А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Когда венок почему-то не вынесли, поклонницы, увидев в этом еще один пример пристрастия дирекции, подняли в печати шум. Заканчивая свою статью, Кюи изобразил этот полукомический случай издевательски:
«Начинающий композитор, которому делают подношения на первом представлении его первого произведения, не зная, каково это произведение в целом, не зная, каким оно покажется настоящей публике, должен испытывать только одно – страстное желание провалиться сквозь землю».
Значит, и в том оказался виновным автор, что в вечер своего триумфа не пожелал провалиться сквозь землю, увидев где-то за кулисами венок!
Мусоргский ходил больной, истерзанный нравственно и не находил себе места. Разве что Стасову за границу писать и жаловаться на несправедливость; разве что выслушивать признания Наумова, сидя с ним за столиком в трактире, или с Голенищевым-Кутузовым по вечерам говорить о бренности земного и бессмысленности, нелепости человеческих надежд.
Затратившись на постановку и видя беспримерный успех «Бориса Годунова» у публики, администрация не снимала спектакля. Опера прошла в первый сезон десять раз при переполненном зале. Такого давно не было на Мариинской сцене. Но каждый спектакль попирал, в сущности, то, на чем держался авторитет власти. Власть подавляла любые проблески вольнодумства, преследовала каждого, кто пытался говорить о правах народа, а опера вся была о народе и его независимом духе. Реакция ломала даже таких убежденных людей, как Балакирев. Вместо искусства идейного на первый план выдвигали буфф, оперетту, канкан. И вдруг появилось произведение, накаленное до предела, полное высоких гражданских страстей! Долго на сцене оно продержаться не могло. «Бориса Годунова» стали давать все реже.
Осмеиваемый критикой, но поднятый публикой, Мусоргский впервые познал славу. Окрашенная горечью и разочарованием, она облегчения ему не принесла.
Мусоргский, казалось, готов был продолжать борьбу, он был полон замыслов, но настроения мрачности и отчаяния владели им, и он дал им выход в своих новых творениях.
В пору разочарований ближе всех оказался ему Голенищев-Кутузов. Дружба их началась с того, что молодой поэт подпал под влияние музыканта. Но после пережитых Мусоргским потрясений он, автор «Бориса», сам того не замечая, оказался в плену у художника-пессимиста.
Голенищев-Кутузов, вначале поддавшийся Мусоргскому, написавший под его воздействием драму «Смута», был по природе своей скептиком: его влекла к себе не поэзия борьбы, а меланхолия обреченности. Мусоргский, подружившись с ним, увлекся его талантом, решил, что этот утонченный лирик вместе с ним станет бороться за народные идеалы.
Он водил Голенищева-Кутузова с собой повсюду: к Стасову, к Шестаковой, к Петровым. В присутствии Голенищева-Кутузова исполнялись многие новые сочинения Мусоргского. То, в чем друзья Модеста видели реализм, иной раз казалось Голенищеву негармоничным и слишком натуральным, но спорить он не осмеливался. Мнения свои он держал при себе и в редких случаях высказывал их автору. Мусоргский долгое время был уверен, что Голенищев изменится, что скептицизм пройдет и меланхолия уступит место деятельному стремлению к правде.
Но оказалось, что не Мусоргский подчинил себе Голенищева-Кутузова, а, наоборот, тот его. Достаточно было Мусоргскому пережить провал надежд, отход Кюи, поношения критиков, чтобы безверие нашло для себя почву в его душе.
Реалист, он с такой же реальностью, с какой описывал прежде жизнь, стал описывать собственные ощущения беспросветности.
Ему казалось, что все вокруг придушено. Живые силы общества разгромлены; угнетение после годов реформ стало не меньшим, а большим. Прежде помещики угнетали народ; на смену им пришли алчные стяжатели – промышленники.
– Черт побрал бы этих биржевиков, этих разгаданных сфинксов девятнадцатого века! – говорил Мусоргский, видя в Голенищеве-Кутузове единомышленника.
Они поселились вдвоем на Шпалерной улице, и утешением для Модеста служила возможность излить перед другом горечь души.
Мусоргскому ненавистно было капиталистическое перерождение страны, как прежде ненавистно было рабство огромного класса крестьян. Он сознавал, что до свободы так же далеко, как прежде, но как бороться с угнетением, не знал.
Голенищев-Кутузов пытался убедить его в том, что дело не в общественном устройстве и не в политике властей:
– Жизнь, Модест, вообще полна печали и разочарований. Сколько бы ни боролись за счастье, уловить его невозможно.
Мусоргский спорил. Голенищев-Кутузов действовал на него иными средствами: настроениями, меланхолической лирикой своих стихов.
Его поэзию Мусоргский любил. Он слушал стихи подперев голову, в позе усталости. Мысли друга и особенно его звучные строки находили во впечатлительной и опечаленной душе музыканта почву. Мусоргскому самому надо было выразить горечь своего сердца. Работать после «Бориса» хотелось, нужен был лишь соответствующий настроению материал. Таким оказался цикл стихов Голенищева «Без солнца».
Прежде, демократ и борец, Мусоргский этой печальной стороной никогда не ходил, а тут дружба со скептиком, неверие в жизнь, собственные разочарования толкнули его на тягостный путь пессимизма.
На травлю «Бориса» и на мрачные настроения, царившие в его душе, ответил Мусоргский циклом песен «Без солнца».
Голенищев уверял Модеста, что это самое лучшее из всего, что тот создал, что тут раскрылось истинное его дарование и способность читать в человеческих душах. Мусоргский сочинял песни о праздном, шумном дне, который окончен, об одинокой ночи. Тема одиночества выступала в них с едкой и горестной силой.
Но весь уйти в свою горечь он не мог; любое живое явление волновало его по-прежнему.
Публика шумела по поводу выставки Верещагина. Из туркестанского похода художник привез много картин и этюдов, в которых изобразил жестокую правду войны. Поднялся шум неистовый. Газеты стали обвинять Верещагина в том, что он исказил правду, а военные вопили, что в картинах его оклеветана армия. Подавленный бранью и криками, Верещагин сам изрезал ножом три наиболее правдивые картины.
Мусоргский успел побывать на выставке до того, как произошла эта трагедия. Услышав о ней несколько дней спустя, он вернулся домой взволнованный:
– Арсений, друг, ты помнишь «Забытого»? Так вот – его больше нет! Гениальное творение уничтожено.
Голенищев-Кутузов принял известие сдержанно: оно укладывалось в его понимание жизни.
– Да, многое пропадает. Столько бессмысленного мы подчас делаем… Жаль картину, она запомнилась мне. Но еще больше жаль автора.
– Наш с тобой долг восстановить ее. Найди, Арсений, слова для нее, а я постараюсь дать ей музыкальное воплощение.
Голенищев отнесся к этому без особой горячности, но идея картины, жестокой ли прямотой своей или чем иным, была близка ему все же.
Они жили в соседних комнатах. Двери иной раз растворялись настежь, и тогда обе комнаты превращались в одну большую. На этот раз Голенищев деликатно, воспользовавшись задумчивостью друга, прикрыл двери.
В комнате долгое время царила тишина. Мусоргский нервно шагал, думая о том, как трудна жизнь кругом и как трудно дышать художнику. Судьба Верещагина волновала его, как будто это случилось с ним самим и его, а не Верещагина, заставили уничтожить то, что написано кровью.
Дверь отворилась неслышно, и на пороге появился Голенищев-Кутузов – плотный, широкоплечий, с массивным лицом и медлительным взглядом.
– Ты хорошо помнишь картину, Модест?
– О да! Но ты же видел ее тоже? Солдат брошен на поле боя. Он погибает или погиб, вокруг нет никого, армия двинулась дальше, а его тело клюют вороны. Кругом пустыня. Никому дела нет до того, что солдат отдал свою жизнь. Ненужный больше, он предоставлен на растерзание шакалам.
– Я, знаешь, расширил немного ее содержание: рядом со смертью солдата у меня возникает, как вторая тема, мягкая и печальная, образ жены. Она качает ребенка и думает об ушедшем, не чувствуя, что он обречен умереть один. По-моему, тебе понравится.
Мусоргский кинулся в комнату Голенищева-Кутузова, схватил со стола стихи и сказал:
– Читай!
Он слушал, застыв на месте, вслушиваясь в каждое слово, в сочетание слов.
– Да, это для меня, – сказал Мусоргский. – Ты всегда чувствуешь, что мне нужно.
Позже, когда Голенищев вернулся к себе, он через дверь услышал первые звуки торжественно-мрачной, горестной, но полной протеста музыки.
Мусоргский не довел тему, возникшую в воображении, до конца. Его гнало вперед нетерпение: ему хотелось тут же воссоздать образ жены, качающей в колыбели ребенка.
Эта тема, однообразная, печально-мягкая, родилась вскоре, и Голенищев услышал ее тоже.
Он не ложился. До поздней ночи он слушал, как такт за тактом рождается произведение, начало которому положил он сам. Произведение Модеста казалось ему великим по цельности.
И в самом деле оно было великим. В балладе «Забытый» Мусоргскому удалось изобразить и трагизм бессмысленной смерти и протест против смерти.
III
Цикл «Без солнца» был уже создан. Друзья задумали новый цикл – «Песни и пляски смерти». Пусть жизнь печальна, Мусоргский продолжал верить в дружбу. Сжившись с Голенищевым-Кутузовым, он в своем простодушии надеялся, что так они и проживут еще долгие годы вдвоем.
Но Голенищев стал пропадать все чаще. Он возвращался поздно, и, уходя со службы, Мусоргский знал уже, что дома никого не застанет.
Одиночество, усугубленное в эту печальную пору жизни отъездом Стасова и крайней занятостью Бородина, пугало Мусоргского, он готов был проводить вечера с кем придется, только бы не сидеть одному.
Однажды, придя домой, Голенищев застал его в безвольной позе у рояля. Мусоргский не играл, а о чем-то тягостно размышлял.
Голенищев остановился в нерешительности, не зная, говорить ли с ним или пока не тревожить.
– Знаешь, Модест, – наконец отважился он, – я давно хотел объявить тебе, но все духу не хватало. Ты, наверно, сердишься на то, что я не бываю дома?
– Не сержусь, но скучаю. Ну что ж, – незлобиво сказал Модест, – я не хочу быть уздой. Ты поэт, у тебя свои интересы… Ты к жизни больше привязан, а я пребываю в печали.
– Нет, дело не в том… – И он наконец объявил: – Я женюсь, Модест, вот в чем причина.
Мусоргский повернулся, но с места не встал. Он смотрел на друга с такой печалью, точно тот нанес ему непоправимый удар. Так же вот Римский-Корсаков ушел к Надежде Пургольд, и они расстались. Теперь Голенищев… А он, наивный, думал, что дружба и общие интересы превыше всего на свете.
– Арсений, – сказал Мусоргский, – подумал Ли ты, что тебя ждет? Пустые, мелочные интересы – ведь в этом художник может погрязнуть.
– Ты, Модест, несправедлив. Невеста моя далека от этого.
– Ах, до замужества! А потом?
– Ты неправ, – с усилием повторил Голенищев-Кутузов.
Он видел, как опечален Мусоргский, но отступать было некуда. Да и его чувства к будущей жене были задеты. Объяснение тяготило обоих.
– Я никогда не видел ее, но я так привязан к тебе, что относиться к будущей твоей жене хорошо мне, кажется, будет трудно, – сознался Мусоргский.
– Ты еще к ней привяжешься. Она человек доброй души и тебе понравится.
– Не знаю… Мне трудно представить это.
«Ах, эти рассуждения о бренности земного! – с раздражением подумал он вдруг. – Меланхолия, отрешенность!.. Вот он женится, устраивает свое счастье, а писать будет, как прежде, о бренности мира».
Голенищев-Кутузов ушел к себе. Мусоргский не спал всю ночь. Через дверь было слышно, как Голенищев что-то передвигает и что-то достает. Мусоргский, ощутивший вновь горечь одиночества, надеялся еще, что не все решено окончательно. И только утром, увидев сложенные чемоданы и ремни на полу, он понял, что в самом деле остается один.
Когда под вечер Мусоргский вернулся со службы, беспорядок, царивший в соседней комнате, поразил его. Дверь была раскрыта настежь, и пустота, возникшая с уходом друга, заявляла о себе во весь голос.
– Одни остались, Модест Петрович? – сказала хозяйка, войдя к нему. – Может, кого другого пустите или лучше мне сдать от себя?
– Я? – удивился Мусоргский. – Нет, никого. Сдайте сами.
Она начала подбирать с пола бумаги, потом стала подметать. Мусоргский рассматривал опустевшую комнату, не представляя, какой же она будет теперь.
Хозяйка оперлась на щетку:
– А за вами должок порядочный, знаете?
Это было сказано так некстати, что до него и не дошло даже.
– Внесу, вот только жалованье получу, – рассеянно отозвался Мусоргский.
Хозяйка покосилась на него и, ничего больше не сказав, опять начала подметать.
Потянулись унылые дни. Прежде, возвращаясь домой, Мусоргский знал, что его ждут стихи, разговоры, творчество, – теперь его ждало одиночество. Пытаясь утешиться, он отправлялся к Наумову, который всегда был рад его обществу. Жена Наумова отличалась, правда, строгостью и за поведением мужа следила, но они ускользали от нее куда-нибудь в ресторанчик из недорогих и там просиживали подолгу. Порывался всякий раз платить Наумов, но получалось так, что платил Мусоргский: ему, автору «Бориса Годунова», это пристало больше. Возвращаясь домой, он обнаруживал, что денег совсем не осталось.
Уже и весна прошла незаметно, и с Голенищевым Мусоргский помирился, и даже стал изредка бывать у него, а за комнату все не платил. Он говорил себе, что отдаст хозяйке, как только получит деньги, но всегда находилось что-то такое, что надо было сделать в первую очередь. Он был щедр, широк и совсем не умел считать те скудные средства, которые попадали ему в руки.
Выступая на концертах в пользу студентов, Мусоргский никогда не брал платы. Устроители вечеров знали способность Мусоргского аккомпанировать так, что аккомпанемент превращался едва ли не в лучшую часть выступления. Его ловили то дома, то у друзей, то в ресторане. Уж если он обещал участвовать, то не подводил, надо было только застать его и доставить на концерт. В каком бы состоянии Мусоргский ни был, аккомпанировал он одинаково хорошо.
Однажды делегация от студентов явилась к нему с очередной просьбой. Мусоргский вышел вежливый до изысканности и даже стал изъясняться с ними по-французски. Он обещал выступить, но студенты уехали, полные сомнений.
В день концерта решено было поставить возле его дома дежурного, чтобы он, боже упаси, не исчез, забыв про свое обещание.
Когда в назначенный час за Мусоргским явились, его застали в необыкновенно размягченном состоянии.
– Друзья мои, – повторил он, – все обойдется как нельзя лучше. Прошу вас, не тревожьтесь.
Протерев лицо мокрым полотенцем, Мусоргский объявил, что готов ехать.
В артистической к нему подвели итальянского певца Морелли. Еще за несколько дней до концерта тот потребовал репетиции с аккомпаниатором. Устроители, зная, что Мусоргского им для этой цели не заполучить, уверяли знаменитого итальянца, что в репетиции надобности нет, потому что аккомпаниатор будет у него превосходный, из ряда вон выходящий.
Увидев своего аккомпаниатора, Морелли обратился к нему с претензией: почему он не пожелал репетировать? Репертуар сложный; кроме того, он, Морелли, не в голосе и будет петь не в том тоне, как написано, а на полтона ниже.
Мусоргский, вежливо выслушав, заявил, что господину певцу не следует ни о чем беспокоиться.
Но и распорядители начали беспокоиться. Если бы не великая слава Мусоргского, они решили бы, что центральный номер концерта провален: певец предупредил, что, если первая вещь пройдет неудачно, он продолжать не станет. Он расхаживал по артистической, мрачно посматривая в сторону аккомпаниатора. Мусоргский с видом полного безразличия сидел в кресле, полузакрыв глаза. Давно бы следовало заявить, видя, как тут перешептываются и косятся на него, что он участвовать не желает. Но доброта и деликатность взяли верх. Мусоргский помнил свое обещание помочь молодежи и, хотя ему хотелось уйти, не уходил.
– Идемте, господин аккомпаниатор, – строго обратился к нему Морелли.
– Модест Петрович, – попросил распорядитель, – уж пожалуйста, не подведите нас!
Мусоргский кивнул. Ему было смешно и грустно: он, автор «Бориса», должен держать экзамен перед трескучим певцом! Вместе с тем он утешался мыслью, что выступает бесплатно, только по доброте своей и желанию поддержать молодежь.
Скромно заняв место аккомпаниатора, Мусоргский выжидающе посмотрел на певца. Тот метнул на него мрачный взгляд и начал.
Что это был за аккомпанемент! Морелли никогда еще не приходилось петь с таким музыкантом. Он изумленно слушал, с какой свободой и законченностью тот играл любые пассажи, транспонировал из одного тона в другой, исполнял певучие места.
Как только они под бурные аплодисменты вышли за дверь, Морелли кинулся к Мусоргскому:
– Простите меня! Вы есть гений!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36