А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

..
К горлу Манчи подкатил клубок, в висках стучит, во рту стало сухо и горько. Едва дождавшись, когда цыгане перестали играть и танец окончился, Мане зашел в чьи-то ворота и утер со лба пот. И тут же поклялся, что больше не станет танцевать рядом с Зоной, да этого и не требовалось — Зона вышла из хоровода и только смотрела.
Когда заиграли «Нишевлянку», Манча встал рядом с Калиной. Зона не пошла танцевать. Смотрит, как кружится коло, и не спускает глаз с Мане и Калины; видит, как они пляшут, как Калина крепко и судорожно ежимает руку Манчи, время от времени вытирая пальцы платочком, чтобы снова схватиться за его руку, пока ее рука снова не выскользнет; смотрит, как они разговаривают, слышит дрожащий голос Калины, видит устремленный на Манчу ласковый взгляд больших, черных, как
июньская полночь, прямодушных глаз!.. Следующее коло, «Йелку-тюремщицу», Калина и Мане снова танцевали рядом.
У Зоны на сердце скребли кошки. Прислонилась плечом к подружке Гене, забылась, смотрит бездумно на
мелькающую перед глазами пестроту, слушает музыкантов, дробь туфелек по мостовой, звонкий девичий голос Калины, которая поет:
Не пойду ни за кого я,—
Лишь за нашего соседа!
«А ведь Мане и Калина соседи!» — приходит в голову Зоне, и она впивается глазами в счастливую, блаженную Калину. На душе у нее стало тяжело, все окружающее показалось серым, скучным, а самую большую скуку вызывал Манулач, которому она еще так недавно строила глазки. Он подошел было угостить ее кукурузными хлопьями, и она уж не знает, кто ей противнее — Манулач или эта голодранка Калина. От огорчения и ревности девушка, закусив до боли нижнюю губу, только прижималась к подружке и все крепче стискивала ее руку.
— Эй, Васка! — позвала служанку Зона, морща нос и раздувая ноздри.
— Что прикажешь, Зона? — спрашивает, подбегая к ней, Васка.
— Ступай-ка ты к этой... как ее там зовут, к той, ну, Калине, и скажи: кличет тебя Зона Замфирова.
— Я здесь! Зачем я тебе? — спросила, подойдя, Калина.
— Вот позвала тебя...— начала Зона, вся побледнев, с трудом шевеля пересохшими губами, и вызывающе выставила вперед правую ногу.— Ты бедная... Скудно живешь... не в пору обед, как хлеба дома нет... Давай-ка... если хочешь...— И тут Зона возвысила голос и четко, чтобы каждое слово услышал Мане, продолжала: — Приходи, наймись к отцу... Васка выходит замуж... и... будешь в доме... прислуживать!..
— А зачем мне наниматься? — отвечает Калина.— У меня есть мать и брат... В служанки не пойду! Буду матери дома помогать...
— И мужу...— ехидно прервала ее Зона.
— Что ж, если даст господь и выпадет судьба... и мужу...
— Манче? Да? — ядовитым шопотом снова прервала ее Зона.— Босячка!
— Что ты сказала?.. Не расслышала я! — спросила мягко Калина и поглядела на нее глазами, полными слез.
— Значит... не хочешь идти ко мне в служанки?
— Нет! — ответила гордо Калина.— Не служанка я для вашего дома...
— А для хороводов? В хороводах ты первая, как же! — бросила Зона и презрительно смерила ее взглядом с головы до пят.
— Зона, оставь!.. Не слушай ее, Калина, ступай себе,— вмешалась Гена и сильно дернула подругу за руку.— Пойдем, пора домой!..
И в самом деле пора было уходить. С пастбища возвращалось стадо, городской фонарщик уже ходил с лестницей и зажигал фонари; продефилировал по главной улице патруль, по одному расходясь по боковым улицам, чтобы бдеть всю ночь над добром и честью усталых, спящих горожан... Начали расходиться и с гулянья. Народу все меньше и меньше. Тот, кто живет далеко, ушел раньше, кто близко — попозже. И там, где еще недавно плясали, хохотали и повизгивали, все опустело, замерло, раздавленные ранние весенние цветы, оброненные девушками во время танцев, наводили грусть. И Зона домой пошла one-
чаленная. Оглянувшись еще раз, увидела, как Мане и Калина идут вместе, услышала, как он предложил проводить ее до дому, а она, поглядев на него благодарно, все же отказалась и сдавленным голосом просила:
— Не надо, Мане, пожалуйста!.. Оставь меня! Я сама дойду! Вернись! Богом тебя молю! Еще и брат увидит! Стыдно перед людьми. Уйди, Мане, ради Христа!..
Вдруг их подхватила ватага веселой молодежи... Девушки, взявшись под руки, пошли впереди, а за ними, обнявшись, зашагали парни. И обе шеренги направились по домам, дружно распевая песни.
День гаснет, умирает, на небе затеплились звезды, на землю спускается тихий вечер, голоса веселых и счастливых молодых людей в безмятежном весеннем сумраке поют грустную песню, и слышится в ней безграничная, древняя, как мир, извечная печаль:
Кабы знала ты, девица, ясная зорька,
Как мне молодость жаль, как мне стариться горько!
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
В ней рассказывается о весьма приятном для Мане известии,
которое он услышал из уст служанки Васки, после чего для
него, как сказал бы поэт, и солнце ярче засветило, и цветы
слаще запахли, и птицы звонче запели
Неделю спустя после рассказанного в предыдущей главе служанка Зоны, Васка, идучи мимо мастерской Мане, а сидел он там один, бросила ему на ходу: «Братец Мане, Зона тебе кланяется!» Все произошло так быстро, что Мане не успел опомниться, а не то что поблагодарить и, в свою очередь, передать поклон Зоне.
В тот день Мане был на седьмом небе. Да и как же иначе, если он целую неделю не находил себе места от тяжкой тоски и не мог не только работать, но и сидеть в мастерской при одном воспоминании о том, как Зона глядела на этого болвана Манулача. И не будь Манулач тем, чем был, и не сиди он все время перед лавкой, разговаривая с отцом, то Мане уж нашел бы случай схватиться с ним — до того был на него зол. А раз такого случая не представлялось, пришлось ограничиться тем, что, проходя мимо, этак случайно выбить локтем цигарку у него из мундштука, когда тот сидел перед лавкой и курил (курил он, кстати, редко: два или три раза в году, вспоминая о табаке лишь после доброй выручки).
И как же после нескольких таких тяжких дней и удрученного состояния духа обрадовался Мане, как оживили и воскресили его эти сладостные слова: «Братец Мане, Зона тебе кланяется!» Слова эти непрестанно звучали в ушах майской песней соловья!.. И снова не сидится на месте, скучно в мастерской, и, как только пришел Поте, Мане вскочил, собираясь уйти. Нет, я неправильно выразился: не уйти, а улететь на крыльях радости. Но как раз в ту минуту, когда он давал наказ ученику, в лавку вошел покупатель. Нервничая, Мане подал ему товар, но, тут же решив, что покупатель умышленно затягивает дело, измерил его с ног до головы взглядом и сказал:
— Нет, не покупатель ты!.. Нет у тебя денег!..— взял из-под носа огорошенного человека разложенные вещи и вышел из мастерской.
И давай гонять по улицам, переулкам, большим и малым, и даже таким, где черт ногу сломит и куда сам инженер общины и по должности глаз не кажет. Дважды исходил он вдоль и поперек весь город, дважды возвращался в лавку, но за работу не брался, только крутил цигарки да курил, пуская кольца дыма и глядя на них с довольным видом. В конце концов взял ружье, подался в поле и бродил там до темноты, и только тогда вернулся домой, а о том, что он даже не стрелял, полагаю, не нужно и говорить!.. Весь день Мане думал лишь о Зоне, и в ушах все время звенели Васкины слова: «Зона тебе кланяется!» Не удивительно поэтому, что он и не замечал, как по дороге мимо него проходят толпы женщин и девушек в своих живописных нарядах. Обычно он обязательно заденет или хоть кашлянет, проводя мимо, а сейчас просто никого не видел, хотя они, подталкивая друг друга, громко смеялись и отпускали на его счет шуточки.
Такова сила любви, и до такой степени она завладевает человеком!.. Ничего он не видел, ничто его не касалось! Одна лишь Зона стояла перед глазами, одни лишь ее слова приветно звучали в ушах, и он без конца их шепотом повторял...
Мане осмелел и как-то, будучи один, окликнул Васку, когда она проходила мимо мастерской.
— Как дела у вас, все ли здоровы?
— Здоровы! — ответила Васка, разглядывая серьги, которые Мане ей подарил.
— Что делает чорбаджи?.. Здоров ли?
— Здоров!
— А госпожа как поживает?
— Здорова и она!
— А ты как, здорова ли?
— Здорова и я!
Тут Мане примолк. Взял свою табакерку, открыл ее, лизнул большой палец на правой руке, подхватил листок папиросной бумаги, насыпал на него щепотку табаку, послюнил и принялся сворачивать цигарку. Закурив, подкрутил усы, тихонько откашлялся, словно собрался сказать нечто очень важное. Но ничего не сказал, а принялся раскладывать перед собой инструменты и пускать густые клубы дыма. После продолжительной паузы он наконец выдавил:
— Ну, а вот... Зона... здорова ли? Что поделывает?
— Да сидит...
— Знаю... Может и лежать.
— Хе, хе,— посмеивается Васка.— Ого-го, братец Мане, как это ты говоришь!..
— Что? Она-то что говорит?
— Говорит, когда ее спрашивают...
— И молчит?
— Молчит!
— А о чем думает, когда молчит?
— Кто же ее знает!
— А может, поет?
— Поет.
— А что поет?
— Песни, конечно.
— Песни! А какие песни?
— Стыдно даже сказать! — говорит Васка, вдевая в уши полученные в подарок серьги.
— Чего же тут стыдиться? — подбадривает ее Мане.— В песне ничего зазорного нет, тут нечего стыдиться... Что же она поет?
— Да вот...— мнется Васка,— все про любовь да про любовь. О девушке-еврейке, которая расчесывает косу и клянет мать, что родила ее еврейкой... Эта песня у нее сейчас самая любимая; все ее поет и меня заставляет...
— А зачем же ей проклинать мать, если она не еврейка?! — спрашивает Мане.— Христианка ведь, что ей еще надо?!
— Эх, а ты, братец Мане, вижу, и не догадываешься почему!
— Клянусь жизнью матери, не догадываюсь!
— Подумай-ка, куда эта песня клонит! — говорит Васка.— Дело тут не в еврейке, совсем другое Зону.
— А что другое?
— Да вот, ест ее тоска, что она купеческая дочь, а тот, кто люб ей,— не купеческий сын... дома и говорят — нет,
не пара он тебе.
— А обо мне что-нибудь говорит?
— Говорит.
Мане опять умолкает и принимается скручивать новую цигарку. Снова — пауза.
— А ты, Васка, не врешь? — прерывает ее наконец Мане.
— Не вру, братец Мане... Лопни глаза!.. Разве бы я посмела?!
— Значит, правда, она обо мне говорит? А что говорит?
— Говорит... И плачет.
— Плачет? Почему плачет?
— Эх,— Васка махнула рукой,— ничего ты не знаешь, братец Мане! Из дома хоть беги куда глаза глядят... Никакого житья нет!
— А что такое? — спрашивает испуганно Мане и откладывает в сторону цигарку.
— Да вот из-за того гулянья, на котором она танцевала. Едят ее поедом, позор, дескать!
— А кто же рассказал о том, что она танцевала? Ты, что ли?
— Нет, не я!.. Кто-то из околотка. Набросились на нее все и давай срамить... Кричат: негоже дочери чорбаджи плясать коло по слободкам...
— Ну, а зачем же она пошла танцевать?
— Да вот, тебя увидела... не могла утерпеть и пустилась...
— Она тебе об этом сама сказала?
— Нет! Ничего она мне не говорила. Зачем говорить? — замечает важно Васка.— Знаю я отлично почему. Не спрашивай старого, спрашивай бывалого, братец Мане! Разве мало мне досталось от отца за Митко?!
— И что же она говорит обо мне?
— Да... вот... говорит, значит, что очень уж ты ей люб...
* * *
Из дальнейшего разговора Мане выяснил, что в доме чорбаджи Замфира разыгрался скандал из-за гулянья, на котором Зона танцевала и о котором стало известно старому Замфиру, а главное, из-за наклонности Зоны к Мане, о чем Замфир не подозревал, поскольку это от него скрывали.
Старая, искушенная и велеречивая тетушка Таска снова сочла своим тяжелым и почетным долгом выбить из головы Зоны мастера Мане. Добросовестно и пунктуально, как хирург на операцию, она каждый день приходила наставлять и утешать Зону: хвалить Манулача и хаять Мане. Чернить его сословие, а тем паче его нрав и поведение. Начнет с отца Мане, Джорджии, даже его в покое не оставит; собственно, самого Мане она и не трогает, а все больше отца его, Джорджию, добавляя при этом: пусть, мол, Зона вспомнит слова пословицы: каково дерево, таков и клин; каков батько, таков и сын,— и еще: от худого семени не жди доброго племени, вот так и с Джорджией и его сыном Мане. Таска рассказывала о покойном Джорджии, что он был опасным контрабандистом, драчуном, гулякой и распутником; рассказывала о его романе с красавицей певичкой Зумрутой, о которой в свое время сочиняли частушки и которую из-за постоянных побоищ, возникавших по ее милости, не раз арестовывали и высылали. Теперь эта бывшая красотка и любимая танцовщица утихомирилась, полиция ее больше не сажает, частушек о ней не поют, и она ходит себе тихо-мирно с фонарем и зонтом и держит кассу в каком-то цыганском оркестре. Тетушка Таска даже шепнула Зоне на ухо одну совсем страшную вещь, которую долго берегла на крайний случай и наконец выпустила как последнюю пулю, а именно: что у этого самого Мане есть брат по отцу среди цыган!.. Так что каков Джорджия, таков и его сын Мане, твердила Зоне тетушка Таска. И в это нетрудно было в какой-то мере поверить, поскольку ночные похождения Мане довольно часто являлись по утрам предметом разговоров горожан.
Браня Мане, она одновременно расхваливала Манулача, одобрительно отзывалась обо всех его тетках по матери и отцу.
Впрочем, и мать Зоны, Ташана, считала Манулача лучшим кандидатом — ведь он был единственным сыном и наследником большого состояния и, кроме того, образцом послушания, скромности, стыдливости и целомудрия, сиречь — средоточием всех добродетелей и полной противоположностью сыну чорбаджи Петракия — Мит-ке, описанному в одной из глав этой повести. И если бы не хаджи Замфир, брак Зоны с Манулачем был бы уже давно решенным делом. Но Замфира совсем не вдохновлял далеко идущий замысел Ташаны, Манулач ему нисколько не нравился, хоть он и был единственным сыном и наследником его доброго приятеля, и между Замфиром и Ташаной весьма часто из-за этого возникали ссоры. Поэтому будет не лишним — автор считает это даже необходимым — в нескольких чертах описать Ма-нулача, эту предполагаемую партию Зоны, любимца ее многочисленных теток, явившегося и поводом неприятных сцен между ее родителями.
Рассказ о примерном сыне Манулаче, совершенно противоположный ранее изложенному рассказу о Митанче, сыне чорбаджи Петракия
Манулач был сыном честных и богобоязненных родителей Йордана и Персиды, и, вероятно, ни в Старом, ни в Новом завете нет ни одного ребенка, о котором можно было бы с большим правом сказать, что воспитан он в страхе божьем, идет путем добродетели,— а, как известно, сей путь не так уж заманчив и укатан,— и служит радостью и утешением родителям, как о Манулаче. С самого раннего детства отец и мать не могли нарадоваться своему дитяти. Они спорили и вздорили, чей Манулач, мамин или папин. Мать твердит: Манулач мой, а отец — нет, мой; мать уверяет: это моя доченька, отец говорит: это мой сын, наследник и престолонаследник. Поэтому Манулач долгое время оставался загадкой — в околотке не знали, мальчик он или девочка? Когда он шел с отцом, то был одет в штанишки, а мать его выводила в юбочке и с заплетенными косичками. А поскольку с матерью он появлялся чаще, то в других околотках многие думали, что у чорбаджи Йордана дочка. Подобно древней римлянке благородной Корнелии, матери братьев Гракхов, считавшей своим драгоценнейшим украшением детей, и Персида в Манулаче неизменно видела свое самое любимое украшение, и поэтому шагу не делала без него. Впрочем, он этого и заслуживал, ибо с малых лет был правой рукой матбри по хозяйству. Он стерег от домашней птицы тертое тесто и лапшу, когда их, готовя на зиму, сушили на дворе; держал нитку, когда мать сматывала ее в клубок; сторожил вывешенное после стирки поперек двора белье; кормил птицу и всегда точно знал, сколько имеется в наличии кур, петухов, цыплят и даже сколько снесли яиц свои и соседские куры, и все это без какой бы то ни было двойной бухгалтерии! В результате долгого и добросовестного наблюдения он стал настоящим — с позволения сказать — психологом и всегда замечал, когда и к кому, простите, благоволит петух Гиган; с какой курицей он охотнее всего делит зерно на навозной куче и, опять же, к какой охладел и гонит ее от себя прочь. От его внимательного взора не могла ускользнуть промашка курицы, в результате которой она сносила яйцо у соседей, и, наоборот, он знал, когда соседская курица снеслась на их территории. Знал он и помнил прозвища своих и многих соседских кур. Влетит в тревоге к матери и порывисто выпалит:
— Мама, а Гиган вокруг Гачанки увивается!
— Ничего, сынок, пусть себе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17