А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Автор «Райка» намеревался поведать всю правду про этих самых «молодцов, музыкальных удальцов». Сами молодцы выступали каждый на фоне музыки, характеризовавшей его существо. Один, например, глубокомысленно и серьезно доказывал, будто минорный тон есть грех прародительский, а мажорный – греха искупление. В портрете музыкального ханжи нетрудно было узнать профессора Зарембу. За ним возникал неугомонный, вертящийся под салонный вальс Фиф, то есть критик Феофил Толстой, поборник всего итальянского, внемлющий, обожающий и воспевающий только Патти, на все лады повторяющий это милое его слуху имя. Далее выставлялся на осмеяние Фаминцын, скорбящий о неприличном детском пятнышке, оставшемся на нем после конфуза на суде, когда Стасов уличил его в клевете. Затем выступал громоподобный автор «Рогнеды» – Серов. И, наконец, появлялась преславная Евтерпа, великая богиня, а попросту сказать – великая княгиня Елена Павловна, и все четыре героя «Райка» возносили на мотив «Дураковой песни» из «Рогнеды» хвалу сей покровительнице искусств в надежде на ее милости.
Музыкальные портреты были меткие, острые и до крайности напоминали прототипы. Мусоргский в каждом схватил самое характерное.
Исполнял он свой «Раек» с видом отменно серьезным, а кругом все до упаду смеялись. Невозможно было не смеяться: так верно, зло и находчиво была схвачена в каждом его суть. Даже Людмила Ивановна, обычно сдержанная, на этот раз смеялась почти до слез.
– Бесподобно! – повторял Стасов. – Всех наповал убили! Более злого оружия не придумаешь!
В эту минуту вошла в гостиную горничная и что-то шепотом сообщила хозяйке. Людмила Ивановна кивнула. Отложив шитье, которое она весь вечер не выпускала из рук, она объявила, как о чем-то самом обычном:
– Вот и Милий Алексеевич явился. Моденька, повторите при нем свой «Раек».
Все на мгновение затихли. Друзья переглянулись, как бы уславливаясь соблюдать в обращении с ним величайшую осторожность.
Балакирева встретили так, как будто он и в прошлый и в позапрошлый раз был тут.
– Вот вы как кстати, Милий! – заговорил Стасов. – Мусорянин насмерть сразил наших противников. С сего дня они так смешны, что принимать их всерьез более невозможно.
Все стали просить Модеста, чтобы он показал свой «Раек» еще раз.
И вот он снова вывел героев своих на парад.
Балакирев сидел опустив голову; незаметно появилась на его лице улыбка. Она возникла, блуждающая, странная, против его желания; казалось, за нею скрываются мысли, недоступные остальным.
Когда Мусоргский кончил, Балакирев произнес в задумчивости:
– Зло. Зло и метко. – Он помолчал. – А надо ли злое сочинять? – добавил он неуверенно.
Друзья не стали спорить, не желая тревожить его душу. Весь вечер они окружали Балакирева своим вниманием. И Людмила Ивановна была с ним особенно ласкова. Погляди кто-нибудь со стороны, он решил бы, что в кружке царит полное единодушие, какое царило прежде.
«Раек» хлопотами кружковцев был скоро издан. Не успел он появиться, как пошел гулять по Петербургу. В магазинах спрашивали его без конца. Случай почти небывалый: разве что модный вальс раскупали с такой быстротой, а тут сатира, раек! Но все, кто хоть немного были наслышаны о «могучей кучке» и ее противниках, торопились достать этот памфлет и узнать в его музыкальных портретах живых людей.
VI
Скольких советчиков ни выбирал себе Мусоргский – Никольского, Стасова, Костомарова, – а действовал он независимо: брал от всех материал, разыскивал нужные тексты, песни, стихи и затем складывал все по-своему.
Постепенно с нотных страниц вставал народ – сначала во всей глубине своего неведения. Пристав с дубинкой, стоящие на коленях люди, равнодушный вопрос среди причитаний толпы: «Митюх, а Митюх! чего орем?», разговор баб о том, нельзя ли тут где напиться, потому что горло пересохло от причитаний, – все показывало, что, не пренебрегая ни одной деталью, рисуя все с точностью художника и психолога, Мусоргский стремился создать картину размаха огромного. Народ в его музыкальной драме вставал с той же широтой, что у Пушкина, – вставал таким, каким еще до сих пор на оперной сцене не появлялся.
Крупными, смелыми мазками изображал Мусоргский. Бориса с его честолюбием, стремлениями и терзаниями совести. Таким же правдивым, полным страстей вырастал боярский мир с его интригами, смутами и тщеславием.
У кого бы ни собирались, он приносил с собой то, что успел написать. Как прежде Даргомыжский показывал свою оперу кусок за куском, так теперь ни один вечер не обходился без новых отрывков из «Бориса Годунова», и каждый обсуждался горячо.
Балакирев из кружка ушел, но единство не пошатнулось.
Ближе всех были теперь друг другу Римский-Корсаков, Мусоргский и Бородин. Их связали и жажда творчества и взаимный искренний интерес. Кроме них, бывали на собраниях Стасов, Шестакова, сестры Пургольд, певцы из театра, мечтавшие поскорее увидеть на сцене новое произведение.
Отрывки, которые приносил Мусоргский, вызывали толки, споры, а чаще всего восторг. Но по мере того как целое обрисовывалось все яснее, росли и опасения.
– Знаете, Модя, – сказал как-то Стасов, бегая по» комнате, – то, что вы пишете, беспримерно. Но я бы и поляков все-таки показал. Без них нет контраста, фона настоящего мало. Без польских сцен ваш Самозванец неясен, и борьба того времени будет дана неполно. Надо раздвинуть рамки «Бориса».
Автор сидел за роялем и упорно молчал.
– Иу-с, что скажете, Мусорянин?
– Как же я стану творить над собой насилие? С замыслом, какой он ни на есть, я сжился. Менять его – выше моего умения.
– Да нет, пустое, не то! – твердил Стасов. – А вы, Цезарь Антонович, что скажете?
Тот пожал плечами: дело, мол, автора – как хочет, так пусть и поступает.
– А вы, адмирал, какого на сей предмет мнения держитесь? – обратился Стасов к Римскому-Корсакову.
– Боюсь, Владимир Васильевич, судить опрометчиво. Допишу «Псковитянку» – тогда многое самому станет виднее.
– Ишь какой осторожный! Прикидывается малоопытным, а инструментовку постиг так, что любой позавидует! Ну, дело ваше, молчите.
Бородин – тот искренне признался, что ему в «Борисе» по сердцу решительно все. Он со Стасовым кое в чем мог бы согласиться, но навязывать свое мнение автору не считал себя вправе.
Мусоргский сидел скрестив руки и наблюдал за каждым, кто говорил.
Бывает такая форма упрямства, когда правоту второй стороны признаешь, но вместе с тем видишь в себе и такое, чего собеседник не может знать. Припоминая, как складывались картины оперы, сколько вариантов он перебрал, прежде чем они улеглись в твердую форму, он чувствовал, что от сделанного отойти почти невозможно.
– Не надо, Мусорянин, упорствовать, – продолжал Стасов. – Создается произведение на века, не боюсь это заявить, а в вас бес какой-то вселился. Никогда еще с вами не было, чтобы вы писали как шалый. «Саламбо» обдумывали столько времени, да так и не додумали, а тут куски готового один за другим рождаются. Чего же вы чинитесь?
– Не требуйте, Бахинька: дописывать я не могу. Может, от глупости это: вы же всегда говорили, что у меня царя в голове нет.
– Нет-нет, от этого отступаюсь! Теперь я вас за умницу превеликого почитаю и могу, если угодно, кадить вам без конца. Но вот что поймите: такое огромное целое, как «Борис», требует не только воодушевления, но и холодного расчета. Расчет может быть смелый, но трезвый. Надо тут еще многое дотесать, Мусорянин.
Мусоргский ушел огорченный. Так жаждал он понимания, а понимания полного не встретил, казалось.
Был, впрочем, дом, где его приютили, пригрели и где он пользовался теплом безотказной дружбы.
В Инженерном замке, где жили Опочинины, брат и сестра, Мусоргский поселился как свой человек. Надежда Петровна, что бы он ни играл, горячо одобряла всё. Тут он был не ученик, как при Балакиреве, не молодой автор, обязанный прислушиваться к мнению других, – тут он был для критики недосягаем.
Бывают такие периоды в жизни, когда всего важнее не критика, а поддержка. Создавая «Бориса», Мусоргский находился в таком состоянии. То, что Надежда Петровна понимала его, служило ему и отрадой и поддержкой в работе.
– Голубушка вы моя, – говорил он, целуя ей руки, – как это судьба послала мне вас! Приду откуда-нибудь в ужаснейшем состоянии, а вы подарите доброе слово – и опять начинаю верить в себя.
Надежда Петровна не совсем понимала, какую роль играет при нем. Одно только было у нее желание – чтобы он поскорее расправил крылья во весь их размах и поднялся до высоты, доступной его таланту.
VII
«Борис Годунов» писался с быстротой исключительной. В октябре 1868 года он был начат, а уже весной следующего года закончен в клавире, и Мусоргский приступил к инструментовке. Она заняла несколько месяцев. И вот в следующем, 1870 году «Борис Годунов» был готов.
Куда нести? Одно только было место – Управление императорскими театрами. Существовал там репертуарный комитет, который выносил свое заключение об операх.
Кроме дирижера Направника, входили в него два капельмейстера – Монтан и Бец. Работали они в драме, а в оперной музыке смыслили мало. Туда же входил еще контрабасист Ферреро. Вот и вся комиссия; среди членов ее один лишь Направник отличался образованностью и вкусом. Это был человек с резко очерченным профилем, выдвинутым вперед подбородком и упрямым, высоким лбом, педантичный, требовательный и точный.
Когда опера, решительно непохожая на то, с чем комитет имел дело обычно, попала туда, Ферреро прежде всего обиделся на автора, не обозначившего раздельное исполнение контрабасовой партии в том месте, где поет Варлаам. Контрабасы спокон века играли в унисон, а Мусоргский поручил им два голоса. Монтан и Бец подошли строже: они нашли, что опера без центральной женской роли на сцене немыслима.
О самом важном в комитете не было сказано, а самое важное заключалось в том, что никогда и никто еще не выводил народ в опере с такой смелостью и широтой. Была прежде толпа, бывала масса народа, но чтобы ей принадлежала центральная роль в действии, этого не было. Никогда еще вопроса о правах царя не ставили с такой прямотой и дерзостью. Не зря «Борис Годунов» пушкинский был тоже долгие годы под запретом.
Друзья Мусоргского с нетерпением ждали решения комитета. Судьба композитора и судьба произведения были неотделимы.
Прошло много недель ожидания.
Однажды Мусоргский отправился в контору театров справиться, рассматривал ли уже комитет «Бориса Годунова».
Секретарь, молодой человек в мундире, с чиновничьим острым носом и в очках, узнав, зачем пришел посетитель, долго разыскивал его партитуру. Можно было подумать, что оперы поступают сюда без конца. Два раза он переспросил фамилию, уходя в соседнюю комнату на поиски. Наконец вышел, держа в руках толстую папку. При виде ее Мусоргский понял, что «Бориса» ему возвращают.
– Театральная дирекция не может использовать ваше сочинение, – объявил секретарь. – Вот тут, будьте добры, распишитесь в получении своего труда.
Автор наклонился над толстой книгой исходящих бумаг и поставил свою подпись. Лицо его не выражало ничего – ни досады, ни возмущения.
С партитурой под мышкой Мусоргский спустился по темной лестнице, обогнул здание Александрийского театра и, только дойдя до памятника Екатерине, остановился.
Он сознавал, какой удар ему нанесли. Все мечтания, все надежды его рухнули. Слова, которые ему говорили близкие, их похвалы, признание, восторги – все потеряло значение. Он испытывал гнетущую боль.
Партитура никак не влезала в портфель. Мусоргский достал номер «Санкт-Петербургских ведомостей» и завернул «Бориса» в него. Со стороны Невского дул порывистый ветер; край газеты бился под рукой и не желал лечь аккуратно.
Мусоргский пошел по Невскому навстречу ветру, дувшему с залива. Глаза стали слезиться. Он с досадой сказал себе, что это, упаси бог, не слезы огорчения: достаточно знать нравы театральной администрации, чтобы не проливать слез. Когда «Семинариста» его запретила цензура, Мусоргский говорил, что это самое для его песни лестное. Может, то, что «Бориса» отвергают, не менее лестно? Но как же жить дальше? Откуда почерпнуть надежды? Терзавшую его боль невозможно было заглушить.
Мусоргский вошел в трактир возле Морской. Отдавая на вешалку пальто, он, как посторонний, поглядел на партитуру «Бориса», положенную им на подзеркальник. Словно он и не автор этого сочинения. Из зеркала на него смотрел человек с печальными глазами, уставший от забот, желающий хотя бы на время забыться.
Вернулся он к Опочининым поздно. Александр Петрович спал, а Надежда Петровна ждала его.
Заметив, что он не в себе, Надежда Петровна без всякой укоризны сказала:
– Зачем вы так, Моденька? Ведь нельзя же вам, вредно, вы сами потом раскаиваетесь!
Мусоргский приложился к ее руке с наигранной галантностью.
– Простите… – пробормотал он. – Не стою ваших забот…
– Да я не осуждаю, мне только жаль и больно.
Он сел в кресло, бессильный, и добрыми виноватыми глазами посмотрел на нее. То ли она мать ему заменяла, то ли он влюблен в нее, Мусоргский сам не понимал.
«Вот я какой ничтожный, – подумал он. – Меня раздавили и смяли, но я не жалуюсь и помощи ни у кого не ищу. Обойдусь один, пускай только она смотрит на меня своими добрыми глазами…»
Мусоргскому казалось, что он перед нею виноват, но в душе его поднималась гордость осознанного несчастья. Мысль, что он один, совершенно один, наполнила его и горечью и верой в то, что как-нибудь он выберется из беды.
– Идите, Моденька, спать, – мягко сказала Надежда Петровна.
– Пойду, хорошо, – ответил он, с трудом поднимаясь.
Захотелось рассказать, как его сегодня унизили, уже слова какие-то возникли, но мысль об одиночестве заставила его промолчать.
Утром, проснувшись, Мусоргский не сразу припомнил, что случилось вчера. Ах да, «Борис»! «Бориса» вернули… Что же делать теперь? Когда Милия уволили, раздались хоть голоса протеста, возмущения, а тут кто же поднимет голос? Никто. Все то большое, что мерещилось ему в эти месяцы, пропало с той минуты, как он расписался в книге исходящих бумаг.
Надо было собираться на службу. Что ж, раз он не композитор, только и остается что служить в Лесном ведомстве. Наверно, Милий, свернувший с дороги искусства, испытывал такое же чувство безысходности.
Мусоргский намерен был уже уйти, когда появилась в столовой хозяйка.
– Куда вы, Модя, без чая? – остановила она его.
В столовой было пасмурно. В халате, растрепанная, заспанная, Надежда Петровна была так же мила ему, как и вчера.
– Простите, голубушка вы моя, вчерашний мой грех! – произнес он виновато.
– Я просто испугалась, полночи потом не спала. На вас лица вчера не было. Не случилось ли чего дурного, Моденька?
Он указал на лежавшую на окне со вчерашнего вечера рукопись:
– Вот эту партитуру прирезали.
– Ах господи, как же так?! – произнесла она с испугом.
Он пожал плечами, не умея объяснить, почему так случилось.
Надежда Петровна, видя, что Модест уходит, попробовала задержать его.
– Нет, неохота пить чай… Я так пойду, голубушка…
Два дня никому из друзей Мусоргский не рассказывал о своем провале. Надо было самому привыкнуть к новому положению. Смутное чувство протеста останавливало его: ведь в свое время Кюи и Стасов советовали внести переделки в оперу, а он не согласился. Теперь они вправе приписать отказ этому, а он знает наверное, что дело не в этом.
Но Стасов, услышав, чем кончились хождения Мусоргского, отнесся к неудаче, как подобало другу.
– Тупицы, чиновники! – в негодовании произнес он. – На иностранное тратим тысячи, а свое втаптываем в грязь!
Он заложил руки за спину и остановился в ожидании. Мусоргский молчал.
– Вы что же, Модест, намерены отступить? Пойдете путем Милия?
– Не знаю… нет. Путь Милия не для меня.
– Не отступать надо, а драться до крови!
Стасов с тревожным ожиданием смотрел на Мусоргского; Мусоргский подумал, что вот сейчас тот скажет: «А я про переделки прежде еще говорил!»
К счастью, не желая бередить свежую рану, Стасов об этом не вспомнил. Он видел перед собой человека, лишившегося надежд и утратившего бодрость.
При мысли, что Модест сдастся так же, как Милий, ему стало страшно. Но в следующую минуту выражение безвольной слабости ушло с лица Модеста, «Нет, не сдастся, – решил Стасов. – Он упрям и несговорчив. То, что они с Балакиревым полагали за слабость, есть на самом деле его сила».
– Не отделаются они так от меня, – сказал Мусоргский. – Я доконаю их, а «Бориса» моего в конце концов примут!
– А что вы намерены, Модя, предпринять? – деликатно осведомился Стасов.
– Ваш совет был ввести польские сцены. Вот и появится у меня женская роль.
. – Умница! За это одно я готов вас обнять. – Он энергично и весело стал мерить шагами комнату.
Втайне Стасов почти ликовал при мысли, что Мусорярин сделает своего «Бориса» более приемлемым для сцены.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36