А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– Что же вам теперь приходится делать по службе?
– Экипаж в Галерной гавани, а я живу на Васильевском, в меблированных комнатах. Сижу часов пять в канцелярии, строчу рапорты, а потом, кроме дней дежурств, свободен.
– У вас дела, я вижу, поменьше, чем у меня, – рассмеялся Мусоргский. – Мне приходится сидеть позже. – Он задумался и замолчал. – А роялем владеете как?
– Милий Алексеевич нашел, что отвратительно, а мне было странно: в кругу любителей мою игру даже хвалят. Конечно, до вашего уровня мне никогда не подняться, вы играете необыкновенно.
Опять Мусоргский ласково дотронулся до его руки. Корсакову вспомнилось, как еще до плавания они обменялись, встретившись в первый раз, понимающими взглядами. Он испытывал по отношению к Мусоргскому чувство все возраставшей симпатии.
– Можно мне изредка к вам заглядывать, Модест Петрович? – спросил он.
Мусоргский отозвался не сразу.
– Жил я одно время в славной компании, там и видеться было удобно'. Теперь, после того как со мной приключилась какая. – то хворь, брат вытребовал меня к себе. Трудновато у него, отвык я чужим умом существовать.
– А я поселился самостоятельно, – сказал Римский-Корсаков. – Отдельно от брата и матери.
– Я свою мать похоронил, – задумчиво произнес Мусоргский. Помолчав, он добавил: – В ее память написал «Из детских лет». Или это вообще воспоминание о том невозвратном времени…
Минули Садовую, затем Морскую. Время было идти каждому в свою сторону, но обаяние, исходившее от этого загадочного человека, шагавшего рядом, привлекало Римского-Корсакова к нему все сильнее.
– Так вы симфонию дописывать будете? – продолжал Мусоргский. – Я начало до сих пор помню. Хорошо она начата и имя вам сделает.
– Что вы!
– Сам пробовал было симфонию писать, да оставил. Живое слово меня манит больше, хочу портреты звуками создавать. – Неожиданно оборвав себя, он спросил: – А вам в самом деле у Балакирева нравится?
– Да, очень! – горячо ответил Корсаков.
Мусоргский подумал и согласился:
– Удивительный народ они – Стасов и он! Я их очень люблю… Мы с вами вот что: мы с вами встретимся у Людмилы Ивановны Шестаковой.
Римский-Корсаков нерешительно заметил, что он у нее не бывал.
– Добрейшей души человек, – ответил Мусоргский убежденно. – С первого раза войдете туда, как в свой дом. Уж ежели я зову, приходите без страха.
Тут наконец они попрощались.
Два дня Римский-Корсаков жил, тяготясь тем, что не с кем поговорить. К Мусоргскому идти было нельзя. Подумав, поколебавшись, вспомнив, что и Бородин приглашал его, он решил отправиться к Бородину.
Жил тот в здании Медико-хирургической академии, там же, где помещалась его лаборатория. Корсаков как раз в лаборатории и застал его.
Бородин был в халате; с высокого табурета он наблюдал за реакцией, происходившей в реторте. От реторты во все стороны отходили резиновые и стеклянные трубки, соединявшие ее с колбами.
– Берите стул, садитесь, – встретил он смущенного моряка. – Пока тут сатанинские дела творятся, мы с вами поболтаем немного.
Заговорив о балакиревском кружке, Бородин доверчиво признался, что вначале его там удивляло все и он сильно робел, а теперь ничего: привык, кажется.
– Я не чувствую себя таким невеждой, каким был: Листа от Мендельсона могу теперь отличить.
– А я не сумел бы.
Простота, с которой держится профессор, ученый, признанный в кружке музыкантом первого класса, снова удивила Римского-Корсакова. Он вскоре привык к обстановке лаборатории, к тому, что хозяин то и дело глядит на часы, выходит в коридор, свистит там, пытаясь точно высвистать ноны и децимы,[viii] затем возвращается, занимает свое место и опять наблюдает за тем, что происходит в реторте.
– Не скучно вам?
– Нисколько, – сказал Римский-Корсаков.
– А ночевать хотите остаться? Мы с женой, Екатериной Сергеевной, вечером музицируем. Она не как я – пианистка отменная. Я при ней побаиваюсь играть, как бы не засмеяла. Пальцы я растопыриваю вот так, – он показал, – и она всегда высмеивает меня.
– Вот и я так тоже! – обрадовался Римский-Корсаков.
– Вам со мной, выходит, играть в четыре руки, а то они доки, к ним не подступишься.
Позже оказалось, что жена над ним не смеется, а, наоборот, слушает с увлечением. Она не скрывала при постороннем, что восхищается своим мужем.
Вечер прошел незаметно. Бородин часов в десять стал требовать, чтобы Екатерина Сергеевна шла спать.
– Она у меня хворенькая, и я ее всегда прогоняю, – объяснил он. – А с вами, Николай Андреевич, мы еще поиграем в полное удовольствие.
Корсаков согласился с охотой. О лучшем он мечтать не мог бы.
VIII
Мусоргский встретился ему на улице. Он подхватил Корсакова под руку, как старый знакомый.
– Со службы иду. В Лесное ведомство перевелся. Был коллежский регистратор, теперь чином выше стал: иду в гору! – сообщил он о себе с иронией.
Портфель его был набит бумагами, и так это не шло к Мусоргскому, что даже жаль его стало.
– Людмила Ивановна зовет вас прийти, я ей про вас рассказывал, – продолжал Мусоргский. – Чудеснейший человек, увидите сами. Наши собираются к ней послезавтра. А мы с вами встретимся там пораньше и потолкуем обо всем на свете.
Он потряс руку Римскому-Корсакову и повернул в свою сторону. Шел он немного враскачку, как ходят люди полные или страдающие одышкой. В прошлый раз Бородин вспоминал, каким был Мусоргский лет девять назад, когда они встретились на дежурстве. От изящного, хрупкого офицерика ничего не сохранилось в его облике.
Римский-Корсаков на приглашение откликнулся и к Шестаковой в назначенный день явился. Встретила его горничная с наколкой на голове, приветливая и обходительная;
– Пожалуйте, барыня дома, в гостиной сидят. – Она проводила его туда и произнесла торжественно: – Господин Римский-Корсаков.
Из глубины темной гостиной отозвался знакомый голос:
– Вот и наш симфонист, Людмила Ивановна. Про него-то я и рассказывал.
Мусоргский, оказывается, был уже здесь. Рядом в кресле сидела хозяйка, сухощавая женщина с гладко причесанными волосами и мягкой, спокойной строгостью черт. В лице ее было привлекательное сочетание душевности и благородства. На брата своего, Михаила Ивановича Глинку, такого, каким запомнил его Корсаков по дагерротипам, она походила мало.
– Что же застеснялись-то? – обратилась она к вошедшему мичману. – Подойдите-ка ближе, погляжу на вас. Моденька мне всё рассказал. По своей привязанности к брату и ко всему, что близко его делу, я радуюсь от души, когда про новое дарование слышу. Вас как звать-то?
От ее слов на Римского-Корсакова повеяло домашней, приветливой добротой.
– Николай, – сказал он.
– А по батюшке?
– Мы его, Людмила Ивановна, будем Корсинькой звать, – объявил Мусоргский.
– И ладно получится, – согласилась она. – Вы Моденька, а он Корсинька.
Мусоргский важно, без улыбки, кивнул, глядя своими немного выпуклыми глазами на молодого друга.
– Поиграть, наверно, охота? – продолжала Людмила Ивановна. – Играйте, а я своим делом займусь.
Она взяла вышивание, предоставив их друг другу.
Они отошли в угол гостиной, где стоял рояль. Римский-Корсаков больше отвечал на вопросы Мусоргского, чем разговаривал сам. Он чувствовал за спиной присутствие хозяйки и смущался. Мысль, что это сестра великого музыканта, что тут бывал сам Глинка и на этом рояле, возможно, играл, волновала его. Он не понимал, как можно вести себя тут с непринужденностью и болтать невесть о чем, как это делал Мусоргский.
Людмила Ивановна, позвав горничную, велела зажечь свечи. Она отдала еще кое-какие распоряжения и занялась снова вышиванием. Мотки ниток разного цвета лежали перед ней на столе, и она брала то один, то другой.
– Хотите, я песни свои покажу? – доверчиво предложил Мусоргский.
Они уселись. Когда Мусоргский покосился – на него, Корсакову показалось, что он сел слишком близко, и он немного отодвинул стул, чтобы не мешать.
Мусоргский откашлялся, посмотрел на пюпитр, точно перед ним стояли ноты, и, не отрывая глаз от пюпитра, запел.
Он пел вполголоса, мягко, не прикидываясь ребенком, а играя ребенка. Было понятно, что это взрослый, умно, по-своему, деликатно и тонко рисующий детский душевный мир. Мусоргский проникал в него так естественно, точно это вполне доступно и не составляет труда для него. Голос у него был приятный, чистый, с глухотцой, придававшей пению еще более задушевный оттенок.
Корсаков сидел пораженный: подобного ему еще не приходилось слышать. Он до сих пор привык искать в музыке красивое, округленное, изящное, привык требовать от нее мыслей и чувств. Но чтобы музыка, описывая в звуках тончайшие движения души, рисуя внутренний мир, четко следовала при этом за речевой интонацией, – с этим до сих пор не приходилось встречаться.
Мусоргский остановился и медленно повернул в его сторону голову.
– А еще? – попросил Корсаков.
– Про это что изречете, друг мой?
– Необыкновенно!
Мусоргский важно кивнул. Он стал исполнять другие свои песни.
Это было ново до крайности. Чувство удивления, охватившее Римского-Корсакова, не покидало его до конца.
– Правда ведь, хорошо? – подала со своего места голос Людмила Ивановна.
– Очень!
– Вот за это я его и люблю, что он так проникает в самое нутро человека. Никто так не описывает душу, как он. Александр Сергеевич наш – большой мастер, но Моденька, кажется, вперед от него ушел.
Мусоргский снова, точно в этом доме признания были ему привычны, кивнул, ничего не ответив.
– Вот я вам еще что сыграю, – предложил он, почувствовав в Корсакове благодарного, восприимчивого слушателя.
Но тут горничная с порога гостиной объявила:
– Милий Алексеевич и Цезарь Антонович.
– А, ну-ну! – Людмила Ивановна стала собирать мотки в шкатулку. – Как раз все до них сделала, весь свой урок, теперь можно похозяйничать.
Новые гости тоже появились так, как появляются в обжитом, гостеприимном доме, и сразу завязался общий разговор, в котором Кюи играл первую роль.
Минут через десять явился Стасов. Не давая себе отдыха, с разбегу, он принялся выкладывать последние новости:
– Бесплатная школа – как бельмо на глазу у всех. Читали журналы? Фаминцын ругается, Феофил Толстой тоже – словом, все пришли в ярость. Небылицы разные сочиняют, а причина весьма простая: на последнем концерте Русского музыкального общества билетов было продано на сто два рубля всего, а у нас сборы полные! Вот им что досадно. Великая княгиня высшей, от бога данной ей властью распорядилась кормить бутербродами всех, кто станет к ним в хор ходить. Бутерброды обещаны и сладкий чай – вот на чем пробуют нас объехать! А мы без бутербродов, да-с!
– Может, насчет этого чаепития пройтись в статье? – предложил Кюи, отрываясь от журнала, который он перелистывал.
– Да, вы сумели бы, вы на этот счет злой. У вас, Цезарь Антонович, получилось бы метко.
– По-моему, учинять драку по пустякам не стоит, – возразил нервно Балакирев. – Уж если с ними драться, так за дело. Они клюют меня, а я молчу. Бог знает чего мне это стоит, но я жду… Чего жду, не знаю. Может, честности, справедливости? А откуда она придет?
Мусоргский в разговоре не участвовал. Усевшись рядом с хозяйкой, он принялся помогать ей: подставлял чашки, когда она начала разливать чай, передавал бутерброды. Корсаков посматривал на него: все делалось с важной старательностью, за которой скрыто было ощущение чего-то комического. Мусоргский, продолжая свое дело, раза два взглянул на Корсакова так, точно у них свой секрет, который надо держать от остальных в тайне.
Позже Балакирев предложил прослушать симфонию Римского-Корсакова:
– Нептун, бог морей, отпустил его, и плавание вокруг земного шара закончилось. Будь земной шар вдвое больше, автор наш проплавал бы еще три года, мы бы все ждали его симфонии. Так послушаем, а?
– Браво, Милий, вы сегодня в ударе! – выкрикнул Стасов. – И мрачности меньше. Приятно на вас глядеть.
– Милий Алексеевич, ноты у вас дома остались… – сказал Римский-Корсаков со смущением.
Балакирев снисходительно на него посмотрел и, ничего не ответив, направился к инструменту. К удивлению автора, он стал исполнять его не вполне законченное сочинение на память. Играл Балакирев так, как будто знал симфонию давно, и при этом приговаривал:
– Отличное место! А это? А разработка? Прямо сложившийся музыкант!
IX
Веяния, шедшие из глубин общественной жизни, дошли и до театра. Лет десять назад «Русалка» Даргомыжского потерпела крах. Спектакли ее давались редко, публика ходила неохотно.
Но за десять лет выросла новая публика, поднялась молодежь, требовавшая от искусства искренности, правды, народности. Вкусы ее вскормили ту почву, на которой сложилась и завоевала признание Бесплатная музыкальная школа. Это молодежь стала ходить в русскую оперу, заполняя верхние ярусы. Это она отвернулась от оперы итальянской, насытившись ее однообразием и мишурной красотой.
Театр-цирк, где шли первые представления «Русалки», сгорел несколько лет назад. Его отстроили вновь, он стал называться Мариинским. По-прежнему там шел балет в очередь с оперой. По-прежнему оперы западные занимали первое место.
И вот, после годов забвения, решили возобновить «Русалку». Потому и возобновили, что публика жаждала русских творений.
Автор от этой затеи ничего для себя не ждал. Декорации были пущены в ход те же убогие, костюмы – такие же затасканные, бутафория – столь же нелепая. И то же, казалось, равнодушие должно было встретить возобновленную, но не обновленную постановку.
Он до крайности удивился, когда ему сообщили, что билеты на первое представление раскуплены за два дня.
Не питая больших надежд, со стесненным сердцем отправился Даргомыжский на спектакль. Перед ним снова вставали тягостные картины неудачи, постигшей его в свое время.
Театр был полон, и там царило оживление непривычное. В ложе, которую получил автор, сидели балакиревцы. Даргомыжский позвал их из вежливости, хотя критики их опасался не меньше, чем суда публики.
Не так давно, у Людмилы Ивановны, где он стал бывать теперь часто, речь зашла о «Русалке». Признавая ее достоинства, Стасов доказывал, что в ней есть и банальности. Даргомыжский слушал насупившись, затем рассердился и пошел к роялю.
– Это, что ли, банально? Или вот это? – с раздражением спрашивал он, играя отдельные места.
Стасов отвечал, не колеблясь:
– Да, Александр Сергеевич, тут чуть-чуть пахнет итальянщиной, как вы сами этого не признаете? Ведь вы другой теперь, наш или почти наш, вам самому все должно быть видно.
– Нет, этого видеть я не желаю! – с сердцем ответил Даргомыжский. – Я «Русалку» свою люблю по-прежнему и считаю суд общества несправедливым.
– Да-да-да, – горячо подхватил Стасов, – общество вас не поняло, это верно, и это позорит наше искусство. Но недостатки при всем том недостатками остаются.
Опустив крышку рояля, автор "решительно встал.
– Нет, вы понимаете, этак, я так… Смысла нет спорить. – И отошел.
В тот вечер ему стало особенно горько. Он был достаточно прозорлив, чтобы понять, что будущее – за этой молодой, быстро растущей группой. Если передовые в музыке люди «Русалку» его отвергали, что тогда говорить о других!
И вот балакиревцы сидели в одной ложе с ним и шумно переговаривались.
– Публики-то, публики! – заметил Стасов. – Давно подобного не было. И возбуждение какое, поглядите!
В самом деле: театр был так оживлен, как будто все ждали сегодня чего-то особенного.
Однако, когда дирижер занял место и началась увертюра, возникла полная тишина.
Увертюру восприняли так, точно она нечто новое открыла, чего никто прежде не слышал, нечто такое, что каждому мило, понятно и близко.
«Что же это такое? – с волнением спросил себя автор. – Почему то, что прежде оставляло слушателей равнодушными, сегодня доходит до всех?»
Внимание публики, ее отзывчивость заставили сердце Даргомыжского забиться сильнее.
Как только растаял последний звук увертюры, весь театр начал аплодировать. Аплодировали верхние ярусы, ложи, партер. Капельмейстер уступил настояниям публики и встал со своего места.
Стасов, чуткий до всякого впечатления публики, сказал, схватив автора за руку:
– Помяните мое слово, Александр Сергеевич, сегодня вас ждет подарок большущий!
– Какой там подарок! – проворчал тот. – Только бы провала не было…
Но он сознавал уже, что пришла удача. Откуда пришла, какие силы ее принесли, Даргомыжский не мог себе объяснить. Удача росла от сцены к сцене, от картины к картине. То, что прежде оставляло всех безучастными, теперь вызывало бурю восторга. То, чего прежде не замечали или в чем видели лишь смешную сторону, теперь трогало искренностью своего музыкального воплощения и вызывало ответные чувства публики.
Балакиревцы торжествовали, точно это была победа не только автора, но и их. Забыты были несогласия, да и Даргомыжский тоже не помнил ни иронических замечаний, ни претензий к нему.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36