А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Мариан невольно поднял правую бровь: такой упрек — и от человека, быть может, единственного, которого он, Мариан, уважает искренне и безоговорочно, помимо всего прочего, именно за его мужество! Мерварт — и вдруг страх за свое положение? «Воспитывать можно только личным примером; а если иначе не выходит, то примером устрашающим»,— мелькнули в голове слова Эйнштейна, и Мариан тотчас устыдился: что дает мне право так резко осуждать Мерварта за одну фразу?!
— Ты с добром, а тебя колом, пан профессор,— вставил доцент Пошварж.— Так уж бывает,— обратился он затем к Мариану,— случись что серьезное, тут-то тебе и засчитывают прежние промахи. Но в данном случае ответственность за ошибки сотрудников несет профессор как директор института.
За окнами тихо начал падать снег.
— В трагедии Нади виноват исключительно я один,— проговорил Мариан.— Разрешите спросить, пан профессор? Настаиваете ли вы на том, чтобы, несмотря на это, Камилл Герольд покинул институт?
— Ничего такого я не говорил.— Мерварт снял очки и
210
усталым жестом протер глаза.— Коллега Пошварж, видимо, хотел сказать, что не уверен, какую позицию займут партийная и профсоюзная организации института. А теперь расскажите мне подробнее о несчастной Наде Хорва-товой...
Возвращаясь от директора, Мариан столкнулся у своей двери с Камиллом: как видно, институтские радары работают исправно.
— Ну как?
— Главное — пан доцент Пошварж все не смирится с тем, что в работу над цитостатиком включили не его, а меня, молокососа даже без диплома...
— А обо мне — в связи с Надиным несчастьем — не говорили?
Мариан отвел взгляд к окну; за ним все еще сыпали большие, тяжелые хлопья снега.
— Я один виноват. О тебе ни слова не было сказано.— Он ходил по кабинету, бездумно брал со стола диаграммы, записи, снова клал на место.— Нас обоих наверняка вызовут на допрос. Время сложное... Органы безопасности станут взвешивать все обстоятельства, возможные и невозможные, и —головой ручаюсь — впутают сюда и классовую борьбу, и насильственные действия, и диверсию, и бог знает что еще... Бдительность и настороженность — разумеется, несколько гиперболизированная..,
Камилл молчал.
— Скажи мне, Мариан,— не скоро заговорил он.— По-твоему, у Нади могли быть причины...— он поколебался прежде, чем выговорить,— для самоубийства?
— Я об этом размышлял. Отцу припаяли пятнадцать лет — это, конечно, не пустяк. Но, если б тут была какая-то связь, она сделала бы это сразу по вынесении приговора, а не полгода спустя. Да и вообще, мне кажется, они с отцом не так уж обожали друг друга. А другая причина...—-Мариан прямо заглянул в глаза Камиллу, а тот — Мариа-ну.— Даже если... Хотя об этом и речи не могло быть. Живем-то мы в наше время, а девицы кончали с собой по этой причине разве что во времена Гильбертовой «Вины»...
По тому, как побледнел лоб Камилла, можно было понять, что он старается припомнить все, что происходило в тот роковой субботний день.
— В котором часу ты отправил Надю запирать тот барбитурат?
— Часов в семь.
Знаю я, о чем ты сейчас думаешь: сам ты ушел домой, еще и пяти не было, так что эти два часа Надя, видимо, провела у меня. Джентльменское соглашение между нами означает теперь, помимо всего прочего,— ни о чем не спрашивать; хотя о каком-либо соглашении мы, разумеется, никогда и словом не обмолвились. Впрочем, каждый из нас мог предполагать, что другой знает. Тем более недостойно обоих выяснять наши отношения с Надей теперь, когда она мертва.
— Недавно спросил меня Роберт Давид, серьезны ли мои намерения относительно Миши.— Мариан и сам удивился, зачем он об этом вообще заговорил и почему именно сейчас.— Дескать, годы бегут, возможностей все меньше... Кстати, следователь сказал Пошваржу, чтобы я отсюда не уходил — придут еще кое-что уточнять. Сделаешь для меня одно дело? Сегодня у нас с Мишью свидание, а по телефону трудно объяснять... Может, зайдешь к ней, предупредишь, что я не смогу прийти?
Камилл постучался в одну из дверей студенческого общежития.
— Входи, Мариан!— тотчас отозвались изнутри.— Оказывается, шестое чувство меня обманывает,— закончила Мишь, когда вместо ожидаемого гостя вошел Камилл.— Вот сюрприз: Мариан уже посылает на свидания заместителей?
— Не слышу особой радости в твоих словах, что и понятно.
— Будто ты не знаешь — что бы я ни сказала, все получается навыворот... и это мне весьма не на пользу, особенно когда стоишь перед экзаменатором. Но ты не сомневайся, я тебе рада; надеюсь только, что Мариан, глядя в микроскоп, не сломал, к примеру, ногу,
Камилл вздохнул; этот непринужденный студенческий тон совсем сегодня ему не с руки. «Ногу-то он не сломал, а вот шею — почти»,— хотелось ему ответить, но он сдержался и в замешательстве начал разглядывать книги на столе.
— Какой же тебе предстоит экзамен?— постарался он подделаться под ее тон.
— Хочешь сказать — какой предмет завалю? Экспериментальную патологию, причем повторно: на четвертый курс едва пролезла, ободрав уши, теперь заставляют сдавать еще раз. Как тебе, наверное, известно, учеба для меня— все равно что стометровка для ежика. Иногда мне кажется, что где-то в самом начале вкралась принципиальная ошибка. Как когда-то мой дедушка, императорско-королевский советник медицины, застегивал свою чамару. Знаешь, что такое чамара? Длинный черный сюртук для торжественных случаев, о ста двадцати шести пуговицах. Дедушка был рассеянный и систематически начинал застегивать не с той пуговицы, а обнаруживал ошибку, лишь добравшись до сто двадцать шестой. Впрочем, кажется, их было всего сорок две. Так вот, моя изначально неверная пуговица — то, что я пошла на медицинский.
— А ты не вешай нос. Я вот убежден, что начал с правильной пуговицы, только застегнуть чамару до конца мне не дали. Тогда как твой ежик в конце концов когда-нибудь одолеет и стометровку.
Камилл взял со стола сырую картофелину с воткнутыми в нее, наподобие игл, спичками; два зернышка были глазки, носик — перегоревшая лампочка карманного фонарика. И почему эта девушка с совершенно не медицинскими склонностями не осталась в училище прикладного искусства, или где там она начинала?— подумалось Камиллу. Да знает ли вообще Мариан, что это на его совести?
— Но скажи, чему я обязана твоим визитом — случайности, или ты принес мне весточку от Мариана?
— Вторая причина, Мишь. Такое, понимаешь, скверное осложнение...
Мишь захлопнула учебник:
— Мариан меня бросил.
— Да нет же, ничего подобного!
— Значит, ему срочно надо подсчитать, сколько раковых клеток в миоме Эрлиха...
О господи, эта женщина никак не облегчает мне задачу!
— Серьезно, Мишь. Иной раз попадаешь в переплет просто по небрежности... Просто потому, что в каждодневной практике не так уж точно придерживаешься правил. Если б, к примеру, железнодорожники исполняли каждую букву инструкций, быть может, ни один поезд не ходил бы по расписанию. Это тебе и Пирк подтвердит.
— Один служебный проступок Пирка, кстати, на моей совести. Когда он вез меня и Роберта Давида зайцами, минимум семь раз нарушил инструкции... Я тогда, правда, простудилась на сквозняках, зато в оба конца ехала даром. И Крчма осуществил свою давнюю мечту: пассажиры И понятия не имели, что от Здиц до Рокицан их везет некий словесник. Но узнаю ли я наконец, почему же не состоится мое свидание с Марианом — сегодня, как уже бывало столько раз?

— Но у тебя-то что с этим общего?
— А я послал ее отнести токсин на склад, вместо того чтобы самому его запереть.
— Ее? Это была лаборантка?
— Служительница в виварии.
— А... она работала с тобой в лаборатории?
— Нет. Она была у меня в кабинете.
Мишь протянула руку к бутылке, но просто закупорила ее.
— Сколько ей было лет?
Тень усталости легла на упрямый лоб Мариана,
— Двадцать один.
У Миши поникли плечи.
— Она сделала это умышленно?
— Вряд ли. Скорее всего, несчастный случай. Эти, из уголовной полиции, все допытывались, не хотел ли я от нее избавиться...
Мишь так и замерла. Она не спускала взгляда с тонкого, хищного подбородка Мариана — сейчас он вовсе не казался ей энергичным. Не сразу решилась выговорить:
— У тебя с ней что-то было, Мариан.
Он глубоко вздохнул. И Мишь увидела на его лице твердую решимость, будто он пришел к выводу: да, бывают ситуации, когда ты должен оставаться человеком даже ценой того, что разобьешь весь стеклянный замок, хотя тебе принадлежит только половина его. Решающее слово стремительно назревает, оно надвигается, как экспресс, а я стою между рельсов и не в состоянии шевельнуться, и только бессильно жду последнего катастрофического удара...
— Было.
Мишь не двинулась, она все смотрела ка него большими неподвижными глазами, словно не верила. Но всегда ведь узнаешь, когда тебе говорят правду. Ясно одно: того что сейчас напрашивается — малодушного покаяния, клятв,— просто нет в списке Мариана. Нет, ничего этого и не могло быть — только остыли, затвердели его синие глаза. Острая боль от злой правды пройдет, но медленное гложущее страдание от лжи не проходит никогда.
Она поднялась.
— Пока, Мариан.
Он молча поцеловал ей руку, разом постарев на несколько лет. В его утомленном лице она прочитала: ты сама должна решить, как будет у нас дальше, или это конец. Но Мишь не могла избавиться от подозрения, что возможный крах их отношений — не главная причина его горя. Хуже всего, что за этим как бы рассеянным выражением лица Мариана стоит опасение, не означает ли это несчастье крах его перспектив в институте...
Мишь вскочила в трамвай, потом прошлась немного пешком — в гору, по окраинной улице. Смеркалось; ветер дул со стороны Шарки, приносил еще пресный запах талого снега, тревожащее предвестие весны. Мишь позвонила у садовой калитки, зажужжал сигнал, что замок отперт; вошла.
Крчма обнял ее за плечи, провел по нескольким ступенькам крыльца в дом, в свой кабинет. Ладонью ощущал под тонким плащом ее крепкое округлое плечо — и от этого испытывал какое-то подобие счастья.
— Что-то мне подсказывает — ты пришла не просто так. Разберем ситуацию: завалила какой-нибудь экзамен?— Крчма старался заглушить легкое беспокойство в сердце; я старый осел, но ничего не могу поделать: уж верно, до конца моих дней Мишь останется моей сумасбродной тайной слабостью...
— Экзамен я завалю через неделю, если вообще не отступлюсь. Нет, дело куда хуже: речь о будущем Мариана. Помогите ему как-нибудь, пан профессор!
— Звучит драматически... Что же случилось?
Мишь рассказала все, что узнала от Камилла и Мариана. Умолчала ты, девочка, только об одном: что Мариан неизвестно сколько времени обманывал тебя с этой несчастной... Или до сих пор не знаешь? Впрочем, обманутые нередко последними узнают такие вещи... И, уж конечно, не я стану тебе на это намекать.
— Неприятность велика,—заговорил, подумав, Крчма.— Если б это было самоубийство, положение Мариана выглядело бы куда лучше...
— Для самоубийства у нее вроде не было причин. Полиция не допускает, что гибель ее как-то связана с арестом отца. Но если вы, пан профессор, не сумеете сделать что-нибудь для Мариана, то уж никто другой...
— Спасибо за доверие. Больше всего мне нравится, когда на человека взваливают обязанности, не спрашивая, в его ли это силах. Таким образом груз ответственности —< или святого желания кому-то помочь, — который самим невподъем, люди перекладывают на чужие плечи — пусть, мол, человек старается...
— Только я-то — не «люди», а вы — не «человек». Я— Мишь. И я люблю вас уже семнадцать лет. А вы — Роберт Давид, который может все.
В стекле книжного шкафа он увидел свое отражение, выпрямился было в кресле, но тотчас снова принял прежнее положение. Знала бы ты, Эмма Михлова* как три слова, произнесенные с небрежной легкостью, именно из-за этой небрежной легкости могут кольнуть прямо в сердце... Но будь спокойна: я, разумеется, отдаю себе отчет, что симпатия или, допустим, детское восхищение школьницы взрослым учителем изменялось за эти семнадцать лет по мере того, как созревало ее сознательное отношение к жизни...
— Еще раз благодарю за доверие. Хотя в данную минуту не имею ни малейшего представления, с какого конца браться за такое треклятое дело... Что будешь пить — водку, виски, коньяк?
— Во мне уже три рюмки коньяку по милости этого известия плюс еще одной от Мариана... Так что для разнообразия лучше водку.
Тут у нее подозрительно увлажнились глаза и, буркнув «пардон!», она вышла в прихожую — будто взять что-то из кармана пальто; и там слезы хлынули у нее уже неудержимо. Вытерла глаза.
Значит, бедная девочка уже знает! Но как ее утешить, если она не доверилась мне? Не могу же я высказать ей то, что вертится у меня на языке: мол, не принимай этого так трагически, это просто случайная связь, возникающая там, где мужчины и женщины работают вместе. Мариан, скорее всего, вовсе ее не любил, он наверняка больше, чем в женщин, влюблен в свою работу — и, помимо всего прочего, та девушка уже покойница...
Мишь вернулась — глаза красные и нос покраснел. Крчма притворился, будто не замечает этого.
— Вечно на меня насморк нападает как гром с ясного неба, — сказала она, словно оправдываясь.
Да, но сейчас-то твое небо затянуто тучами, правда, бедняжка? Но когда-нибудь ты поймешь, что и беды, и несчастья бывают полезны. Радоваться да счастливым быть всякий дурак сумеет. А вот с достоинством встретить беду — для этого мобилизуется все лучшее, что в тебе есть. И постепенно, по чайной ложечке, в результате таких опытов накапливаются в человеке высокие качества.
Стараясь успокоиться, Мишь прошлась по кабинету, разглядывая коллекцию гравюр на тему революции 1848 года: студенты, обороняющие от императорских войск Карлов мост, пани Северова на баррикаде с ружьем в руке. А на последнем месте в ряду гравюр — обыкновенная репродукция «Таитянки» Гогена... Заметила ли Мишь, сколько у этой таитянки общих с нею черт? В другом углу Мишь погладила футляр виолончели, обвела взглядом фикус, доросший уже до потолка и согнувшийся под прямым углом, обрамив окно, и наконец обратила внимание на стопку тетрадей на письменном столе. Одна тетрадь была раскрыта, в ней — красными чернилами прописи.
— При виде этих тетрадей мне за вас страшно становится!— Мишь переменила тему разговора. — Как вспомню собственные тогдашние шедевры — просто жуть! Такая поденщина вроде бы недостойна вас! Не чувствуете вы себя иногда от этого несчастным?
Из соседней комнаты донесся скрип паркета, словно кто-то подошел вплотную к двери и подслушивает; дверь, однако, не открыли.
— Мой покойный отец, праведник и верующий — я, хоть и яблоко с этого дерева, но откатился довольно далеко, — Крчма невольно оглянулся на дверь, за которой стояла напряженная тишина, — был убежден, что человек рождается на свет не только для того, чтобы быть счастливым и довольным, но и затем еще, чтобы исполнять свой долг. Однако полагаю, что эти две вещи не исключают друг друга — тем паче что в количественном отношении они явно несоизмеримы. Например, я только что на какой-нибудь волосок разминулся с большим счастьем.
— Не понимаю...
— Представь, девочка, обо мне вспомнили на старости лет...
— Какое противное слово, и совсем к вам не подходит— старость лет! Что вы! — перебила его Мишь.
«— Ну, скажем, в пожилые лета.., подумали обо мне, предложили трехнедельную стажировку по французскому языку — на Ривьере. Думаю, такой чести удостоилось всего человек пять во всей республике. Докопались, наверное, что в свое время я написал монографию о Робере Десносе и перевел кое-какие стихи — тогда я, в самонадеянной молодости, еще и не подозревал, что вовсе не стану чешским «проклятым поэтом», а закончу правщиком школьных сочинений на родном и на французском языках.
— Но это же прекрасно, пан профессор! Когда едете?— Не еду» — Крчма снова покосился на дверь. Черт возьми, пускай Шарлотта хоть раз услышит, как я радовался этой поездке!
— Но вы же не упустите такой случай!
— Упущу.
Скрип паркета за дверью стал удаляться; Крчма выждал,-чтоб он совсем затих, не желая говорить пониженным голосом. Кусочком замши протер очки.
— Моя жена больна, как тебе, наверное, известно,— он показал глазами на оглохшую дверь. — Ей нужен уход, а главное—-общество. Для этого у нее есть только я. Ходит к нам врач, участник нашего музыкального квартета, доктор Штурса, время от времени делает ей укол, а главное, успокаивает словами, полными веры. Он мог бы поместить ее в лечебницу на эти три недели, но Шарлотта и слышать не желает. У нее не просто страх перед больницей, а нечто вроде идиосинкразии.
— Но ведь это несправедливо!
— В сравнении с миллионами несправедливостей, ежечасно разыгрывающихся в мире, эта — самая меньшая.
Почему Мишь так на меня смотрит — или удивляется, что я не произнес все это громко, пока Шарлотта нас подслушивала?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20