А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Зона Замфирова
Роман
(серб.)
ГЛАВА ПЕРВАЯ
в которой описывается душещипательная сцена между подмастерьем Коте и учеником Поте, затем дом богатого купца хаджи Замфира и, наконец, портрет героини романа.
В ювелирной мастерской Мане трудятся подмастерье Коте и ученик Поте. Оба углубились в работу. Подмастерье заканчивает серебряный мундштук, заказанный неким Миле, по прозванию Неженка, первейшим в их околотке, да и, пожалуй, во всем городе франтом и прожигателем жизни, а головастый и вихрастый ученик Поте сопит над серебром: чистит заячьей лапой старые сережки, складывая их перед собой в кучку. Оба трудятся не разгибая спины. Коте что-то насвистывает, а Поте, вдруг позабывшись, затягивает себе под нос:
Вечерком видал я, Зона,1 Тебя во садочке...
Подмастерье Коте откладывает в сторону мундштук и смотрит на ученика.
Но Поте, увлекшись, точно тетерев, тянет своим высоким серебристым голосом дальше:
Во садочке, где ты, Зона,
Переодевалась. Гей, гей, леле, Зо...
Звонкая затрещина прерывает песенку, Поте роняет заячью лапу и серьгу и удивленно смотрит на Коте.
— За что, братец, бьешь? — покорно спрашивает он, потирая ладонью затылок.
— Ишак безмозглый, разве можно петь в лавке? — спрашивает подмастерье.
Поте обалдело таращит глаза и щупает голову: не идет ли кровь?
— Где и у кого ты научился этой песне, ишак? Поте молчит, трет горящий затылок, и ему кажется,
будто он втирает целительный бальзам.
— Говори, кто тебя научил? — настаивает подмастерье и не слышит ответа.— Он будет еще о Зоне песни петь! Да как ты смеешь!
1 Перевод стихов в романе «Зона Замфирова» В. Корчагина.
Поте конфузливо опускает глаза.
— Ну...— продолжает подмастерье Коте,— значит, ты видел, как она в огороде переодевает рубаху и шитую золотом антерию? Гм-м...— хмыкает он и дует себе под нос, укоризненно покачивая головой.— Где ты ее видел? Говори, желторотый паршивец!
— Не видел я ее, братец Коте,— шепчет стыдливо Поте,— как смею я смотреть на дочь чорбаджи?! Просто пел, о чем поют в городе.
— Ух! — крякает подмастерье и замахивается еще раз, но опускает руку, увидя, как перепуганный Поте, точно черепаха, втягивает голову в плечи, чтобы смягчить удар. Коте отворачивается, пряча улыбку; ему смешно при одной только мысли о том, какую мину скорчил бы Поте, и в самом деле подсмотрев сквозь щель в заборе сцену, описанную в песне.
Не получив затрещины, Поте медленно выпрямляется, опускает плечи, боязливо оглядывается, поднимает с пола заячью лапу и серьгу, шмыгает носом и снова берется за работу, так толком и не поняв, за что его ударили. Тому причиной, возможно, было твердое убеждение, что затрещины непременная принадлежность жалкого положения, в котором находится всякий ученик. А тумаками кормили его круглый год. Не было дня, кроме рождества, пасхи и феодоровой субботы (когда он причащался), чтоб Поте не получил затрещины или в мастерской, или у источника. Поэтому, позабыв вскоре о затрещине, Поте закончил работу, положил перед собой скудный ужин, кусок хлеба и порядочный ломоть печеной тыквы, перекрестился и принялся есть, прикидывая в уме, сколько ему осталось дней до того, как он станет подмастерьем. «А там,— думает фаталист Поте,— отольются мои слезки, расплатится за все новый ученик. Отведу душу. Уж попомнит подмастерье Поте!»
Так, поедая печеную тыкву, утешаясь и заранее радуясь, размышляет Поте. Потому он и не слышит, когда подмастерье спрашивает его снова, у кого он научился этой песне.
Ответа Коте не дождался.
Впрочем, спрашивать мальчишку, где он слышал песню и у кого научился ее петь, Коте не следовало, а тем более сердиться, ведь песенка была весьма популярна и распевалась во всем городе. И если бы подмастерье Коте чуть-чуть пошевелил мозгами, он вспомнил бы, что ученик научился песне от него самого, подобно тому, как он, Коте, научился от мастера Мане. И, кстати, если так уж все выскочило из головы у подмастерья, ему надо бы помнить полученную неделю тому назад оплеуху от мастера Мане, когда в его присутствии он запел именно эту песенку. Поэтому Коте в присутствии мастера больше и не пел. Не запел бы ее сейчас и ученик Поте и не получил бы, ни сном ни духом не виноватый, затрещины, если бы не насвистывал ее подмастерье. Короче говоря, в то время, когда начинается наша повесть, это была самая модная песенка. И к тому же она обладала необычайной прилипчивостью; тот, кто слышал ее хотя бы раз, уже не мог от нее избавиться. Стоило вечером улечься в постель, как тотчас в ушах рождались знакомые звуки и на язык просились слова, а проснувшись поутру и надевая шлепанцы, тут же начинал мурлыкать: «Вечерком видал я, Зона...»
Пели ее все, женатые и холостые, юные сорви-головы и старые ловеласы. Даже такой прозаичный человек, как чир1 Моша Абеншаам, после выгодной сделки или когда удавалось кого-нибудь надуть и объегорить при обмене денег, даже он, потирая руки, напевал эту песенку. Впрочем, и вы, уважаемые читатели, без различия пола и возраста, звания и занятия отлично знаете песню о красавице Зоне. Но есть и то, о чем вы понятия не имеете и узнаете, лишь прочитав нашу повесть, а именно — о ком была сложена эта песенка. Песня родилась в народе, и один бог ведает, кто первый ее запел и о какой Зоне думал, когда ее сочинял! И кто знает, как давно и в каком далеком краю Сербии черная земля и зеленая травка покрывала сочинителя этой песни и предмет, вдохновивший его на ее создание! Об этом автор не может вам сказать, потому что и сам этого не знает, однако ему известно другое: кто бы и где бы ни пел эту песню теперь, когда развивается наша повесть, он думал только об одной Зоне, о красавице Зоне, Зоне Замфировой.
* * *
Зона была дочерью известного богача — чорбаджи Замфира, уважаемого купца, некогда всесильного туза. 1 Ч и р — господин (искаженное греч.).
Долго еще рассказывали, каким могучим человеком был чорбаджи Замфир: такой силы, такого величия теперь и в помине нет! В турецкие времена запросто к самому паше хаживал, днем ли, ночью всегда был желанным гостем во дворце. Да и паша частенько с ним советовался. Сколько они вместе одного кофе выпили, сколько трубок и кальяна выкурили, сколько анисовой водки извели и во дворце паши, и в господском доме Замфира! Да и не с одним пашой — несколько их сменилось на его веку! Замфиру под силу и человека с виселицы снять, будь желание и охота пустить в ход свое влияние. А о менее крупных вещах и говорить нечего. Любую учиненную гяурам обиду он шутя исправлял, стоило только взяться за дело. Пойдет к паше, доложат о нем. Паша тотчас пригласит к себе. Войдет Замфир, поклонится, паша предложит сесть. Принесут кофе, трубки, они пьют, покуривают. Паша заводит разговор, начинает расспрашивать. Замфир отмалчивается, только сердито буркнет в ответ, потягивает себе кофе, пускает густые клубы дыма, смотрит в сторону, куда-то в окно. Паше становится скучно. Опять закуривают трубки, слуги приносят новый кофе, а Замфир как в рот воды набрал. Паша уже беспокоится.
— Чего молчишь, чорбаджи Замфир?
— Так... Ты спрашивай, паша, я отвечу,— говорит Замфир, словно бы услужливо, смиренно, но в то же время холодно.
— Разве я не спрашивал? А ты все молчишь. Замфир пожимает плечами, выпускает густой клуб
дыма и снова смотрит куда-то в окно.
— Какой прок, уважаемый паша, говорить? — тянет после долгой паузы чорбаджи Замфир.— Кому жаловаться? — Потом снимает феску и утирает лоб.
Приносят по третьей чашке кофе, собеседники закуривают по третьей трубке, и только тогда чорбаджи Замфир малость смягчается и рассказывает, какое горе бедняка привело его к паше. Пожалуется на несправедливость: на разнузданность аскеров или пристрастное решение суда, на унижение достоинства или притеснение веры и заявляет, что принес ключи от своего дома, оставляет ему в наследство всю челядь и усадьбу, и пусть паша либо принимает ключи, либо поможет данной ему властью. Паша оправдывается, обещает все сделать, а слово у паши твердое, это чорбаджи Замфир знает.
— Чтоб доставить тебе удовольствие, чорбаджи Замфир, и это сделаю! — говорит паша. И все.
Паша ведь тоже знает, что делает; ему известно, что Замфир сила и в Стамбуле. Он сменил или, как там говорят, «низложил» трех пашей. Для этого ему даже не потребовалось самому туда ехать. «Стоит отбить по телеграфу в Стамбул — и паша уже бывший»! — говорили горожане, бахвалясь силой и могуществом чорбаджи Замфира.
А могущество его шло от несметного богатства. Кто сочтет его хутора?! Впрочем, зачем читателю мотаться по полям и урочищам, достаточно поглядеть на его усадьбу, на дворец, а он выше и лучше, чем у самого паши! Стоит в тесной кривой улочке, неподалеку от церкви. Уже большие ворота, сплошь унизанные рядами гвоздей, с огромным кольцом, говорят о богатстве хозяина. Четырехэтажный, просторный дом издали бросается в глаза путнику, среди прочих строений он выделяется своими верандами, множеством высоких труб и окон со ставнями. В дом поднимаешься по лестнице с широкими ступеньками. Двор просторный. Перед домом небольшой палисадник, так называемый «девичий цветник» — со всевозможными цветами: розами, гвоздиками, лилиями, и кто знает еще чем! Только красавице Зоне известно, какие цветы растут в ее палисаднике, она сама за ними ухаживает. Во всякое время года что-нибудь да цветет, и всегда перед домом Замфира приятный аромат.
Во дворе растут два старых граната, черноплодная широколистная шелковица, несколько айвовых деревьев и две маслины, которые пользуются особой любовью старого чорбаджи Замфира. В мае, когда маслины цветут, он любит сидеть на разостланном коврике; покуривает, дает распоряжения, бездумно попивает кофе и только время от времени встает, поднимает нос, как борзая, берущая след, притягивает руками ветви маслины и вдыхает аромат ее желтых цветов. Запах маслины пьянит его и завораживает. Далекие воспоминания будит в нем этот восточный гаремный запах желтой цветущей маслины. И чорбаджи Замфиру вспоминается звон бубна, восточные наряды, миндалевидные большие глаза, чадры и песня, которую когда-то в сербской слободе пели тихо-тихо, чтоб не услышали турки, о молодом гяуре и о некой Зейне! Старого Замфира охватывает сладостная грусть и, сидя под цветущими маслинами которые и в то время так же благоухали, он тихо сокрушается о своей ушедшей молодости. Несколько дней, пока цветут маслины, чорбаджи Замфир неохотно покидает дом и редко выходит в город. Сидит, курит, пьет кофе, ликер, дает распоряжения, советы, бранит, но и когда сердится или кого отчитывает, расположение духа все равно у него хорошее.
Это был старый сердцеед, неоднократно фигурировавший в песнях рядом с именами многих женщин, ныне уже добронравных и примерных старых матрон. Молодежь нынче не поет этих песен, а если и поет, не знает, о ком они сложены.
И сейчас, даже в преклонном возрасте, хаджи Замфир не прочь кольнуть какую-нибудь свою прежнюю пассию.
— О-о-о, Мада! — восклицает он, повстречавшись со своей старой знакомой.— Где твоя краса?!
— Э, хаджи,— отвечает Мада,— прошло наше времечко!..
— Прошло, Мада! Улетели молодость и красота, точно ласточки осенью...
— Э-э-э, ласточки весною возвращаются, а молодость и красота — никогда...
За домом большой двор, за ним тенистый сад, выходящий к церковной ограде; в саду — калитка, через которую Замфировы ходят в церковь на утреню и короткие молитвы. Во дворе несколько амбаров для кукурузы, печь для хлеба, конюшни, большой сарай; в сарае две обычных повозки и фаэтон, правда, старинного образца,— ни дать ни взять египетская колесница с библейских картинок, которая вместе с фараоном потонула в тот роковой день в Красном море, но если я добавлю, что во всем городе только еще у паши был такой фаэтон и ни у кого больше, вы представите себе подлинную картину богатства, несметного богатства чорбаджи Замфира.
Тут же, во дворе, помещение для слуг и кухня. Кухня, как и полагается, чуть в стороне от купеческих палат, чтобы не доносился запах готовящихся блюд. В кухне охотнее всего проводят время как слуги, так и домочадцы. Кухня — любимое и, так сказать, самое теплое место в просторных хоромах чорбаджи Замфира. Порой на чашечку кофе туда заглядывает и сам хозяин. В этом случае все обычно выходят, остаются только двое из тех, кто помоложе, мужчина и женщина, стоят столбами в ожидании приказа еще что-нибудь подать. Но большую часть дня в кухне толчется и судачит бабье. Сидят на крестьянских, грубо сколоченных треногих табуретках, на каких обычно работают башмачники, попивают целый день кофе, грызут жареные тыквенные семечки или кукурузные хлопья, да еще ради удобства скинут лишнюю одежду, останутся в одних рубахах и шальварах и слушают, что нового по соседству, в околотке и в городе, переберут косточки всем, никого не забудут. Соберется на свободе своя и соседская челядь, и пойдет веселье: хохочут, визжат, кричат: «Чтоб тебе пусто было!» А порой, разыгравшись, давай швырять друг в друга шлепанцами, но стоит войти мужчине, сразу же замолкают и принимают серьезный вид, словно ничего и не было, мол, я не я и хата не моя! Из этой кухни вышли замуж пять девушек — приемных дочерей. Полюбили дворовых парней чорбаджи Замфира, повенчались, стали хозяйками, женами мастеров, но продолжают чувствовать себя здесь как в родном доме. И когда прислуживают и угождают хаджи Замфиру, не считают себя челядью, как это бывает там, на холодном, бездушном Западе, а свояками, хозяйской родней. И величают его не иначе, как чорбаджи, хаджи или дядей, а жену его Ташану — хозяйкой или тетей, а общую любимицу Зону — просто Зоной. Словом, отношения самые патриархальные и сердечные. И хотя чорбаджи Замфир как с турками, так и с сербами в городе кичлив и тверд, дома он мягок, покладист, смотрит на всех как на своих детей. Заглянет, бывало, в кухню, чтобы раскурить трубку, и скажет: «Ну-ка, Мада, дочка, сунь-ка мне коралл в трубку, да покрасивей! А я уж погуляю на твоей свадьбе! Ха-ха-ха!» — и засмеется и ущипнет румяную, как наливное яблочко, щечку или похлопает по пышному плечику, затянутому узким еле-ком, который того и гляди лопнет. И если в это время нагрянет вдруг в кухню хозяйка Ташана, которую хаджи Замфир, хоть и прогнал трех пашей, все же чуть побаивается, он тотчас, напустив на себя серьезность, как ни в чем не бывало, переведет разговор на другое, начнет давать наставления и даже малость побранит: «Выйдешь замуж, хозяйкой станешь, честь надо беречь. Честь, она такая, не велика с виду,— и раздвинет два пальца, потом поднимет брови и многозначительно протянет,— но большой капитал!» И когда девушка выйдет замуж, Замфир и тогда не оставляет молодуху без попечения, следит за тем, как она себя ведет, и время от времени навещает; возможно, это и дало повод каким-то бездельникам сложить частушку о чорбаджи Замфире и красавице Цвете, которая поется и поныне:
Цвета господину ракию подносит, Цвета господину даст, что тот ни спросит. Господин хмелеет — Цвета так и млеет, Господин смеется — Цвета так и вьется!
Чорбаджи Замфир не раз слыхал эту частушку и нисколько не сердился. Может быть, потому, что он умел радоваться жизни и был охотник до песни. Любил засыпать и просыпаться под пение, любил летом после обеда улечься на веранде отдохнуть, подремать и послушать тихую песню, и домочадцы, зная это, тихонько затягивали:
Пой, соловушка, да без крику, Не буди моего владыку, Сама его усыпляю — И сама будить желаю...
А чуть проснется, бегут сломя голову к нему на веранду. Одна несет на подносе кусочек стамбульского рахат-лукума, стакан воды и рюмку анисовой, другая — тазик, кувшин и полотенце. Замфир умоется, вытрет руки и лицо, обычая ради покряхтит, поохает: «Ой, горюшко!» — посетует на жизнь: «Хоть бы уж смерть пришла поскорей, надоело мучиться... Собачья жизнь!» Пожалуется на свое бренное существование, потом возьмет рахат-лукум, пошутит с девушками, спросит их, есть ли что послаще рахат-лукума.
Одним словом, вел себя как настоящий барин, и в доме у него — точь-в-точь как у паши. Куда ни глянешь — все на барскую ногу. Уже в прихожей чего только не увидишь: медные тазы, кувшины, блюда, серебряные шандалы, тарелки, подносы (в полтора метра ширины), кубки, мангалы; и чего-чего только тут нет, и все из серебра или луженой меди! Сколько же работы было у девушек, пока они всю утварь не доведут до блеска, так что все сверкает, и кажется, будто само солнце спустилось и размножилось. А в комнатах! От роскоши в глазах рябит! Всюду пиротские, чипровацкие и ангорские ковры, перламутром отделанные стамбульские лари, битком набитые шелками и бархатом; на стенах оружие — подарки пашей и турецких военачальников. Вдоль стен низкие диваны. По субботам и в канун праздников зажигаются дорогие серебряные лампады. Висят они перед русскими иконами в богатых окладах, а три неугасимые горят перед самой большой иконой — из Иерусалима.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17