А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– Тебе, чай, не на клиросе петь и не духовным капельмейстером быть!
Юлия Ивановна вмешалась в разговор и мягко заметила, вступаясь за младшего сына:
– У него влечение к этому, ну и пусть! Только бы не уставал чересчур.
– Да ведь все хорошо, мама, в меру, а без меры оно дурно. Жара, духота, люди стремятся за город, а он – к роялю! Преображенцы в Павловск едут, а он – заниматься! Впрочем, дело его, не маленький, чай, сам себе господин.
Шарманщик, кончив играть, терпеливо ждал, не кинет ли еще кто-нибудь деньги. Его молчаливое ожидание смутило Модеста: он завернул монету и снова швырнул, нацелившись так, чтобы она упала к ногам шарманщика. Странная, полная горечи мысль внезапно пронзила его: может, и ему уготовано так же когда-нибудь побираться со своей музыкой? Еще не сделавшись окончательно музыкантом, он сознавал, что не умом выбираешь профессию, а влечением и страстью.
Мысль эта, как тень, скользнувшая на воде, скрылась тут же, и Мусоргский снова почувствовал себя гвардейцем, молодым офицером, живущим спокойной, обеспеченной жизнью.
Но с Филаретом сидеть за столом не захотелось: опять тот заведет разговор о Кюи! Отговорившись тем, что с товарищем зашел по пути в ресторан, Модест отказался от обеда. Он надел летний мундир и вышел.
Мимо проезжал извозчик, и, хотя у пролетки вид был неказистый, Мусоргский окликнул его. Сукно на сиденье нагрелось за день, лакированные крылья пролетки накалились. Пыль въелась в лак, сделав его тусклым. А извозчик, несмотря на жару, был в синем плотном армяке, подпоясанном красным шарфом.
– Жарко ведь так? – заметил с сочувствием Мусоргский.
– Оно хоть верно, да что поделаешь, барин: другой одёжи нет. По жаре, конечно, надо бы другую… На корм для лошади и то денег не наберешь. Люто все поднялось в цене, а господа платят так же. – Он согнулся, точно под тяжестью разговора и вызванных им мыслей. – Господа ездят в Павловск, железная дорога хлеб отбивает, с ней не поспоришь, а оброк платить надо все равно. Так вот оно, ваше благородие. – И он помахал кнутом над крупом лошади, убеждая ее бежать пошибче.
Доехав, Мусоргский дал извозчику лишний пятиалтынный, и тот, почтительно сняв картуз, сказал:
– Разные господа бывают. Которые даже сердце имеют и сочувствие, вроде вас. Я тут на угле стоять буду. Если обратно поедете, так уж найдите меня, сделайте милость!
Мусоргский с сожалением сказал, что он должен будет тут задержаться.
– Да я могу ждать сколько прикажете.
– Нет, скорее всего, до самой ночи пробуду.
– Жалко такого седока терять, да что поделаешь, ваше благородие! – Он медленно завернул за угол и подъехал к извозчичьей бирже.
Мусоргский, посмотрев ему вслед, стал подниматься по широкой лестнице.
Комната у Кюи была большая, с драпировкой у входной двери и коврами на стенах и на полу. Письменный стол украшали массивные канделябры из розового мрамора. Бронзовая фигура женщины поддерживала лампу под колпаком.
Кюи был не один: на диване сидел незнакомец.
– Вы, однако, поздно. Мы заждались.
– Извозчик попался лихой, – сказал Мусоргский, смотря на незнакомого человека.
Лицо у того было удивительной белизны, лоб высокий и умный. В выпуклых лучистых глазах было и ожидание и вместе с тем требовательная пристальность. Что-то от старообрядческого благообразия и старообрядческой непреклонности почудилось Мусоргскому в его облике. Незнакомец был совсем молод и, видимо, чтобы казаться солиднее, отпустил бороду.
Кюи познакомил их. Своего гостя он назвал полным именем:
– Милий Алексеевич Балакирев. А это Мусоргский, про которого я вам рассказывал.
С первой же минуты между ними установились отношения неравенства: Балакирев рассматривал Мусоргского внимательно, без стеснения, как будто раздумывая, стоит ли заводить с ним серьезный разговор, а тот разглядывать его пристальнее не считал удобным.
Видно, решив, что разговор все-таки можно затеять, Балакирев произнес:
– Цезарь Антонович сказал мне, будто вы приохотились к музыке. Какую же цель вы ставите перед собой) – Видя, что собеседник несколько опешил, он добавил: – Такие вещи необходимо знать каждому, кто строит свою жизнь сознательно.
Он обхватил колени руками и задумчиво посмотрел на нового знакомого. Уверенность, твердость были во взгляде такие, точно он знал с непреложностью, что ожидает стоящего перед ним юношу в офицерском мундире.
Мусоргский, удивленный и озадаченный, не нашелся что ответить.
– Я в Петербурге уже скоро два года и успел его раскусить. Что тут за музыка! Рутинерство, чиновный дух! Гольдмарков, Шпоров исполняют, а про Листа не знает никто. О Глинке не вспоминают, Даргомыжского при жизни забыли! Я потому и спрашиваю, какие вы цели для себя ставите. Любить музыку – одно, а служить ей – нечто совсем другое.
Не видя надобности отвечать, Мусоргский слушал. Он уже понял, что собеседник его из числа тех, кто выше всего ставят собственное мнение, а чужим интересуются лишь в той мере, в какой оно не мешает собственному. То, о чем тот говорил, было сродни слышанному у Даргомыжского, но напор, азарт, энергия, точно он в бой сейчас кинется, придавали словам Балакирева характер непримиримый.
Безбоязненно назвал Балакирев людей, мешающих росту русской музыки. Тут оказалась неведомая Мусоргскому немецкая партия во главе с княгиней Еленой Павловной, оказался Антон Рубинштейн, которого Мусоргский до сих пор почитал богом искусства. Хотя он ни в чем пока не разбирался, но, как ни странно, всему сочувствовал, сознавая себя союзником говорившего.
Кюи тоже поддакивал. Мусоргский, слишком впечатлительный и доверчивый для роли простого слушателя, спросил, точно нуждался в немедленном руководстве:
– Что же нужно делать тем, кто любит родное искусство?
Балакирев ответил, не задумываясь:
– Не смотреть сложа руки на то, как господа, которым до искусства России дела нет, держат его за горло.
Значит, Рубинштейн, выступая с концертами, только мешает? Значит, Мендельсон-Бартольди – всего лишь автор поверхностно-изящных мелодий? В этих суждениях была непримиримость фанатика. Когда Мусоргский попробовал вступиться за Рубинштейна, Балакирев недовольно ответил:
– Не путайте пианиста и деятеля. Как пианист он не имеет себе равных, как общественный деятель насаждает чуждое нам. Народ живет в бедности и унижении, но он силен духом и горд. Русская музыка такова, что нам ни перед кем стесняться не приходится. А мы? «Жизнь за царя» признали, потому что дурак барон Розен про верность престолу в либретто толкует. А что вся музыка – о духе народном, сие нам неведомо. «Руслана» освистали, «Русалку» провалили… Что же, Рубинштейн за это искусство борется? Нет! Он Мендельсона насаждает. А ведь влияние его громадно, его слушают все… Вот-с, – резко закончил Балакирев, – если слова мои вам непонятны, лучше от музыки отойти и маршировать с солдатами на плацу.
Он потянулся, хрустнул пальцами и потребовал:
– Покажите-ка, что вы за музыкант. Может, и разговор вообще бесполезный.
Это было произнесено с такой решительностью, что Мусоргский не посмел отказаться и последовал за говорившим. Балакирев сел на вторую партию, а он без возражений – На первую.
– Не попробуете ли Девятую симфонию? Мы с ним сегодня собирались играть, – предложил Кюи.
Балакирев хмуро согласился. Он посмотрел на соседа, и тот почему-то встал, хотя ноты были уже открыты. Не заботясь о нем, Балакирев принялся играть: он наизусть исполнял отрывки из бетховенских оркестровых творений: аллегретто из Седьмой симфонии, финал из Четвертой, скерцо из Героической.
С первой же минуты Мусоргскому стало ясно, что перед ним музыкант силы необыкновенной. Со все возраставшим удивлением он слушал, как свободно и смело воплощает играющий бетховенскую музыку.
Кюи неслышно расхаживал. Он улыбался, довольный тем, что приготовленный им сюрприз произвел такое сильное впечатление на Мусоргского: забыв все на свете, тот отдался слушанию и наслаждался. Да и горячность Балакирева была не случайной: встреча, которую Кюи задумал, по всему было видно, удалась.
Наигравшись, Балакирев вспомнил:
– Что ж вы? Садитесь.
Взгляд его, когда обернулся, показался Мусоргскому теплей и яснее: этот нервный, неровный и горячий человек привлек его к себе еще больше.
В чтении нот Мусоргский не был больше новичком, и хотя он, сидя рядом с таким пианистом, волновался, дело шло с каждой минутой все лучше. Балакирев тоже почувствовал в нем партнера гибкого в исполнении, чуткого на оттенки и свободного в технике.
Продолжая играть, он заметил:
– Это вы, надо признать, умеете.
Изредка он бросал скупое замечание, относившееся то к форме, то к неожиданно сложной гармонии. Темперамент исполнителя не мешал ему быть в то же время аналитиком.
– Да, вот это – творение! – произнес он, когда кончили играть. – В последних своих вещах Бетховен поднялся до высот недосягаемых.
Видя, с какой готовностью слушает его Мусоргский, Балакирев вернулся к прерванному разговору. Он пересел на диван, однако в пылу беседы вставал и подходил к роялю. О чем ни заходила речь, он тут же проигрывал все, не требуя нот от хозяина.
Наговорившись всласть, он вспомнил, что Мусоргский ничего своего еще не сыграл.
– А ну-ка, покажите, что у вас есть.
– Да у меня, кроме полек да детских воспоминаний и импровизаций, ничего нет, – сказал со смущением Мусоргский.
– Импровизации тоже бывают разные.
Снова, как в первый раз, он обхватил колени руками, приготовившись слушать. В иную минуту глаза его начинали блестеть сильнее, потом блеск потухал, и Балакирев недовольно отворачивался.
Дослушав до конца, он сделал свое заключение:
– Способности большие, но умения разрабатывать мысль ни на грош. Претензии видны, а техники нет. Без нее сочинителем стать невозможно. Учиться надо, сударь мой, иначе толку не будет.
– Я уже это понял.
Отстранив автора и помня все, что тот играл, Балакирев стал показывать, где и что надо было развить и дополнить. Это была новая импровизация, основанная на только что прослушанной, но более яркая и стройная по форме.
Кюи, сидя в кресле вытянув ноги, поддакивал и со всем соглашался. Его присутствие мешало Мусоргскому до конца почувствовать себя учеником. А учиться захотелось сильно – хоть бы сейчас, сию минуту сесть за работу!
На улице чуть смерклось, жара поубавилась; в комнате все посерело. День не угомонился совсем, но стал тише и глуше. И разговор утратил прежнее свое напряжение. Поговорив горячо с новым знакомым, Балакирев готов был уже видеть в нем своего союзника.
– Итак, надо учиться, учиться, – закончил он. – Вопрос в том, у кого.
Кюи, захватив в руку свои бачки, другой, свободной, показал на Балакирева:
– Да у кого же еще, кроме как у вас, Милий Алексеевич?
Балакирев нахмурился и отвернулся. На минуту в комнате возникло неловкое молчание.
Мусоргский спросил неуверенно:
– А вы взяли бы меня к себе в ученики?
Тот искоса смерил его взглядом.
– На определенных условиях – да. – Он повернулся и посмотрел на Мусоргского испытующе, почти с неприязнью. – Быть в искусстве полезным – дело нелегкое, на это способен не всякий. К жертвам вы готовы? – резко спросил он. – Вам в музыке свой путь назначен, а вот сумеете ли до него добраться?
Мусоргский готов был в эту минуту на все, но он не знал, чего требует от него Балакирев. А тот так и не сказал, о каких жертвах идет речь.
– В вас развинченность есть, вот что меня смущает. Впрочем, подумайте обо всем, тогда и решим.
– Нет, я решил, – просто ответил Мусоргский. – Я согласен на все, что ни потребуется.
IX
Хозяйка Софья Ивановна, встречая гостя, таинственно предупреждала:
– С утра работал, а теперь читает… Осторожнее входите, а то он не любит, когда мешают.
К своему жильцу она начала относиться с почтительным расположением. Чем полюбился ей Балакирев – талантом ли, твердостью ли характера или скромностью, – трудно было сказать, но она не сердилась, когда он играл поздно, и мирилась с тем, что ей редко разрешалось производить уборку в комнате.
Беспорядок в комнате был изрядный: книги большими и малыми стопками лежали на столе, на подоконнике, на стульях и даже на кровати. Читал Балакирев лежа, сразу несколько книг и любил, чтоб нужная была всегда под руками. Прежде чем лечь, он набирал их из разных пачек: философские, исторические, экономические, тетради нот – и клал рядом с кроватью. Поглощалось все без разбора: Балакиреву необходимо было побольше знать о мире, в котором он существует, и пытливость его распространялась на разные области знания. Кроме того, Балакирев вел большую постоянную переписку со знакомыми и друзьями; но жил он так бедно, с деньгами бывало так туго, что приходилось иногда экономить на марках и ждать оказии, чтоб не посылать письмо по почте.
Когда нарядно одетый молодой офицер явился в квартиру и опасливо справился, не занят ли Милий Алексеевич, Софья Ивановна, уловив в его облике что-то симпатичное, расположилась к нему с первого взгляда.
– Голоса не подает, но не спит, – ответила она шепотом. – Вы пройдите. Он, думаю, не рассердится.
Балакирев лежал, положив ноги на стул. Все, что купила утром заботливая хозяйка: колбаса, крутые яйца, два калача, – лежало на другом стуле, и в случае надобности можно было до еды дотянуться рукой.
Увлеченный чтением, он посмотрел на вошедшего лучистыми своими глазами и с неохотой отложил книгу, спустив ноги на пол.
– Мазурку небось принесли?
– Нет, скерцо,[iii] Милий Алексеевич.
– Что ж, поглядим, что за скерцо… – И только он успел заглянуть в ноты, как стал ворчать: – Что вы тут набедокурили? Да ведь это совсем несуразно!.. А вот тут ловко! И этот ход тоже хорошо сделан. Дальше все чепуха, и надо выбросить.
Жажда вмешательства бушевала в нем. Балакирев готов был по-своему переделывать сочинение, переставлять в нем куски, менять гармонический план.
То же повторилось и во второй приход и в третий. Мусоргскому такое отношение учителя нравилось: то, что он писал, повинуясь влечению и не отдавая себе отчета в том, где случайное, а где настоящее, где хороший вкус, а где сплошные банальности, – под руками Балакирева как бы высветлялось. Тот не боялся перехвалить то, что Мусоргскому удалось, и делал убийственно смешными его неудачи.
Обычно он просматривал принесенное глазами и аттестовал еще до того, как садился за рояль:
– Плохо. Отвратительно… А вот это отлично придумано. И эту тему можно бы развить лучше.
Разделав ученика как следует, он подходил к инструменту. Он знал уже вещь почти целиком.
Повторялось почти то же.
– Ну конечно! – произносил Балакирев с искренним отвращением. – Это место надо выкинуть, оно портит пьесу. Сидит в вас прапорщик, бравый гусар с подкрученными кверху усами!.. Да гоните вы вон эту светскость из своих сочинений!
– Стараюсь, Милий Алексеевич.
– Какое же это старание? Тут надо, как ножницами, отхватить с маху… А вот тут свежо придумано: по-своему, оригинально. Ну, умница! Не напрасно я с вами вожусь.
– Я сам замечаю успехи. Только, Милий Алексеевич…
– Знаете что? – Балакирев задержал руки на клавишах. – Лучше без отчества. Учеников у меня и без вас хватает, мне от них тошно. Вас я прочу себе в единомышленники, а охотников играть Гензельтов да Дюбюков и среди барышень найдется достаточно. С сего дня я для вас просто Милий.
– Мне будет трудно, я не привыкну. – Но, видя, что тот недоволен, Модест сказал: – Постараюсь, Милий Алексеевич.
– И потом еще: денег с вас брать за уроки не стану.
– Нет, так я не могу!
– Вопрос решенный, не спорьте. Получать плату за то, что я где-нибудь обнаружу неграмотный гармонический ход или слабость формы, мне не к лицу.
Мусоргский стал доказывать, что он всего-навсего ученик и в товарищи пока не годится, а потому рассматривать его надо как ученика, но Балакирев был тверд в своем решении:
– Ну, с этим покончили, давайте думать о другом. – Перевернув страницы принесенной рукописи и как бы подытожив все, он сказал, вслух соображая, как ему следует обращаться с учеником: – Я не люблю водить шаг за шагом, как учат ходить ребенка. Упадете, разобьете нос в кровь, что из того? Узнаете зато лучше свои силы. Надо за крупное что-либо приниматься. Попробуйте сонату написать или симфонию.
– Да разве ж я справлюсь!
– Захотите – справитесь, а дурака будете валять… – Он развел руками.
Предложение его Мусоргский принял с восторгом. Хотя он сам не сумел бы сказать, что ему хочется больше делать – писать ли симфонию или сонату, – желание было большое, и то, что Балакирев подогревал это желание, окрылило его.
При кажущейся своей податливости, Мусоргский на самом деле был не очень послушен. Иной раз, после того как учитель отвергал все, что он принес, Мусоргский, вернувшись домой, опять начинал делать по-своему: в балакиревскую логику, выглядевшую логичной на уроке, работа его не укладывалась никак;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36