А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Словом, берегись.
— Да серьезно ли все это?
— Вполне серьезно,— сказал Климов.— Вполне.
Через несколько минут Климов ушел — вскочил на велосипед и ветер погнал его прочь по улице вместе с клубами пыли, унес.
Кретов включил настольную лампу, еще раз прочел письмо редактора. То, что написал редактор, было для него очень важно. И приятно: первые главы получились, а это уже победа. Пусть еще не окончательная, не очень большая, но все же победа. С нею он преодолеет огорчения, которые так неожиданно подбросила ему судьба: требование Татьяны освободить времянку, сплетни и жалобу Аверьянова. И посмеется над ними.
Кретов решил, что завтра же пойдет к Кошелеву и поговорит с ним о жалобе Аверьянова, если такая существует па самом деле. Было похоже, что существует: ведь не сговорились же Климов и Татьяна Васильевна, от которых он узнал о жалобе? Не сговорились. И еще он потолкует с Кошелевым о жилье, попросит его помощи. Кошелев не откажет, не имеет права отказать.
Печь разгорелась, стало тепло. Кретов снял с себя лишнюю одежду, поджарил на плите яичницу, поужинал. После ужина сел работать и работал до глубокой ночи. Остался доволен собой и уснул спокойно, без сновидений.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Утром Кретов сходил в партком, но Кошелева не застал: тот уехал на трехдневный семинар секретарей парткомов совхозов и колхозов области. Профком обошел стороной: встречаться с Татьяной Васильевной ему не хотелось. На обратном пути заглянул в магазин, купил буханку хлеба, курицу и две пачки маргарина «Солнечный». Уже выходя из магазина, столкнулся в дверях с Лукьяновым — главным экономистом совхоза.
— Кстати,— сказал Лукьянов, преградив ему путь,— у меня к вам дело. Мне поручено проверить одну жалобу на вас. Словом, мне надо к вам зайти. Когда?
— Когда захотите,— ответил Кретов,— я почти все время
дома.
— Вот и отлично. Зайду сегодня или завтра. Договорились?
— Договорились.
С Лукьяновым Кретов познакомился еще в те дни, когда писал очерк о Махове: взял у него несколько цифр, касавшихся экономики совхоза. Лукьянов беседовал с ним охотно, но не понравился, потому что все время старался обратить внимание Кретова на свою персону или, говоря его словами, на свой личный вклад в дело развития экономики совхоза. А между тем говорить о его личном вкладе не приходилось, потому что работал он в совхозе, как говорится, без году неделя — был переведен в хозяйство Махова из другого совхоза немногим более года назад, к тому же по причине, которую он от Кретова старательно скрывал: работая в том совхозе, он подрался с одним из рабочих, а вернее, избил этого рабочего, уличив его якобы в мелком хищении,— словом, далеко превысил свои права, был наказан и переведен в совхоз Махова, в хозяйство трудное и не очень процветающее.
Кретову рассказал об этом сам Махов и предупредил:
— Так что писать о нем пока не надо, потому что это еще тот фрукт.
— Зачем же ты взял его к себе? — удивился тогда Кретов.
— Нажали — и взял. Да и сам он чуть ли не на коленях меня просил, обещал расшибиться в лепешку ради общей пользы, клялся. У меня сердце мягкое — взял.
— И как обстоят дела с лепешкой?
— А никак,— горько усмехнулся Махов.— Полгода дом себе строил, извел меня просьбами, полгода в курс входит... Словом, так: не мешал бы мне, так я ему спасибо сказал бы. Кстати, в экономике своего совхоза я сам прекрасно разбираюсь, могу вообще обойтись без главного экономиста,— прихвастнул Махов.— Но цифры ты у него возьми, чтоб он потом не пыхтел на меня. Да,— повеселев, добавил Махов,— через год Лукьянову на пенсию. Авось удастся выпроводить с почетом. Хотя может упереться: мужик он крепкий еще, на здоровье не жалуется, по утрам бегает вокруг села, в футбол с пацанами играет. Но уже хочет купить машину, а это — симптом.
— Симптом чего?
— Будто не знаешь? Симптом того, что человек физически сдает. А купит машину, сдаст еще больше: время, проведенное в машине,— время, отнятое у здоровья. Мой афоризм,— снова похвастался Махов.— Как? Ничего?
— Ничего,— ответил Кретов.
— Купи,— в шутку предложил Махов.
— Сколько просишь?
— А сколько платят в издательствах?
— Рублей тридцать, думаю, за хороший афоризм.
— Елки-палки! — удивился Махов.— Тридцать?! Если в день придумывать по афоризму, это сколько ж можно заработать в месяц! Почему ж ты этим не займешься?
— А ты почему не займешься?
— Да,— вздохнул Махов.— А есть такие, которые этим занимаются?
— Есть.
— И очень разбогатели?
— Не очень. Один из них, знаю, все время с издательствами судится, другой норовит взять деньги взаймы и не возвращает.
— Значит, нет дурной работы, чтоб ни черта не делать и большие деньги получать,— заключил Махов.
— Значит, нет,— согласился Кретов.
— И это хорошо,— сказал Махов.— Это очень хорошо! А то было бы очень обидно... А у Лукьянова денежки водятся,— сообщил он вдруг.— И хорошие денежки.
— Откуда же?
— Ну, во-первых, он в том совхозе свой дом продал.
Не дом, говорят, был, а настоящий дворец. Сумму взял приличную. А тут построил дом за пустяк, тысячи за три, думаю. Но тоже хороший дом. Если станет продавать, тысяч пятнадцать возьмет сразу же. Совхоз мой находится почти в курортной зоне, до моря восемь километров,— объяснил он.— А у кого машина, тот, считай, живет на самом берегу. Ну и сбережения были у Лукьянова. В общей сложности, думаю, тысяч сорок наберется. Но, может быть, и больше, я не считал. Так что крепок Лукьянов не только физически, но и материально. И жаден. Это точно: боялся за стройматериалы лишнюю копейку переплатить. И вообще...
— Что вообще?
Разговор этот происходил у Махова в кабинете. Махов похлопал ладонью по лакированной поверхности стола и сказал:
— Хватит о Лукьянове, давай о деле.
— Давай о деле,— согласился Кретов.
С той поры Кретов с Лукьяновым не сталкивался. И не горел желанием возобновлять с ним какие-либо отношения, потому что Лукьянов не только был не нужен ему, но и не вызывал в нем никакого интереса. Кретов хорошо знал людей этого сорта. Это о них он когда-то сказал, подводя итог своим многолетним журналистским наблюдениям: у кого пустая душа, тот набивает карман. Тот опору своей жизни ищет в мире вещей и сам становится вещью.
О себе Кретов знал, что он не аскет, но и не потребитель. Детство и юность он прожил в бедности — тогда все так жили, за редким исключением. Во всяком случае — в деревне. Позже, работая в газете и став писателем, жил, конечно, в достатке — грех жаловаться. Все необходимое у него было. Но только необходимое, ничего сверх того. Даже машины не было, которая для многих является не средством передвижения, а символом престижности. Ни к дорогим, ни к престижным вещам он не рвался. К счастью, не делала этого и Зоя. Впрочем, дело даже не в этом. Он стыдился бы самого себя, если бы когда-либо позволил себе или Зое всерьез обсуждать возможность обогащения или нашел бы в себе такое желание — потуже набить свою мошну, урвать себе кусок пожирнее, усесться на сундуке с золоток. С языческой непоколебимостью он верил, что страсть к потребительству убивает в человеке душу живую...
К людям, подобным Лукьянову, он относился враждебно. Считал, что они источник и причина если не всех, то большинства человеческих пороков, зараза, которая страшнее любой другой заразы, самое большое зло и оскорбление рода человеческого. Многие статьи и книги, которые написал
за свою жизнь Кретов, были положены на алтарь этой его ненависти и борьбы. Да и новый его роман, над которым он теперь работал, был, кажется, об этом же: о жизни строгой и осмысленной, о ценности этой жизни и о бесполезности иной, где у рук лишь одна функция — хватать, а у рта — жевать. Разумеется, идея не нова: еще Лев Толстой говорил, что все мы на земле работники, все приставлены к одному делу — делу по спасению своей души. Кретову эта мысль Толстого очень нравилась, он находил в ней глубокий смысл, считал программой жизни для многих поколений, которые будут: спасать душу в удушающем мире вещей от всераз-рушающей страсти потребительства, спасти и вынести на простор новой жизни!
Лицо у Лукьянова было заурядное, плохо запоминающееся, пустое: за ним не угадывалось ни мыслей, ни страстей. Такими становятся лица у людей, безучастных к чужим судьбам, презирающих чужие беды и радости. Пронесет такой человек мимо тебя свое лицо, и ты ничего не запомнишь: ни цвета глаз, ни линии губ, ни лба, ни подбородка. Впрочем, подбородок у Лукьянова был приметный из-за шрама, который рассекал его параллельно рту и был очень похож на второй рот с плотно сжатыми губами. Только это и запомнилось Кретову. И он, не любя Лукьянова, прозвал его Двуротым,
Теперь он мог признаться себе в том, что его бегство из дому было не только бегством от Зои, от тяжелых, пустых, пошлых, оскорбительных разговоров, расспросов и намеков, которые с неизбеяшостью должен был вызвать скандальный распад его семьи, не только бегством от Федры, связь с которой была следствием его слабости и глупости, но и бегством от газетной работы, которая к пятидесяти годам утомила его. И не частые командировки утомили его, хотя было и это, а главным образом то, что ему приходилось слишком часто заглядывать в жизнь людей безответственных, нечистоплотных, просто подлых, вступать с ними в драку, победа в которой доставалась нелегко. Иногда же случались и поражения, потому что таково свойство подлости — она может обойти правду. В газете Кретов вел фельетон и материалы на моральную тему, вел много лет. Его считали асом в этом деле. Он этим гордился, но с каждым годом все меньше, потому что с каждым годом его все сильнее тянуло к спокойной литературной работе. Накапливалась усталость, накапливались поражения и скептицизм, и его деятельная жизнь начинала ему казаться суетной жизнью. Он убежал, как ему думалось, от суетной жизни...
Окажись Лукьянов на его пути раньше, худо было бы Лукьянову: Кретов не стал бы обходить его стороной, лихо раскопал бы и обрубил его грешные корни, вытащил бы на солнышко голенького и грязненького и показал бы его честному народу, не пожалел бы. И себя не пожалел бы, своих трудов. Теперь же прошел мимо Лукьянова, ощутив в себе брезгливость к нему, нежелание связываться с ним, с этим, конкретным Лукьяновым, потому что считал более предпочтительным делом — сразиться с Лукьяновыми вообще, с неким отвлечением, типом, образом, который он пытался вывести в своем романе.
Если ты увидел одного орла, считай, что ты увидел уже всех орлов. Если ты увидел одного льва, считай, что ты уже увидел всех львов. Если ты увидел одну овцу — ты увидел всех овец. Но если ты увидел одного человека, то ты увидел только одного, только этого человека, потому что люди не похожи друг на друга.
Это из Бальтасара Грасиана, испанского писателя, жившего в семнадцатом веке.
Кретову хотелось, чтобы в его Лукьянове — он дал ему в романе фамилию Двуротов — люди узнавали бы всех Лукьяновых. В газетной же статье или в фельетоне они узнали бы только об одном Лукьянове Илье Герасимовиче. И сказали бы: «Вот ведь какой подлый человечек завелся в Широком!» А в своем селе своего Лукьянова не узнали бы. Но смогут узнать Двуротова. Кретов в это верил. И не только Двуротова, но и других людей, которыми он населил свой роман, с которыми общался, сидя за письменным столом, людей красивых, здоровых духом, живущих со смыслом, утверждающих своими делами и поступками правду и красоту. Он знал и таких людей. И больше всего ему хотелось писать о них. Но в газете он был асом фельетона...
Теперь он подумал: если Лукьянов, которому поручили разобраться с жалобой Аверьянова, станет на сторону Аверьянова, то есть попытается вместе с Аверьяновым возвести на него напраслину, он, Кретов, ему этого не простит, вспомнит свою прежнюю профессию, вытащит из чемодана свой журналистский билет.
— Но, видит бог, мне этого не хочется,— сказал Кретов, садясь за стол, к своим бумагам.— Как мне этого не хочется!...
Он писал о ветре, который гулял по широковским полям, вымораживая и вырывая с корнями хлебные всходы, рвал провода, ломал деревья, разворачивал шиферные крыши, наметал пыльные сугробы, гнал по степям обезумевшие стада
перекати-поля. О том, как люди уныло бродили по коридорам совхозной конторы, склоняясь над ящиками, в которых агроном держал контрольные пробы озимых посевов, о ящиках, в которых не осталось ни одного живого всхода, о женщине, которая ночью плакала, слушая, как гудит ветер... Кто-то постучал в дверь. Кретов чертыхнулся и пошел отворять. Пришла Кудашиха. Морщины на лице забиты пылью, покрасневшие глаза, в руках прутики виноградной лозы.
— Вы прежде входили без стука,— сказал ей Кретов,— могли бы и теперь.
— Посмотрите,— вздохнула Кудашиха, отколупнула ногтем большого пальца несколько почек от прутика и протянула их на ладони Кретову.— Замерзли. Пропали. Но еще есть и живые. Вот,— она сковырнула новую почку, показала ее Кретову.— Живая.
Кретов взял живую почку, поднес ее к глазам.
— А Татьяну вы не слушайте,— сказала Кудашиха.— Для нее теперь все плохо и все люди плохие. Живите пока живется. И тумбочку, если есть охота, доделайте, а то держим телевизор на столе.
— Так ведь гонит. «Хоть к черту на рога»,— говорит,— пожаловался на Татьяну Кретов.— А мне сейчас не хотелось бы, потому что работа прервется. Да и погода какая — не для переезда.
— А вы ее слова мимо ушей,— посоветовала Кудашиха.— Если б я все ее слова слушала, так уже давно б на том свете была, с чертями картошку пекла. Ведь она чуть что — кричит: к чертям вас, расчертим!.. А я еще тут. Скажу ей, что вы пятерку прибавили за времянку, может, она и успокоится.
— Надо прибавить?
— Тю! — махнула рукой Кудашиха.— Сбрешу ей.
— Я прибавлю,— сказал Кретов.— Зачем же врать?
— Ну, если вам охота,— Кудашиха отвела глаза.
— Охота, охота. Только б она на меня не кидалась. Я ее, признаться, побаиваюсь: такая она у вас большая,— сказал о Татьяне Кретов.
— В отца покойного. Он кузнец был, пудовым молотом махал. Вот такой был,— Кудашиха подняла над головой руку.— И весил шесть пудов. А когда хоронили, считай, ничего не весил: всего рак съел,— Кудашиха всхлипнула.— Боюсь, что и у Татьяны будет рак, раз кровь его...
— Не будет,— сказал Кретов, чтоб успокоить Кудаши-ху.— Эта штука не передается.
— Так в книгах пишут?
— Так пишут, да.
— И слава богу,— Кудашиха вытерла рукой слезы.— А пятерку добавлять не надо, лучше я сбрешу Татьяне, все равно грешная, а вам легче... Дрова, уголь есть еще? — спросила она, не дав Кретову возразить.
— Есть.
— Вот и топите печку, вот и грейтесь, бо не молодой уже,— покачала она головой, взглянув на его седину,— ой, не молодой! А погода ж какая! Я даже думаю, чтоб не помереть бы в такую погоду, чтоб тепла дождаться, чтоб травка была зеленая, чтоб земля теплая. Такая ж плохая погода! Такая плохая! — с этими словами Кудашиха ушла, сокрушенно качая головой.
«В самом деле, затоплю печь,— весело подумал Кре-тов,— устрою банный день»,—его радовало то, что поиски нового жилья можно отложить. Впрочем, радость была не полной: он понимал, что ему все-таки лучше съехать отсюда, чтобы Ивана Аверьянова не мучила черная ревность, а Татьяну — дурная злость. И он решил, что, конечно же, найдет себе другую квартиру, но но теперь, а месяца через три четыре, когда закончит роман. И когда все прояснится с жалобой Аверьянова. Если бы он переехал на другую квартиру сейчас, многие наверняка подумали бы, что он заметает следы. Трусливо заметает следы. Он же себя трусом не считал.
Банный день пора было устроить. В Широком бани не было, а ехать в такую погоду в городскую баню Кретову не хотелось — можно было простыть, заболеть. Болеть же Кретову в его положении было никак нельзя и потому что работа подпирала, и потому что был он один...
Цинковый таз у него был — еще осенью этот таз уступила ему Кудашиха,— были и ведра, и большая кастрюля. Ведра и кастрюлю он наполнил водой, поставил на плиту, раскочегарил печь. Пока грелась вода, сбегал к комендантше Анне Валентиновне, заменил белье.
— Что-то ты сегодня подозрительно веселый,— заметила ему Анна Валентиновна.— Видно, грешить собираешься. Досрочно белье меняешь, чтоб положить свою кралю на чистые простыни?
— Наоборот,— ответил Кретов.— В святые подаюсь. Буду лежать безгрешный и чистый на белоснежном ароматизированном белье.
— Не нашел, значит, еще себе подходящую бабенку?
— И не ищу.
— Это почему же? Городскую ждешь? Знаю, ждешь городскую,— сказала Анна Валентиновна.— Говорят, письма ей пишешь.
— Кто говорит? — удивился Кретов.
— Кто знает, тот и говорит,—ответила Анна Валентиновна. «Ни черта от этих широковцев не скроешь,— в сердцах
подумал Кретов.— Сплошь глаза и уши. И языки». Искупавшись, Кретов лег в постель — от горячей воды его разморило,— и проспал часа полтора.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42