А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

А любовь уронена под ноги...
Еще о философии. Философия — это звезда, которую зажигает пробудившийся от ужаса разум. Разум спал, а человек брел куда ноги несут, петлял, кружил, совсем заплутался, завопил отчаянно, разбудил разум: «Куда идти?» Вопрос вопросов. «А вот тебе звезда,— отвечает разум.— Ты к ней шел. Отклонялся, петлял, не видел цели, потому что у тебя ее и не было, но общее движение — было к ней, к звезде, которая называется философия. Она тебя оправдывает, весь твой путь». И человек утешен. Пока горит звезда. Философия приходит на зов беды. А счастливые в ней не нуждаются. Счастье усыпляет разум. Как и любовь...
Банально. И пошло, наверное. Но кто-то сказал, что разум — признак всеобщего неблагополучия. Все ищут разум, потому что только в нем спасение. В разумном действии. Необходим разум, способный управлять. Однажды человечество уже сделало такую попытку: создало Бога. Бессмертного, всемогущего и всеведущего. Всевидящего и всеблагого. Всевышнего. Философы говорили: это и есть Высший Разум. Утвердили бессмертного на смертности людей, всеведущего — на их неразумии, на слепой вере, всесильного — на рабской покорности. Другие философы сказали: высший разум — только фикция, пустая мечта. Никого и ничего нет над людьми. А равнодействующая даже разумных действий людей — неразумна. Миром правит необходимость. И это — несчастье. Счастье — свобода, которая не дается всем, но может улыбнуться некоторым в обмен на их хитрость, изворотливость, силу, знание, упрямство. Свобода — это благо за счет других. Мнимая свобода и мнимое благо. Следствие мнимой свободы и мнимого блага — разорение природы и вырождение человечества. И, значит, необходим разум. И как орудие, и как цель. Общее орудие и общая цель. Добыча разума — добыча истинной свободы и истинного блага. Способ добычи — бесстрашное познание себя и мира. Судить мир и человека можно только от имени разума, внося разум в мир и в жизнь человека. Судить же людей так, как судит их Додонов, значит желать их уничтожения. Судить от имени разума — желать бессмертия. Потому что разум — это и есть бессмертие человечества, жизнь в гармонии с вечной природой, любимой и прекрасной, и с самим собой.
Человечеству — бессмертие, а что тебе, Кретов? Даже если ничего — спасибо. Даже если смерть ради бессмертия
человечества — все равно спасибо. Кто бы именно так связал мою жизнь с жизнью человечества? Сам должен связать. Никто другой не свяжет. И эта связка — труд по привнесению разума. Во все, к чему ты прикасаешься. Апостолы разума умрут ради бессмертия...
И любовь? Труд и любовь? Возможно, что и так. Как бы связать и это? Впрочем, можно. Но как связать позднюю любовь?..
— Свет гасить нельзя,— это сказал Гаврилов.— Знаете же, что тут такой порядок. Да и правильно это: заглянув в дверь палаты, сестра должна сразу видеть, кто и как себя чувствует. Сразу, а не искать выключатель, потом щелкать им и будить тех, кто спит, кто, может быть, с трудом уснул.
— Но я не могу спать при свете,— чуть ли не хныча, пожаловался Додонов.
— Ложитесь лицом в подушку,— посоветовал Гаврилов.
— Все равно: я и затылком чувствую этот чертов свет.
— Прикройтесь одеялом. Или ложитесь головой под подушку, что еще надежней.
— Все равно, все равно...
— Тогда попросите у сестры снотворного.
— От снотворного сердце останавливается.
— Ну тогда не знаю, что посоветовать. Но свет гасить нельзя. Придет сестра и включит, всех разбудит.
Додонов лег, вздыхая.
... Как связать позднюю любовь? Поздняя любовь — слабость, невоздержанность, эгоизм. И погибель: там — загублена судьба молодая, тут — скомканы, осмеяны и оскорблены последние мгновения. Нельзя связать позднюю любовь. И потому—молчи! Ни строчки Верочке. Да и куда ты ее позовешь? В свой шалаш? В такую неустроенность и необеспеченность? Кто в наше время так испытывает любовь? Никто. Разве что выживший из ума старик, забывший о том, что теперь другое время. Какие шалаши, какая бедность, какие испытания? Конечно же, выживший из ума старик... И сколько осталось жизни тебе? Наверное, лет десять, пятнадцать. Сколько же из них ты отдашь любви? Не считай, не трудись: все равно мало. Для Верочки мало. «И всего-то?!» — спросит она тебя в твой последний день. И что ты ответишь ей? Или станешь оправдываться: не знал, не думал, не гадал... Не оправдаешься, старик. Не хватит времени на оправдание.
- Если я умру,— сказал Додонов,— скажете Кате и всем, чтоб меня домой но везли, чтоб на кладбище прямо из морга. Не хочу, чтоб Катя потом вспоминала, приходя домой: вот
тут я лежал мертвый, вот тут мой мертвый дух все пропитал... Ведь такое противно вспоминать. Не хочу. Скажете, что такая была моя последняя воля.
— Вот и сообщите вашу последнюю волю жене,— ответил ворчливо Гаврилов.— Что ж нас-то впутывать?
— Не могу я ей этого сказать: подумает, что рисуюсь, кокетничаю со смертью, пугаю...
— Тогда напишите и оставьте под подушкой.
— А вам передать трудно?
— Трудно.
— Это почему же?—возмутился Додонов.— Какая потрясающая бесчувственность, черствость! Какая...
— Да не в этом дело,— остановил его Гаврилов.— Совсем не в этом дело. Я завтра выпишусь, да и Ване осталось лежать здесь дня три-четыре.
— Четыре,— уточнил Ваня.
— Вот. Так что не успеете, Аркадий Аркадьевич, умереть к тому времени. Да и вообще не в этот раз умрете,— сказал Гаврилов убежденно.— Так что зря хлопочете, преждевременно. Только б голову морочить...
— Вы думаете? Преждевременно?
— Можете верить мне на сто процентов. Я покойников за год чувствую: от них тоской веет.
— А от меня, значит, не веет?
— Веет. Но только ие тоской, а глупостью. Додонов захохотал.
...А от меня чем веет? Тоже, наверное, глупостью. Тот, кто заглядывает в конец книги, может ее по начинать. Впрочем, с книгой можно и так, и эдак. А с жизнью нельзя. Кто постоянно заглядывает в конец жизни, тот никогда ее по-настоящему не начнет. И не продолжит. И не закончит. Конец жизни — ничто, пустота, бессмыслица. Не цель. Смысл и цель — в самой жизни. Ничего нельзя соотносить с концом: все потеряет смысл и значение. Все, что множится на ноль, превращается в ноль. Живое надо соотносить только с живым, умножить на живое. И любовь. Тогда она выбивает камень из-под ног смерти...
— Ладно, будем спать,— сказал Додонов.— К чертям всякие разговоры!
Трудно сказать, всю ли ночь Верочка снилась ему. Казалось, что всю. Странно так снилась, будто бы и не она, неузнаваемо. От взора Кретова вое время ускользало ее лицо, и сама она то и Дело исчезала. Из-за этого Кретову приходилось постоянно бороться с чем-то, напрягать волю, чтобы вернуть Верочку, чтобы успеть заглянуть ей в лицо.
И еще между ним и ею было несогласие. Теперь, проснувшись, он не мог вспомнить, в чем заключалось это несогласие. Но тогда, во сне, он знал это точно. И потому не было радости. Ни во сне, ни теперь. Осталось ощущение ошибки. Несогласие из-за ошибки. И ощущение тяжелой борьбы за то, чтобы вернуть ее, Верочку, исчезавшую... А голос слышал, она что-то говорила ему. Там вода еще лилась с крыши струями, которые висели за дверью, за раскрытой дверью, как прозрачная штора. И ее голос, когда он звучал, разбивал эти струи, бросал их брызгами в его лицо. В этом был, кажется, смысл ее слов. Так он тогда их понимал. Он плакал, когда она исчезла окончательно. Лежал на земле и плакал. Посреди улицы. Улица была деревенская. Потому что рядом с ним все время стоял желто-ногий петух. И этот петух его осуждал за то, что он валяется в пыли. Он был очень виноват перед этим петухом. И перед Верочкой. С этим чувством вины перед Верочкой он и проснулся. И с желанием загладить эту вину, исправить ошибку, преодолеть несогласие. И с ощущением смертельной слабости.
Гаврилов первым увидел, что он проснулся, и догадался, что ему очень плохо.
— Позвать врача? — спросил, нагибаясь над ним, Гаврилов.
Кретов с трудом выдавил из себя едва слышное «да». И с удивлением увидел, что врач у его постели появился мгновенно. Это означало, конечно, что все то время, пока Гаврилов бегал за врачом, Кретов был в беспамятстве.
—- Что ж вы так-то? — пожурил его врач, когда Кретову стало легче.— Это капитуляция, так нельзя. Будьте все время начеку, отбивайтесь, зовите на помощь. Это самое простое — поднять кверху лапки. Тут никакого мужества не надо. Это самое простое... Самое большое мужество — жить. Кто так сказал?
— Один великий писатель,— ответил Кретов, вспомнив про Додонова, и улыбнулся.
— Правильно,— похвалил его врач,— один великий писатель. Вы тоже, насколько мне известно, писатель.
— Кто писатель? — спросил громко Додонов.
— Да,— ответил врачу Кретов.
— Разве ваша фамилия Бальзак? — зашумел Додонов.— Или Шекспир? Или Достоевский?
- Перестаньте, Аркадий Аркадьевич,— потребовал врач - Иначе я вас выпишу.
Врач был молод, широк в плечах, белолиц. У него была густая черная бородка и яркие, как у младенца, губы. Он очень понравился Кретову. И еще от него очень хорошо пахло — лавандой. Пригрозив Додонову, он улыбнулся совсем хорошо, открыто и белозубо. Так, что и Кретов невольно улыбнулся.
— Ведь не выпишете,— стал подзадоривать врача Додо-нов.— У меня же там, в легких, какое-то пятно, какое-то образование. Из-за этого пятна вы хотите меня в онкологию перевести. Разве не так?
— Хотели,— ответил врач.— А теперь не хотим.
— Бесполезно? Да? Поздно? Нет смысла?
— Ай-я-яй,— пристыдил Додонова врач.— Стыдно, Аркадий Аркадьевич, стыдно! Ваше затемнение в легких — пустяк, никаких тревог не вызывает. Так что выпишем вас не сегодня — завтра. Можете сообщить об этом вашей жене, Екатерине Максимовне. Пусть приготовит вам ваш финский костюм.
— Шведский,— поправил врача Додонов.— Я его в Стокгольме купил!
— Тем более, Аркадий Аркадьевич, тем более! А вам еще придется полежать,— врач погладил Кретову руку.— И отнеситесь к этому, как к делу. Дело у вас такое важное — лежать и выздоравливать. Договорились?
— Договорились,— ответил Кретов.
— Гаврилов пойдет со мной,— сказал врач, поднимаясь с табуретки.— Хочу дать вам несколько советов, как вести себя первое время дома. Хорошо себя чувствуете? — спросил он Гаврилова.
— Отлично, товарищ доктор! Порядок по всем статьям! — отрапортовал Гаврилов.— Нигде не хрипит, нигде не болит!
Врач взглянул на Ваню, который все это время с грустью смотрел на него.
— Что? — спросил врач.
— А я?
—- Не надо было под лед проваливаться,— ответил Ване врач.— Лебедя он, видите ли, спасал, а о себе не подумал. Счастливо отделались. А как лебедь?
— Лебедя подлечили и отпустили на волю.
— Вот и мы вас еще немножко подлечим и тоже отпустим на волю,— сказал врач и снова улыбнулся открыто и весело.
Вместе с завтраком сестра-старуха принесла бумагу, конверты и ручку.
— На один рубль семнадцать копеек.-- отчиталась она,—
На остальные Црйнесу тебе соку, как только откроется магазин.
— Мне б еще что-нибудь такое, чтоб под бумагу подложить — книжку или журнал,— попросил Кретов,— чтоб можно было лежа писать.
— Журнал принесу,— пообещала сестра.— В десятой палате видела несколько журналов. Попрошу у них один.
Пока Кретов завтракал, она сходила в десятую палату и принесла журнал «Наука и жизнь», потертый, потрепанный, с вырванными страницами.
— Которые поновее, не дают,— объяснила сестра,— а этот подарили. «Пусть,— сказали,— ваш больной прочтет здесь статейку про ядреную ночь». Хулиганы.
— Про какую ночь? — переспросил Кретов.
— Про ядреную. Все больные — чистые тебе хулиганы. Пока здоровый человек, он тебе и к начальству относится уважительно, и к порядку всякому, про вежливость с женщинами помнит, про скромность. А стоит заболеть — хулиган и хулиган: ничего не признает, все ему трын-трава. Может при женщине матом ругнуться, начальство посылают, порядков не признают. Я было на это дело нашему заведующему отделением пожаловалась, а он сказал: «Кто чувствует себя на краю могилы, тому все до лампочки». Я спорить не стала: может, оно и так, ученым людям видней.
Едва ушла сестра, вернулись с завтрака соседи. Гаврилов принес сверток с одеждой, стал переодеваться. По всему было видно, что он стосковался по своей одежде: рубашку разглаживал и нюхал, пушинки с пиджака обирал, ботинки надраил тряпицей до блеска, а когда достал из пиджака платок, рассмеялся растроганно.
— Дочерин платок,— объяснил он,— сунули в карман впопыхах, когда везли меня сюда. Духами пахнет. Французскими,— добавил он и мотнул от избытка чувств головой.— Я эти духи ей из Москвы привез, когда был на слете. «Шинель» называются.
— Вот темнота! — хлопнул себя по коленям Додонов.— Не «Шинель», а «Шанель». Будь они «Шинель», так чем бы они пахли? А? Один чудак для духов с таким запахом предлагал название «Вот солдаты идут». А Козьма Прутков, размышляя о том же, произнес: «Что тебе твои одеколоны, когда идешь позади колонны!»
Гаврилов с ним спорить не стал, аккуратно сложил платок и спрятал в карман.
— А теперь уходи,— сказал ему Додонов.— Не дразни нас споим видом.
— Да, надо идти,— вздохнул Гаврилов.— Всего, значит, вам... Чтоб поправлялись... Какие глупости говорил, не вспоминайте... Да! — кинулся он к своей тумбочке.— Тут же у меня продуктов завал! Хочу все это вам оставить.
— Писателю оставь,— сказал Додонов.— Он человек приезжий, ему, наверное, никто не принесет.
— Возьмете? — спросил у Кретова Гаврилов, сидя перед тумбочкой.— Тут у меня мед, масло, компот еще не распечатанный... Хорошие продукты, все домашнего приготовления. Не везти же мне их обратно? Возьмете?
Первым желанием Кретова было отказаться от подарка Гаврилова: почувствовал в этом что-то унизительное, милостыню. В войну, восьмилетним мальчишкой, ему пришлось одну длинную весну жить милостыней. Какой это был горький хлеб! Даже теперь горечь этого хлеба сжигала горло, стоило лишь вспомнить о нем...
— Возьмите,— посоветовал Додонов, видя, что Кретов медлит с ответом.— С нами поделитесь...
— Если так, конечно,— согласился Кретов.— На общий стол...
Гаврилов пожал всем на прощанье руку и ушел.
— Ругался с ним, а жалко расставаться,— сказал о Гав-рилове Додонов.— Честная душа,— вздохнул он,— бесхитростная, человек от земли... Попашет, попишет стихи... А ты тут барахтаешься в эмпиреях без руля и без в е т р и л. Примера нет, обучающей субстанции, как говорит один наш лектор. А у Гаврилова есть такая обучающая субстанция— земля. Ее пашут, корежат, мнут, травят, а она очищается и плодоносит, не зная страха и всяких там идеологий. Один мой знакомый акушер предлагает всех беременных женщин водить ежедневно вплоть до разрешения в Третьяковку, чтоб они там красоту созерцали. Убежден, что так будут рождаться гармонично развитые дети. Аполлоны, Фебы... Красота, по его убеждению, лучшая обучающая субстанция. Впрочем, еще Федор Михайлович Достоевский утверждал, что мир спасет к р а с о та. Не разум, а красота. Потому что, надо думать, не верил в разум, в возможность наступления эпохи разума, в то, что мы придем прежде, чем разрушим себя и мир. Некому было этот разум внедрять, проповедовать. У кого была власть, тот боролся с разумом, а у кого был разум, тот не имел власти. А красота была и становилась все более могучей в лице искусства. Естественно, что Федор Михайлович обратил свой взор к нему, к искусству, детищу и источнику красоты. Ведь грядущая свалка— это нечто враждебное и противополож-
ное красоте. Разум далеко и высоко, а красота с нами. Мир спасет красота. Верно? — спросил Додонов, обращаясь к Кретову.— Вы как писатель, как служитель муз доля-сны, по-моему, разделять точку зрения Федора Михайловича.
— Хотелось бы,—ответил Кретов.— Но, думаю, что мир спасут и красота, и разум, искусство и наука. Вместе. И только вместе.
— А политика? Какую роль в этом вы отводите политике? Политики могут обидеться, а это опасно, потому что реальная сила сегодня — это все-таки политика.
— Политика должна стать научной,— ответил Кретов.— И мы это наблюдаем...
— А я наблюдаю прекрасную девушку,—вмешался в разговор стоявший все это время у окна Ваня.— Она кому-то машет руками и посылает воздушные поцелуи.
Додонов тоже подошел к окну.
— Черт возьми! —восхищенно проговорил он.— Действительно, прехорошенькая девушка! Хотите посмотреть, писатель? Помочь вам?
— Я и сам,— сказал Кретов, вставая.— Впрочем, подстрахуйте меня.
Было солнечное утро. Солнце висело над блестящими от росы деревьями парка, на который выходили окна больницы. Деревья были еще голые, но под ними уже пробивалась зеленая травка. Софора, стоявшая сразу же за оградой парка, кишела стаей свиристелей, склевывавших ее зеленые стручки.
— Лечатся,— сказал о свиристелях Додонов.— Все понимают!
Девушка была в белой курточке и в белой пуховой шапочке. А юбка и сапожки на ней были черные.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42