А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Честно ли это? — спросил Гаврилов, мстя Додонову за гудящее и лязгающее железо.
— А вы, Гаврилов, по натуре своей раб! — вдруг сказал Додонов.
— Это еще почему же? — голос Гаврилова теперь не предвещал ничего хорошего.— Договаривайте до конца! Почему я раб?
— А потому, Гаврилов, уважаемый Знатный Механизатор, что вы готовы склонить в рабском повиновении голову перед великой силой, восхищаться великой силой и лебезить перед ней независимо от того, злая это сила или добрая.
Если я дьявол — вы с трепетом замолкаете, а если я только мелкий стервятник, как вы изволили выразиться, вы кидаетесь на меня и бьете — вот ваш принцип, принцип раба, дорогой Знатный Механизатор.
— Зачем мне на вас кидаться,— ответил Гаврилов.— Вы сами в дерьмо скатились. Метили в преисподнюю к дьяволу, а попали в яму с дерьмом. Я читал одну вашу статью, про нашего председателя колхоза, про Семенова, если помните — паршивенькая статья. Тогда вышло постановление, чтобы расширить права колхозов, председателей. Важное постановление. Наш Семенов — простая душа — очень обрадовался тогда зтому постановлению, самостоятельно решил несколько важных дел, да только это не понравилось, видно, начальству, и это начальство натравило на Семенова вас, Аркадий Аркадьевич. И вы тогда разделали нашего Семенова под орех. Из вашей статьи получилось, что все самостоятельные решения Семенова — дурость и глупость, что самостоятельно он способен быть только полным идиотом, а умницей — только под руководством вашего любимого начальства. Я эту статью помню. И Семенов, между прочим, помнит, потому что после этой статьи у Семенова приключился инфаркт. Но Семенов — сильный мужик, выкарабкался. А вы из вашей ямы с дерьмом уже никогда не выкарабкаетесь,— закончил Гаврилов.
— И я кое-что помню,— подал голос Ваня.— Правда, это было давно, я тогда только начал работать следователем в районной прокуратуре. Мне тогда поручили одно дело о хищениях на фабрике. Директор этой фабрики в хищениях замешан не был, но вдруг появилась совершенно противозаконная статья в газете за подписью Константинова, ваша, значит, статья, Аркадий Аркадьевич, в которой директор этой фабрики был попросту оклеветан. Я знаю, что газета потом извинилась перед директором фабрики, а вас, как автора статьи, якобы наказали за необъективность, но черное дело уже было сделано: вы разрушили семью директора фабрики, подорвали его авторитет, возбудили массу сплетен вокруг него, и он ушел с фабрики, куда-то потом уехал, кажется, больше я о нем ничего не слышал.
— А я слыхал,— засмеялся Додонов.-- Ваш директор, Ваня, теперь работает в Министерстве легкой промышленности, большой начальник. Так что моя статья пошла ему ТОЛЬКО на пользу: он отделался от дуры-жены, бросил захудалую фабрику, где многие проворовались, уехал из нашего захудалого края в столицу, получил высокий пост в министерстве, женился на прекрасной женщине, получил
квартиру с видом на реку, купил машину и уже обзавелся сыном, которого тоже зовут Ваня. Что вы скажете на это, Ваня?
— Ничего,— ответил Ваня.— Я буду спать.
— А что скажете вы, дорогой наш Знатный Механизатор? — спросил Додонов Гаврилова.
— А я скажу вам так: тянули за черный хвост, а вытянули белого Кота. Такое бывает. Только Ваня зря сдался: я думаю, что тому директору просто удалось отмыться от вашей клеветы, что он не пропал вопреки вашей статье, а не благодаря ей. Или, как говорит один мой друг: не потому жена толстая, что муж худой.
— А вы что скажете, товарищ приезжий? Не просматривается ли по всей этой истории истина, которая гласит, что пет худа без добра? А то еще так говорят: не было счастья, так несчастье помогло.
— Не просматривается,— ответил Кретов.
— Бедно мыслите,— сказал Додонов,— не дружите с диалектикой. А между тем она пронизывает все. Удары судьбы закаляют, стервятники — санитары природы, волки облагораживают стада овец, разносная критика содействует популяризации произведения, умный враг лучше плохого друга. И вообще, как известно, т я ж к и й м лат, дробя стекло, кует булат.
— Поспать бы,— сказал Кретов.— Сил больше нет болтать.
— Охо-хо,— вздохнул Додонов.— Попрошусь в другую палату. С вами от скуки умрешь,— и звучно зевнул.— Ладно,— сказал он,— будем спать. Окажу вам такую милость.
Разбудила их все та же сестра: начался вечерний обход врачей. Врачей было много — человек пять или шесть. Все очень белые, очень деловые и очень высокие. Кретову все время казалось, что их лица плавают под самым потолком.
— Кретов Николай Николаевич, пятьдесят лет, поступил сегодня, диагноз... — тут Кретов ничего не понял,— назначено лечение: антибиотики... — опять пошли незнакомые слова,— для поддержания сердечной деятельности... Температура — тридцать восемь и пять.
— Что беспокоит? — это уже заговорил другой врач.— Где беспокоит? Хорошо. Здесь? Здесь? А вот так? Хорошо. Перевернитесь па живот. Хорошо. Здесь? Здесь? Хорошо. Постельный режим. Продолжайте вводить антибиотики. Для поддержания сердечной деятельности... — опять перечень каких-то лекарств.— Не волнуйтесь,— лицо одного из врачей спустилось с потолка, приблизилось к глазам Кретова,—
течение болезни нормальное, не падайте духом, не подбрасывайте сердцу печальных мыслей.— Лицо улыбнулось и опять взмыло к потолку.
Ужин Кретову сестра принесла в палату. Додонов, Гав-рилов и Ваня отправились ужинать в столовую.
— Сестра,— попросил Кретов,— нельзя раздобыть листка два бумаги, конверт и ручку? Хочу письмо написать. А то никто из родных не знает, что я здесь. Я приезжий, родные далеко, надо бы предупредить.
— Принесу завтра,— пообещала сестра.— Тут недалеко есть киоск, куплю. Деньги есть?
— Есть. В кармане халата. Возьмите, сколько надо.
— Да уж возьму,— сказала сестра.— Не на свои же покупать. Только ты глупостей родным не пиши,— посоветовала Кретову она, взяв три рубля.— Ты больной перспективный, недели через две тебя выпишут. У нас тут чаще старики умирают. Для них воспаление легких — чистый тебе приговор. А ты деньжат у родных попроси, я тебе буду хорошие продукты покупать на поправку, а то тех денег, что у тебя в кармане там, только на минеральную воду и хватит. На наших же больничных харчах не больно-то разгуляешься.
Кретов ответил, что денег просить не станет, что не у кого ему просить денег и что больничные харчи, если судить по тем, что дали на ужин, его вполне устроят.
— А, из бедных,—осуждающе проговорила сестра.— До седин дожил, а все еще бедный. Для своего здоровья денег нет, не заработал. Или жалеешь? Ладно уж, жалей, жалей... Ручку и бумагу я тебе куплю, а больше ничего не проси, в долг ничего носить не стану, тем более задарма.
«Противная старуха!» — подумал о сестре Кретов, вспомнив, что и Гаврилов ее терпеть не может.
Собрав посуду, сестра ушла. Вернулись из столовой соседи — Додонов, Гаврилов и следователь Ваня.
— Ну как? — спросил Додонов.— Развиваете свою сердечную деятельность? Вам надо ее развивать и притом стремительными темпами. При воспалении легких сердечная деятельность должна быть на первом месте.
Кретов не ответил: не хотел ввязываться в бесконечный разговор с Додоповым. К тому. же Додонов, этот высокий тощий старик с впалой волосатой грудью, с резким визгливым голосом, раздражал Кретова своей неуязвимостью, своим словесным панцирем, сквозь который невозможно было пробиться к его чувствам, к его совести — этому судье, который сидит в каждом из пас. Правда, в самом начале зна-
комства с Додоновым, когда Кретов спросил его о том, кто он, и получил ответ «Никто!», этот внутренний судья, казалось, заговорил в Додонове, но потом замолк и больше не подавал голоса, хотя и сам Додонов признавался в своих страшных грехах, и Гаврилов о них говорил, и Ваня кое-что припомнил. Его панцирь — его философия о зле, которое творит добро, о такой диалектике, которая может оправдать любую подлость. Никто, наверное, не подл по убеждению, но у каждого подлеца должна быть философия, оправдывающая его подлость,— эта черная повязка на глазах совести и панцирь на пути разящей правды.
Была и третья причина, по которой Кретов не хотел вступать в новый разговор с Додоновым: он плохо себя чувствовал — гудела голова и болело сердце, давала о себе знать высокая температура. И потому на вопрос Додонова он лишь отмахнулся и повернулся лицом к стене.
— А вот так нельзя,— сказал Додонов,— к стене — нельзя, потому что ведь это стена! Предел, тупик, конец. Помните у Леонида Андреева — там один тоже вот так повернулся к стене — и конец!
— Оставьте человека в покое,— потребовал Гаврилов.— Разве не видите, что ему нехорошо?
— А кому теперь хорошо? Вам хорошо, товарищ Знатный Механизатор? Ване хорошо? Мне? Теперь всем нехорошо. Сказать — почему?
— Скажите, интересно будет узнать.
Додонов лег па койку, потянулся, погладил живот. Гаврилов и Ваня тоже легли.
— Ждем,— напомнил Додонову Гаврилов.
— Тогда слушайте. И вы, товарищ приезжий, слушайте,— сказал Додонов Кретову,— вам тоже надо это знать. И тоже будет интересно. Даже мне будет интересно, потому что я еще не излагал эти мои мысли вслух. Итак, мой тезис, что все мы чувствуем себя нехорошо, я намерен доказать в форме следующего утверждения: все мы чувствуем себя нехорошо, потому что поняли неразумность человечества. Связь очевидная, но вторая половина утверждения нуждается в доказательстве. У меня такое доказательство есть. Вот оно: мы разрушаем землю, на которой живем, рубим сук, на котором сидим, знаем об этом, по ничего поделать не можем, потому что пе можем договориться, потому что глупы, как бараны. Продолжаю: мы превращаем земное вещество в зловонные, ядовитые отходы, мы скоро отравим все живое — и нам нечего будет есть, мы израсходуем тоже очень скоро всю нефть, весь
уголь, газ и другие источники энергии — и нам Нечем будет даже обогреться в лютую стужу, мы закроем от себя солнце копотью, мы отравим воду, мы сами превратимся в жалких подонков, которые с наслаждением станут истреблять друг друга... А между тем природа, о неразумности которой мы так много талдычили, предупреждала нас, разумных, царей природы: ие поступайте так, не переходите запретную черту, пользуйтесь, как и я, внеземной энергией, энергией Солнца, не превращайте в мусор и яд вещество земли, не расходуйте больше того, что может быть восстановлено, что я могу восстановить, будьте разумными, как я, а не как вы, не гонитесь за наслаждениями, за комфортом, за изобилием, ограничьтесь удовлетворением только естественных и только необходимых потребностей. Гармония — вот наша общая цель! Увы, мы не слышим голос природы, мы глухи, слепы, жадны, злы и неразумны. И мы уже знаем об этом. Ведь я уже говорю вам об этом, да и не только я говорю. Мы не уважаем себя и человечество, не можем уважать, потому что убиваем себя и природу. И потому все чувствуем себя нехорошо! И потому вся наша возня на земном шаре — только возня, потому она заслуживает только осуждепия. В том числе и ваша возня, дорогой мой Знатный Механизатор, истощающий и разрушающий почву, и ваша, уважаемый следователь Ваня, потому что вы преследуете отдельных преступников и таким образом создаете видимость очищения человечества от зла, тогда как преступники — все. Заслуживаете осуждения и вы, товарищ приезжий, уже хотя бы потому, что лежите и молчите, бережете свое драгоценное здоровье, тогда как надо рвать на себе одежду и кричать, кричать о Грядущей Свалке. Все,— сказал Додонов, поднимаясь с койки.— Пойду курить в уборную. А вы тут разбирайтесь, если хотите, прав я или нет.
— А себя, свою деятельность, вы, конечно, не осуждаете? — успел спросить его Гаврилов.
— Конечно, не осуждаю,— ответил Додонов, задержавшись в дверях.— Я ведь не ваш, я представляю другую сторону — природу. И обвиняю вас от ее имени. Всегда обвинял. Кстати, и вашего председателя Семенова, который грабит землю, и того директора фабрики, который производил пе вещи, а зловонные отходы, и всех других, кого мне позволяли обвинять, хотя этого, повторяю, заслуживают все, но всех обвинять не давали.
- Вот фрукт! — сказал о Додонове Гаврилов, когда тот вышел из палаты.— Тот еще фрукт! Видали, как он все
дело перевернул: наш председатель Семенов грабит землю, так за это его надо к ногтю. Но я думаю так, если Семенов грабит землю, то за это и надо его бить, а не за самостоятельность... Какой защитник природы нашелся! Так мы все можем стать защитниками природы, а что есть будем? Эту травку не трогай, эту кочку не пинай, эту птичку не пугай — а как землю пахать, как хлеб сеять? Вот вернется, спрошу у него, что он сам-то ест. Небось и хлеб, и мясо, и масло... Не одним же он воздухом питается? Да вот и в столовой хлеб рубал! Спрошу его, спрошу! Ох, фрукт! Ох, демагог! Только б себя выгородить, только б на других все свалить... Додонов вернулся, сильно сутулясь и держась за сердце, лег со стоном, потянул на себя одеяло.
— Докурились, Аркадий Аркадьевич? — спросил Ваня.— Плохо?
— Плохо, Ваня. Позови сестру,— попросил Додонов.— Укол от сердца нужен. Как бы не окочуриться...
— Сейчас! — Вапя кинулся из палаты. Через минуту вернулся с медсестрой, молодой и статной блондинкой. Сестра сделала Додснову укол, сказала укоризненно:
— Нельзя же вам курить, Аркадий Аркадьевич. Скажу жене, что не слушаетесь.
— Скажи, скажи,— ответил Додонов.— Я уже давно ее не слушаюсь. Потому что, как сказал один великий писатель, вам цвесть, мне тлеть... Ты же ее ровесница, Зиночка?
— Я на год моложе вашей Кати,— кокетливо ответила медсестра.
— Все равно. Тут один год дела не меняет. Тут круто меняют дело тридцать лет, Зиночка. Кате еще жить и жить, а мне, как говорят, пришла пора о душе подумать. Так вот, когда я курю, Зиночка, мне лучше думается о душе, я ее тогда сильнее чувствую, как она, бедная, трепыхается в моем жалком теле и хочет вырваться.
— И вырвется, если будете курить,— пригрозила Зиночка.
— Так пусть, Зиночка, пусть. Много радости я этим доставлю моим врагам. И Катю освобожу от тяжелых супружеских цепей.
— Вот скажу про это Кате,— снова пригрозила Зиночка,— она вам задаст.
Разговор в этом духе продолжался еще минут десять. Потом Зиночка ушла. Додонов притих, стал вздыхать.
— Так у вас молодая жена? — спросил его Гаврилов, которому, видно, надоело его вздохи.— На кой же черт вы, такой умный, женились на молодой?
— Так ведь любовь,— ответил Додонов.— Любовь — не картошка.
— С чьей же стороны любовь? С вашей?
— С моей, конечно.
— А с ее стороны?
— Увлек. Разговорами увлек, интеллектом. Зря увлек,— вздохнул Додонов,— да что теперь поделаешь? Вот теперь ломаю голову, как бы так умереть, чтоб не замордовать ее своими долгими болезнями и нытьем.
— Бросить надо,— посоветовал Гаврилов.
— Можно бы и бросить. Да куда податься? Не судиться же о разделе квартиры, имущества. Грязно это, противно. А уйти некуда. Хотел было в интернат для престарелых, но там ужасно... К тому гке люблю я Катю, ничем не хочу мучить, не имею права. Уйдешь, разведешься — все позор, все страдание для нее. А в смерти нет позора...
— Не надо бы о смерти на ночь,— сказал Ваня.— Приснится еще. Да и находимся мы не в доме отдыха, а в больнице. Тут и без того все напоминает о смерти.
— И очень хорошо,— возразил Ване Додонов,— о ней тоже стоит подумать. И о любви,— добавил он, помолчав.— О смерти и о любви, как в поэме у Горького.
— О любви можно,— тихо засмеялся Ваня.— О любви — с великим удовольствием.
О любви так о любви,— стал размышлять Кретов,— хотя и это больно, потому что где-то рядом бродит смерть: и годы уже высокие — не восемнадцать, не двадцать и даже не сорск, а пятьдесят, и дом сей — дом печали. А любовь — это атрибут юности, расцвет, веселое буйство плоти и духа, чистый и теплый дождь над зелеными всходами, солнышко над кромкой цветущего луга. То, что было. То, что хотелось бы вернуть. И ведь, кажется, можно вернуть. Можно: жизнь милосердна и всего у нее много, ничего-то она не жалеет. Попросишь любовь — приведет любовь. Может быть, на твою и па ее погибель, но приведет. Хоть рябенькую, хоть плюгавенькую, а все ж найдет для каждого, вложит ее руку в твою руку, обласкает обоих и ничего не попросит взамен: па то и милосердие. Но и ничего не прибавит к любви — ни здоровья, ни молодости, ни удачи. Вот тебе, голубчик, твоя любовь, неси ее как знаешь: Хватит силенок и времени — далеко унесешь, а не хватит — уронишь себе под ноги, споткнешься о нее и — кувырком... Как Додонов. Обо что расшибется, не знает. Все человечество проклял, чтобы и себя, и свою любовь вместе с ним проклясть, да только нет, видно, и в этом утешения. И вот уже не человек, а скорбный
голос разграбленной и изуродованной природы, судья всем.,. Но ведь не за пределом вины и смерти. И вину надо искупить, и смерть свою надо испытать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42