…» Нет, не страх налагал ярмо бессилья. Революция – это sanctum sanctorum, святая святых. Заветное место в храме даже первосвященник посещает однажды в год. В революцию тоже приходят однажды. Однажды в жизни. Как в самую жизнь. Революция – sanctum sanctorum… Готов ли ты нравственно? Об этом он думал и теперь, вдалеке от Питера, этим псковским летом, горько-мглистым от верховых пожаров в окрестных лесах…
День был прост, как детская картинка. Накануне отошли, а может, совсем угасли пожары, ветер унес шершавую мглу, и в тот ясный день у ясной речки Куньи пришло освобожденье:

Сильных плеч ярмо бессилья
Малодушно не гнетет…

Он вернулся домой. В комнате, отведенной Якубовичу, было как в горнице, как в светелке. Пахло сосной и ромашкой, он любил полевые цветы. И прохладу вымытых, но еще сырых некрашеных полов. И простор за окном. Век бы тут вековать. Всегда, верно, на душе как в светлое воскресенье. Какая прелесть в размеренности бытия. Спешка – разрушительница гармонии. Никуда не спеши. Не спеши… Да, но если ты уже свободен от ярма бессилья? Тогда что же?

Спеши в тот город роковой,
Где, как безумный бред,
Проходят дни, бегут года:
Без боли счастья нет!

Он, однако, помедлил. Хотелось издали, как живописцу, вглядеться «в тот город роковой». Якубович испытывал к нему больное, смешанное чувство нежности и ненависти. На бережку Куньи захотелось воспеть брега Невы.
Он сочинил стихотворение длинное, бледное. И назвал блекло: «Сказочный город». Но странно: остался доволен и «белым саваном ночей», и «яркими звездными очами», и даже «лабиринтом стройных улиц»…
А на другой день, снова тонко и терпко подернутый дымкой, Якубович уехал в Санкт-Петербург.
К брату, в казенную квартиру при клинике баронета Виллие, Якубович не вернулся. Зачем приваживать к семейному дому филерскую мошкару? Мама и сестра сильно противились его отдельному, на холостую ногу житью; брат тоже возражал, но сдержанно: Якубович не обиделся – у каждого своя дорога.
Устроившись на квартире в Спасской улице, Якубович оглядел Петербург, уже отягощенный спелостью августа, громадный и ясный, остывший после зноя июля, но еще не холодный по-осеннему, оглядел Петербург, пожалел, что Роза задерживается в своем Каменец-Подольске, и поймал себя на том, на чем ловил не однажды, возвращаясь в столицу: его тянуло в литераторские углы, где дымили папиросами и тянули «медведя» – адскую смесь пива с шампанским; где загадочная красавица Вентури в сквозящем пеплоцветном хитоне выпевала греческие гекзаметры; беллетрист, пролаза и весельчак Бибиков декламировал наизусть главу за главой «Евгения Онегина»; худущий Фофанов, напившись вмертвую, объявлял, что он есть бог-вседержитель, и вдруг, безумно-трезвый и вместе как лунатик, произносил певучие и сжатые строфы…
Якубович корил себя за «неисполнение долга», но ему, право, требовалось потереться среди сочинителей, и он знал, что это ненадолго, минет, как хмель. И точно, недели не прошло, ему надоело «пустое кипение», он сам отыскал Дегаева, только что приехавшего из-за границы.
Дегаев, оказывается, не покинул мысли поручить ему редактирование подпольного листка; благо типография, наконец, сладилась и действовала. Впрочем, теперь Сергей Петрович заговаривал и о другом: о создании революционной «Студенческой лиги».
Якубович уже подступал к созданию лиги, вел в этом смысле длинные беседы с товарищами по университету, но тут были получены известия о тяжкой болезни, а потом и смерти Тургенева, о том, что тело его везут в Петербург, а хоронить будут нарочито в будни при надзоре явной и тайной полиции.
Не городовым, не казакам бросились народовольцы объяснять, кто он такой был для России, этот умерший писатель. И Якубович, забыв свою лигу, тоже отправился на сходку одного из рабочих кружков.
Никогда еще не держал он речей мастеровым, и нынче за Невской заставой, на Шлиссельбургском тракте, уже миновав трактир «Китай», опознав по приметам рубленый домик слесаря-бобыля Матвея Ивановича, Якубович оробел «меньшого брата». Черт догадал направиться к мастеровщине Семянниковского завода… Твое оружие – перо, вот и воюй, а не лезь в Цицероны. Ну что ты скажешь? Что изречешь? «Великий художник слова… Поразительный стиль, музыкальный язык»? А им, верно, плевать. Их умственная и мускульная энергия иссушена пламенем горнов.
Покрикивал служебный паровозик заводской узкоколейки. Визжала блоком трактирная дверь. В обнимку шлепали четверо, выдыхая спиртное… Якубович опять подумал о никчемности «музыкального языка, поразительного стиля»…
Мастеровые ждали. Он увидел напряженные скулы. Хозяин, в пиджачке на плечах, немолодой, с легким хохолком над крутым чистым лбом, принял гостя с подчеркнутой, даже церемонною уважительностью.
Якубович конфузился. Кто-то осторожно кашлянул:
– Курить дозволите, господин?
– Да, да, пожалуйста! – заспешил Якубович, презирая свой искательский тон.
Матвей Иванович осторожно, как барышню, тронул его за рукав:
– А вы не беспокойтесь. – И прибавил, как показалось Якубовичу, не без иронии: – Мы все поймем.
Потом уж, близ полуночи, возвращаясь из-за Невской на паровом трамвайчике, Якубович радостно недоумевал: откуда и как снизошло на него что-то похожее на истинное вдохновение? Серьезная ль жадность слушателей, собственная ли любовь к русскому гению – все ли это вместе зажгло его, и он сказал именно то, что надо было сказать?
Паровой трамвайчик шумел и звякал в большой сентябрьской черноте, справа, совсем рядом, невидимо, но ощутимо неслась холодная Нева, и Якубович, нахлобучив шляпу, поджимая зябнущие ноги, старался удержать в памяти свою речь. Вот сейчас, дома, на Спасской, он сядет к столу и запишет ее, потому что ждут от него текста для листовки, для тех листовок, что отпечатают в крохотной «летучей» типографии и принесут на похороны Ивана Сергеевича Тургенева… Да, да, нынче же ночью Якубович напишет эту листовку. Наверное, кое-что добавит и переменит, но суть останется, та суть, те слова, которые он произнес в окраинном домике… Не за красоту слога, не за поэтическую живость картин природы, не за талантливость характеров страстно и горячо относятся к Тургеневу лучшие люди России, лучшая часть молодежи. Барин по рождению, аристократ по воспитанию, «постепеновец» по убеждению, он сочувствовал… нет, он служил русской революции, был честным и чутким провозвестником ее идеалов. А вы, господа либералы, вы распространяете письменные и устные мнения самого Тургенева, смысл которых – неверие в близость и успех революции. Пусть так! Для нас важно другое: он служил русской революции сердечным смыслом своих произведений, пел русскую молодежь, называя ее святой, самоотверженной.
Якубович не заметил длинной дороги, переменил паровичок на извозчика. Якубовичу было радостно, он был доволен собою. И только уже на Спасской, у дома со слепыми окнами, отпустив ночного ваньку, среди внезапной и темной тишины, вдруг подумал, что вот сейчас, сквозь эту ночь, где-то там, на железных путях гремит поезд, поезд с мертвым Тургеневым… Якубовичу сделалось нехорошо, стыдно своей радости и своего вдохновения, и все сочиненное представилось ему мелким, дробным, хилым.
Он словно бежал самого себя, быстро зажег свет, сел к столу, схватил перо, начал писать. Он знал, что получается из рук вон. Ничего не получалось, он это знал.
«Образы Рудина, Инсарова, Елены, Базарова, Нежданова и Маркелова не только живые и выхваченные из жизни образы, но, как ни странно покажется это с первого взгляда, это типы, которым подражала молодежь и которые сами создавали жизнь. Борцов за освобождение родного народа еще не было на Руси, когда Тургенев нарисовал своего Инсарова; по базаровскому типу воспитывалось целое поколение так называемых нигилистов, бывших в свое время необходимой стадией в развитии русской революции. Без преувеличения можно сказать, что многие герои Тургенева имеют историческое значение».
Он бросил перо. Он был унижен. Впервые с такой позорной определенностью сознавал он свою немочь, свое бессилие. «Имеют историческое значение», – прошептал он с отвращением.
А утром явится г-н Дегаев, Сергей Петрович Дегаев. «Нуте-с, – скажет любезно, – надеюсь, готово?» И ты, пряча глаза, вручишь ему текст листовки. Обязан вручить, милостивый государь! Он взял перо. Теперь он писал медленно, не перемарывая, он сдался.
Не Дегаев истерзал спозаранку дверной звонок, не Дегаев спозаранку увидел тяжело пробудившегося Якубовича.
Якубович, обнимая и целуя Розу, был счастлив ее приезду в это несчастное утро, сменившее несчастную ночь, но где-то позади радости вдруг ощутилась негромкая, но отчетливая досада – с приездом Розы он утрачивал долю независимости.
Она совсем засмуглела в сухих ветрах своего Каменец-Подольска, на желтых отмелях Смотрича.
– Цыганка ты, а не Сорока!
Они рассмеялись. И смутились: Якубович был полуодет. Комически причитая, он шмыгнул за ширмы. Роза, оправляя волосы, увидела странички, исписанные знакомым почерком.
Па шорох бумаги Якубович вышел из-за ширм, волоча по полу шнурки штиблет.
– Ну? – сказал он покорно.
– Прелесть! Просто прелесть.
– Правда?
Роза улыбнулась.
– Правда.
Но он уже потускнел, он уже злился.
– Ни к черту! Худо, мертво, пусто!
– Да что ты? Что ты говоришь? – напустилась на него Роза. – Говорят тебе: отлично!
Якубович натянуто усмехнулся:
– Доволен ли ты сам, взыскательный художник… Давай-ка чай пить, а потом стихами тебя угощу, летними, у Карауловых стряпал.

3

К плотной воде латунными кругляшками липли листья. Дегаеву надо было в угловой дом. Вон туда, в тот старый, может, еще павловских лихих годин дом, что на углу Столярного переулка и набережной канала.
Дегаева и Шебалина свел когда-то Караулов. Шебалин хозяйничал в лилипутской типографии: с такой нетрудно кочевать. Покамест нужды в кочевье не было. Судейкинские гончие не околачивались ни в сумрачном Столярном переулке, ни поблизости от него, у Кукушкина моста над темным медленным каналом.
Заводя печатню, пришлось хлопотать не из одних типографских принадлежностей, но еще ради… таинства святого крещения. Хозяйка, супруга требовалась Шебалину, фиктивный брак: холостяк-то приметнее, одинокий да молодой – тут уж что-нибудь неспроста. Прасковья Богораз, студентка-бестужевка, вызвалась домовничать в конспиративной квартире. Однако незадача: Шебалин – православный, Богораз – иудейка. До крещения под венец не пойдешь. Подумали – вспомнили: жив в Питере протоиерей Брянцев, известный «снисходительностью». Толкнулись к протоиерею. Квартира роскошная, монастырщиной и не пахнет; вышел сам – гладкий, взором лукавец. Так, мол, и так, ваше высокопреподобие, докука вот какая. «Окрещу, – гудит свежим баском, – окрещу, но прежде обязан внушить невесте начатки святой нашей веры». И назначает «сеансы». Шебалин смекнул: церковное стяжанье – божье. Спросил прямодушно: «Сколько, ваше высокопреподобие, прикажете?» – «Нет, – воздыхает, – за крещение, сын мой, ничегошеньки не беру». – «Ах, батюшка, – не отстает Шебалин, – да ведь вам и венчать нас, а за венчанье известно…» – «Ну смотря какая свадьба, – гудит уж бодрее, – с паникадилом ежели, с певчими ежели…» – «Какие певчие, ваше высокопреподобие, не до певчих, мы люди небогатые». Прикинул протоиерей, отвечает: «Меньше четвертного никак нельзя, и чтоб документики, сударь, и свидетели, и оглашение». Шебалина – в пот: фу ты, оглашение еще! Взмолился: «Да вы сами и огласите, батюшка, а двадцать пять вот они, с полным нашим удовольствием». (Мановение ныряющей длани, и четвертной как истаял.) Увы, опять препон: он-де не вправе, в приходскую церковь обратитесь. Шебалин ушел, денег у него при себе больше не обнаружилось. Дегаев выручил, и на другую неделю «жених» добавил. Протоиерей смеялся: «Ха-ха-ха! Эка загорелось-то, ладно уж, и окрещу и обвенчаю…»
Справив формальности – со всех сторон они попечительно ограждают российского обывателя, – «чета» Шебалиных обосновалась в Столярном переулке, в том стареньком, без водопровода доме, куда сейчас направлялся Сергей Петрович.
По условиям конспирации Шебалин и Богораз не присутствовали на сходках в читальне Карауловых, не сумерничали у музыкантши Лизы Дегаевой, а жили в нелегком уединении и всегда радовались Сергею Петровичу. Да и он не обегал типографов не потому лишь, что был ответственным за «Листок „Народной воли“. Нравилась Сергею Петровичу квартирка с фикусами, столетниками, пальмочками, нравились и хозяева – вдумчивый, доброжелательный Миша Шебалин, усердная Прасковья Богораз, за внешней суровостью которой угадывалась душевная мягкость.
Работали они днем, вечерами Дегаев подчас засиживался у Шебалиных, и те замечали, что Сергею Петровичу очень с ними хорошо. А ведь поначалу-то Шебалин, как и Якубович, «не принял» Дегаева: в глазах Сергея Петровича было что-то уклончивое. Однако репутация старого революционера, лестные отзывы Фигнер сделали свое дело, и Шебалин переменился к Дегаеву, открыв в нем здравый практицизм, товарищескую обходительность.
Впрочем, два происшествия, в сущности комических, неприятно поразили типографов.
Как-то около полудня, во время набора очередного «Листка», грянул в прихожей громкий звонок. Дегаев посерел, судорожно пихнул руку в карман пиджака, ничего оттуда не извлек и боком бросился к дверям, но тотчас остановился, схватил со стола шило и сжал в кулаке, словно готовясь дорого продать жизнь. Телоположение его было до того смешным, что Шебалин, несмотря на страшность минуты, невольно улыбнулся. Дегаев, заметив эту улыбку, метнул в Шебалина ненавидящий взгляд и обронил «оружие»… В квартире слышались голоса. Потом утихли. Вошла Прасковья Федоровна. Тревога оказалась ложной: дом намеревались перестраивать, архитектор с подрядчиком осматривали этажи.
В другой раз Шебалина навестил бывший ученик, юнкер Константиновского училища. Посидел, поболтал и уже прощался в передней, у полуотворенной двери, когда на пороге вырос Сергей Петрович. И опять лицо его посерело, он затоптался, сдернул шляпу, надел шляпу. «Милости просим!» – крикнул Шебалин. Юнкер откланялся. «Я думал, вас арестовывают», – сказал Дегаев, убирая за спину трясущиеся руки.
Шебалин и Богораз не обсуждали и не осуждали дегаевскую трусость, молчаливо сойдясь на кратком определении: «Нервы не канаты».
На мосту, пересекая канал, Сергей Петрович не припомнил, а словно сызнова поймал и улыбку Шебалина, и всепрощающее, но все же горькое удивление Богораз. Теперь, впрочем, Дегаев не испытал, как тогда, злобного раздражения на свидетелей его предательского ужаса. Напротив, ему подумалось, что во всем Петербурге нет для него уголка заветнее тихой обители типографов. «Славно, славно, – улыбнулся Сергей Петрович, – не бывают они там, где толки, суды-пересуды…»
Он обнял Шебалина, обнял Прасковью, все трос были тронуты этой порывистой искренностью встречи.
– Вот, – сказал Дегаев, улыбаясь, – вот видите! – И потряс страничками, исписанными Якубовичем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69