А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

заявил, что после дежурства не чувствует себя в силах играть, потом, уступив настояниям, согласился, но за рояль сел не сразу. Его уговаривали, а он повторял, улыбаясь:
– Благодарю вас, благодарю… Позже, если позволите…
Но вряд ли сумею оправдать ваше доверие…
Бородин стоял у окна, за занавеской. Ему казалось странным это кокетство. Перед ним был не скромный, с задумчивым взглядом юноша, любящий искусство. Этот светский молодой человек с напомаженными волосами, избалованный, видно, успехом у дам, был совсем не в его вкусе.
Но, когда Мусоргский сел за рояль, впечатление резко переменилось. Пусть он слишком высоко подымал руки и картинно откидывался назад, – звук у него оказался большой, сочный, певучий, а свобода в игре – необыкновенная. Заурядный человек так играть не сумел бы. Пусть он манерничал, – в игре его было нечто такое, что вело слушателя за собой и подчиняло себе. Бородин слушал со все большим увлечением. И вещи, казалось бы, хорошо знакомые: отрывки из «Трубадура», фантазия на темы Беллини, но исполнял их Мусоргский не только с блеском, но и со зрелостью, точно давно понял, что в них самое главное и что надо в первую очередь подчеркнуть.
Он вошел во вкус и, польщенный шумными похвалами, играл и играл. Хозяин, полный мужчина в очках и в мундире, вставал, потирал руки и, наклоняясь к гостям, шептал: – Ну, что скажете? А? Вот пианист-то!
Гости в ответ кивали.
Наконец, в последний раз вскинув руки, пианист объявил:
Больше, господа, не могу: устал выше всякой меры. – И как его ни просили, был на этот раз тверд.
Видя, что он больше играть не будет, Бородин подошел к нему.
– Я и не знал, что вы здесь, – сказал, смутившись, пианист. – Мне показалось, что вас нет.
При мысли, что тот был свидетелем его жеманства, Мусоргский почувствовал неловкость; он постарался вновь стать простым и скромным.
Отведя его в сторону, подальше от гостей, Бородин заговорил о своих впечатлениях:
– У вас техника настоящего концертанта. Откуда такая свобода, такой блеск и легкость? Вы меня просто поразили.
Правда, откуда?
Мусоргский смущенно развел руками:
– Может, еще с детства, не знаю. Когда мы переехали в Петербург, мне было лет десять. Отдали меня к Герке, но я играл уже: мать подготовила. Герке был доволен моими успехами и в тринадцать лет выпустил меня в публичном концерте.
Бородин расспрашивал, и Мусоргский с охотой рассказывал о себе: о детстве в поместье Карево, о первых занятиях музыкой, о знаменитом Антоне Герке. Ему было приятно, что собеседник слушает с таким интересом.
Долго побыть вдвоем им, впрочем, не удалось. Подошел доктор Попов и позвал их к столу:
– Не одному вам владеть им сегодня, Александр Порфирьевич. Все жаждут общества Модеста Петровича.
Мусоргский виновато взглянул на Бородина, точно пытаясь объяснить, что он тут ни при чем. Хозяин усадил его за стол рядом с дочкой, опять послышались отовсюду комплименты, и Мусоргский вновь преобразился. Бородин, наблюдавший за ним, заметил, что от похвал тот легко приходит в возбуждение.
«Неужто так ему и назначено остаться паркетным молодым человеком, приятно разговаривающим с дамами?» – подумал он.
При мысли об этом Бородину стало грустно, словно все хорошее, что он уловил в облике юноши, уже растворилось в пустой светскости, не оставив после себя следа.
Он ушел рано, сославшись на недосуг: с утра начинались занятия в лаборатории. О проведенном у Попова вечере Бородин старался не думать, но то блестящий пассаж какой-нибудь припоминался, то яркая музыкальная фраза, и образ самого исполнителя, противоречивый и вместе с тем привлекательный, вставал перед глазами. Что ждет этого музыканта: только ли успехи в салонах или нечто большее?
Ответить на это было трудно. Да и сам Мусоргский вряд ли сумел бы ответить.
Со смешанным чувством симпатии и недоверия Бородин думал о нем, возвращаясь домой.
III
Еще в школе гвардейских подпрапорщиков игра Модеста снискала ему любовь воспитанников и начальства. Генерал Суттгоф, начальник школы, питал склонность к искусствам, музыка в его доме была в чести, и юный воспитанник, так свободно владевший инструментом, явился до некоторой степени находкой.
У Суттгофа нередко устраивались вечера, и Мусоргский был их непременным участником. Когда к дочерям генерала приходил заниматься Антон Герке, юного музыканта вызывали из дортуара, чтобы он своим примером подбодрил не очень усердных девочек.
Роялем ему разрешено было пользоваться в свободные от занятий часы. Рояль стоял в большом темном, с колоннами, зале. Из окон видна была рощица, посаженная во дворе. С другой стороны был манежный двор с конюшнями и обширным плацем.
Застыв у окна, Мусоргский иногда наблюдал за тем, как маршируют старшие воспитанники. Упражнения, перемена шага, повороты, ружейные приемы – все вызывало в нем странную оцепенелость.
Потом он подходил к инструменту. В зале было сумрачно и пустынно. Иногда служитель, услышав звуки рояля, входил и зажигал две лампы, висевшие по бокам инструмента.
Выйти из оцепенелого состояния бывало нелегко. Мусоргский просиживал долго в задумчивости над открытой клавиатурой; казалось невозможным нарушить царившую кругом тишину. Потом он осторожно брал первый аккорд, прислушивался, извлекал следующий.
Только много позже в нем пробуждалась способность к движению. Тогда, забыв о тишине и о том, что его занимало, он начинал играть бравурно и сильно, извлекая полный звук и чувствуя себя так, точно перед ним чутко слушающий зал.
В остальное время он бывал задумчив и тих. Учился Мусоргский хорошо, с товарищами жил дружно. Для того чтобы не выделяться среди них, приходилось изо дня в день, незаметно, совершать над собой насилие; муштра, шагистика, внешний лоск и пустые, грубоватые шутки – ко всему он привыкал. Чтение в школе не поощрялось, мечтательность была не в чести, зато поощрялись склонность к широкой жизни, размах, умение сорить деньгами и кутить.
Мусоргский делал вид, будто все это по нем. К тому, что почиталось добродетелью будущего офицера, он приспосабливался мало-помалу, не сознавая, какой ценой добывается это согласие со школьной средой. Он был мягок, уступчив: приспосабливаться было легче, чем вступать в спор. Но уступчивость его не вполне удовлетворяла начальство.
Генерал Суттгоф, увольняя воспитанников в город, требовал, чтобы они вели себя там как истые представители гвардии:
– Там, господа, та же школа. Будучи украшением армии, юнкер обязан в городе проверить свою смелость, доблесть и твердость характера. Не вполне удовлетворительную отметку я мог бы простить, к тому, что юнкер вернется не вполне трезвый, я отнесусь снисходительно – молодость есть молодость. Но, если он вернется из города в школу тихоней, это хуже всего. Это значит, что он не почувствовал себя офицером. Это непростительно, нет!
Как раз Мусоргский первое время возвращался тихоней, и Суттгоф, встречая его, качал укоризненно головой:
– Опять задумчивый) Опять физиономия рассеянная? Нехорошо, нехорошо! Офицерские навыки закладываются в отроческом возрасте, надо помнить об этом. Одно дело рояль, музыка – это офицеру нужно, это украшает. Но надо быть, кроме того, отважным, решительным, пускай даже гулякой, зато героем. А ты невесел! Крупный проигрыш я прощу, а этого – нет. Я к тебе питаю расположение, помни. Но тем более прошу в следующий раз доказать, что ты достоин нашей лейб-гвардии.
Мусоргский доказывал, с трудом превозмогая себя. Он отправлялся в компании товарищей и старался ни в чем не отстать от них. При его самолюбии насмешки сверстников, а особенно старших по курсу заставляли тянуться за остальными, вести себя с надлежащей бойкостью и свободой.
После воскресных отлучек он возвращался с затуманенной головой и, не помня себя, валился на кровать. А на следующее утро опять начиналась размеренная армейская жизнь: уроки в классах, занятия на плацу. Юнкера припоминали вчерашние приключения, и Мусоргский поневоле делал вид, будто это его забавляет.
Постепенно он втягивался в такую жизнь и привыкал к ее законам.
Занятия с пианистом Герке, начавшиеся еще до того, как он сюда поступил, продолжались, с разрешения Суттгофа, и тут. Правда, они были не столь частыми, как прежде, но Мусоргский делал успехи очень большие.
Однажды Герке, изменив своей сдержанности, заявил: __. Я горжусь, что такой пианист есть отчасти мое создание. Но больше, чем от меня, у вас от бога, от природы. Вы есть почти виртуоз. Будь вы человек бедный, я сказал бы спокойно, что ваш путь – музыка. Но что можно сказать вам, богатому дворянину? – И он печально вздохнул.
Тем не менее Мусоргский не бросал занятий. Даже товарищи, с которыми он вместе учился, спал, маршировал и кутил, не подтрунивали над его увлечением. Музыка Модеста вошла в их быт: его можно было увести в зал, он усаживался и играл по заказу танцы, импровизировал так, что легко было вообразить наводнение, услышать завывание ветра, представить просторный зимний пейзаж. Игра его стала неотъемлемой частью всех вечеринок и увеселений. По доброте своей Мусоргский не умел отказывать. Было приятно, что товарищи относятся к нему с любовью, и он старался им угодить.
В своем увлечении светскостью, составлявшей, по мнению наставников, главную добродетель будущего офицера, Мусоргский научился грассировать, стал перемешивать русские фразы с французскими, немного манерничал. Однако он сохранил врожденную отзывчивость и деликатность. Под маской светского угодника и гуляки скрывался юноша с мечтательной, чуткой, художественно одаренной душой. За годы учения маска успела стать прочной, и ее трудно было снимать с себя.
Припомаженным, затянутым в узкий мундир, умеющим вежливо кланяться и вежливо, но рассеянно улыбаться, беспечным и добрым семнадцатилетним юношей Мусоргский вступил в лейб-гвардию. Где бы он ни появлялся, он был желанным гостем: снова, как в школе гвардейских подпрапорщиков, его усаживали за инструмент и заставляли игрой своей забавлять всех. И Мусоргский забавлял: играл разные танцы, импровизации, переложения из популярных итальянских опер, бравурные попурри.[i] Это всем нравилось и приводило всех в восхищение.
О том, что музыка может служить целям более высоким, он пока не догадывался, хотя в душе его жили неразбуженные силы. Нужны были встречи с людьми крупными, яркими, которые сумели бы раскрыть перед ним иные пути.
И встречи эти были не за горами.
IV
В году тысяча восемьсот пятьдесят пятом, примерно за год до того, как поставлена была «Русалка», утренний поезд среди других пассажиров доставил в Петербург юношу в потертом сером пальто и грубых штиблетах, со старым, потрепанным чемоданом в руке. В толпе осанистых и упитанных пассажиров, среди носильщиков, несших на ремне через плечо чемоданы, среди людей поскромнее, без чужой помощи тащивших свои узлы, юноша затерялся бы, если бы не особая, лучистая энергия взгляда, не эти смелые, открыто глядевшие на всех глаза да еще, быть может, решительная походка. Когда он зашагал по перрону, один пассажир, бежавший ему навстречу, на мгновение задержался, другой посторонился, пропуская его, третий, шагавший рядом, искоса посмотрел на него. Молодой человек, бедно одетый, шел по перрону так, точно знал, что ждет его в столице.
Петербург выглядел в это утро как обычно. На вокзальной площади было людно и шумно. Торговцы с корзинами, ящиками и круглыми кадками, ловко державшимися на голове, сновали между приезжими, предлагая разную снедь. Извозчики теснились ближе к подъездам, выбирая людей побогаче. Агенты предлагали приезжим номера в меблированных комнатах. Кучера линеек, или так называемых «гитар», зазывали пассажиров победнее и рассаживали их вдоль линейки спиной друг к другу.
Привлеченный этой шумной разноголосицей, юноша остановился. Он рассматривал незнакомый город. Слева был перекинутый через Лиговку мостик, за ним начинался Невский. Знаменитый проспект, описанный Гоголем, выглядел, по первому впечатлению, скромнее, чем приезжий представлял себе: дома не очень высокие и не слишком красивые; вон в том, угловом слева, кажется, Белинский провел последние годы жизни. Возле будки будочника пожилая полная женщина развешивала белье. Под дробь барабана промаршировала, стуча по мостовой, рота солдат: шаг четкий, ноги у всех негнущиеся, с одинаковым вымахом. Шаг этот как бы напоминал всем, что Россия, такая же негнущаяся и прямая, выдерживает в Крыму, в Севастополе, натиск иноземных войск.
Агент, подбежавший к приезжему юноше, начал привычной скороговоркой:
– Могу предложить, сударь, недорогой номерок. Самовар два раза в день, чай парами в любое время; штиблеты чистит прислуга, платье также. – Проницательный, твердый до резкости взгляд приезжего смутил вдруг его, и он закончил не так уверенно: – Так поехали, сударь? Прикажете звать извозчика?
Когда тот справился о цене, агент, вновь оживившись, принялся уверять:
– Да вы не беспокойтесь, найдем подоступней! Пожалуйте чемодан.
Извозчик, из тех, что берут подешевле, подъехал, заметив знаки агента, и через минуту Милий Балакирев занял место рядом с услужливым человеком, обещавшим ему все удобства жизни в столице.
Со Знаменской площади, переехав мостик, подстегивая лошадку, извозчик въехал на Невский. Лиговка оказалась мутной, узкой речонкой. Балакирев еще раз, удаляясь, взглянул на деревянный домик на углу Лиговской и Невского, где жил Белинский. Дальше шли дома покрупнее, движение было на проспекте большое. Не слушая, что говорит агент, Балакирев рассматривал незнакомый город, пораженный его величественной и холодной стройностью.
В кармане у него были рекомендательные письма к музыкантам, данные ему нижегородским меценатом Улыбышевым. Богач-музыкант Улыбышев, в доме которого Балакирев провел свои юные годы, обещал, когда сам приедет в Петербург, представить его Михаилу Ивановичу Глинке. Об этом Балакирев помнил, разглядывая по пути афиши на тумбах и читая, как равный о равных, имена гастролеров, приехавших на концерт в столицу.
Несмотря на свои восемнадцать лет, он успел узнать в жизни и горечь зависимого существования и радости творчества; он блестяще владел роялем и уверенно держал в руках дирижерскую палочку; память его хранила великое множество сочинений, и любое из них он мог бы сыграть наизусть. Балакирев приехал завоевывать Петербург и бесстрашно смотрел на этот обширный, стройный, холодный город.
Свернув с Невского, извозчик поехал по Загородному. Вскоре, опять куда-то свернув, он остановился у подъезда меблированных комнат.
Номер оказался в самом деле недорогой, но темный. Окно его смотрело на глубокий и мрачный двор. Во дворе работал жестяник и на круглой болванке обколачивал остов ведра. Гулкие удары заполняли весь двор. Пахло в номере дурно. Самовар, который подали Балакиреву, почти остыл.
Он закусывал тем, что привез с собой, прислушиваясь к шумной и беспокойной речи, доносившейся из коридора: какой-то постоялец зычно требовал, чтобы уняли бушевавшего ночью соседа, а коридорный терпеливо и вежливо повторял:
– Никак не возможно, поймите-с: за две недели вперед оплачено, нет расчета их выселять. И опять же таких правил нет.
Оставаться тут не было смысла, да и дорого стало бы, а денег у Балакирева было с собой немного – всего выручка с концерта, данного им в Казани и принесшего чистого сбора сущие пустяки.
Напившись холодного чая и почистив платье, Балакирев пустился на поиски комнаты. Он бродил по городу, читал наклейки на окнах, заходил то в одну квартиру, то в другую и уходил ни с чем: необходим был рояль, да чтоб комната недорого стоила, да чтоб шума в квартире не было.
Наконец, по шестой наклейке, он набрел на то, что оказалось, в общем, приемлемым: и рояль в комнате стоял, и плату хозяйка назначила сходную, да и сама произвела впечатление спокойного человека.
Хозяйка остановилась на пороге. Пока посетитель рассматривал довольно бедную меблировку, она присматривалась к нему, желая составить о нем представление.
– Чем же вы, молодой человек, занимаетесь? – полюбопытствовала она. – Из чиновников или студент?
Когда молодой человек назвал себя музыкантом, хозяйка справилась, не на гитаре ли он играет. Узнав, что на рояле, она удивилась:
– Так это ж не кормит! – Под его огненным, темным взглядом она неожиданно оробела. – А вы какой веры, простите? – немного виновато спросила она.
Узнав, что он православный, хозяйка сообщила, что сама она католичка и костел посещает аккуратно, хотя до костела отсюда не близко.
Подойдя к роялю, Балакирев легко тронул клавиши, затем взял несколько грузных, массивных аккордов, пробуя звук.
– Только играть буду много, – предупредил он.
– У меня дочки прежде занимались, да замуж вышли – уехали. С тех пор никто, правда, не играет, да привыкну, ничего.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36