А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– А-а! – с притворным оживлением отозвался хозяин. – В кабинет прошу пожаловать.
Чернышевский успел опередить его и, оставив позади себя, быстро пошел по коридору. Понимая, что Чернышевский побежал вперед неспроста, офицер пытался поспеть за ним, но заблудился в темном коридоре, не зная, где тут ход.
– Куда ж вы? Погодите! – крикнул он с раздражением, откинув в сторону вежливость.
Никто не ответил, и он еще грубее крикнул:
– Да проводите меня к нему кто-нибудь!
Гости, оставшиеся одни, мало что поняли в происходящем. Они ничего еще не успели сказать, как дверь тихонько отворилась и на пороге появился еще один человек. Доктор Боков, живший поблизости, узнал в нем пристава полицейской части.
– Господин Мальянов, – обратился Боков к нему, – можете вы разъяснить нам, что происходит? Кто этот господин?
Шагнув вперед, пристав тихо ответил:
– Полковник Ракеев.
Все стало понятно. Ракеев считался мастером по политическим обыскам. Еще на заре своей карьеры он сопровождал из Петербурга в Михайловское гроб с телом Пушкина. Он же производил обыск в квартире поэта Михайлова, которого провокаторы выдали два года назад жандармскому отделению. Вот кто беседовал с Чернышевским.
И тем не менее, хотя все было ясно, Боков спросил:
– Что ему нужно? Зачем он пожаловал?
Пристав ответил:
– Прибыли из жандармского управления и потребовали, чтобы я проводил их сюда. Я сказал, что господина Чернышевского, может, дома нет, а полковник Ракеев уверенно так ответили: «Нет, дома!» Вы бы, господа, не ждали – дело долгое. Да и ареста не будет: карета не вызвана, господин полковник приехали на дрожках.
Журналист Антонович, один из двоих сидевших, сказал:
– У хозяина в кабинете остались мой сверток и шляпа.
– Да уж вы не беспокойтесь. Это я вам сейчас доставлю, – с живостью вызвался пристав.
Они отказались и заявили, что, не попрощавшись с Николаем Гавриловичем, не уйдут.
– Стоит ли, господа, такое беспокойство устраивать? Тем более, что ареста не будет.
Пристав продолжал уговаривать, но, не слушая его больше, они направились в кабинет.
Чернышевский и Ракеев сидели за столом. Глядя так же неприязненно, Ракеев разыгрывал из себя светского человека: спрашивал хозяина, давно ли уехала его жена, доволен ли он тем, как отдыхает семья.
Чернышевский, сохраняя самообладание, с деланной оживленностью обратился к вошедшим:
– Как, разве уходите? А я думал, вместе пойдем обедать.
Антонович подошел к окну и взял с подоконника сверток с купленными утром ботинками, затем взял шляпу. Ракеев следил за каждым его движением. Он подозрительно посмотрел на сверток, но Антоновичу ничего не сказал.
– Так до свидания, господа, – бодро произнес Чернышевский, пожимая обоим руки. – Увидимся, значит, позже.
При этом он успел, когда Боков за чем-то обратился к Ракееву, шепнуть несколько слов Антоновичу, передавая поручение в редакцию.
Они вышли, сознавая свое бессилие и мучась этим. Мысль, что Чернышевский остался один на один с отъявленным негодяем, не давала им покоя.
Антонович жил поблизости. Дойдя до его квартиры, они оставили сверток. Им было не по себе: легче было узнать правду, чем не знать ничего. Они вернулись назад.
Уверения пристава оказались ложными: у подъезда ждала уже тюремная карета. Собиралась толпа – молчаливая, не понимающая, кого берут и за что. Ждали, когда выведут арестованного. Полицейские требовали, чтобы все разошлись. Люди отходили дальше, но не уходили.
И вот в сопровождении Ракеева вышел Чернышевский, бледный, но сдержанный. Он держался спокойно и так посмотрел на собравшихся, точно карета, стоявшая перед домом, могла увезти его куда угодно, только не в тюрьму. Раскрыв дверцу, поставив ногу на подножку, он в последний раз оглядел стоявших и кивнул, как будто прощаясь ненадолго. Наверно, он сознавал, что больше сюда не вернется, раз его увозит Ракеев, но при этом сумел сохранить выдержку, поразившую всех.
– Обстоятельный барин, – заметил человек, с виду похожий на приказчика.
Другой, в картузе, критически отозвался:
– Барин!.. Бар в тюрьму не сажают.
Ракеев, покосившись на толпу, крикнул кучеру:
– Вези!
Он влез в карету. На козлы сел еще один жандарм. При осуждающем, неприязненном молчании толпы карета тронулась.
Она увозила Чернышевского в крепость. Из крепости путь его лежал в Сибирь, на долгие годы каторги.
Так расправились власти с одним из лучших сынов России.
VI
В крепости был написан роман «Что делать?». Чернышевскому удалось переправить рукопись в «Современник», и в начале следующего года она была напечатана. На молодые умы роман оказал влияние беспримерное. Проповедь в пользу труда осмысленного, полезного и свободного зажгла сердца. Многие молодые люди стали объединяться в свободные ассоциации, пытаясь противопоставить свой труд покорности угнетенных и стяжательской жизни воротил и хапуг.
Мусоргский еще в Москве, пожив со студентами, почувствовал вкус к общению в совместной жизни, где каждый независим и в то же время связан духовными интересами с другими. Вернувшись в Петербург, он поселился вместе с несколькими своими товарищами, создав с ними коммуну. В ту пору коммуны были в чести у радикально настроенной молодежи.
С прошлым было покончено: от офицера в нем ничего не осталось, разве что любовь к французскому языку; помещиком он тоже себя не чувствовал. Брат пытался еще спасти остатки семейного благополучия, а Модест махнул на это рукой. Да и не шло вовсе к его новым взглядам пользоваться тем, что добыто тяжким трудом крестьян.
Друзья искали, куда бы его пристроить, как сделать так, чтобы поменьше времени уходило на чиновничье деловодство, а больше оставалось для сочинительства. В конце концов нашли захудалую работенку – втолкнули Мусоргского в Главное инженерное управление: офицер гвардии, столбовой дворянин, которому был открыт доступ в высший свет, превратился в обыкновенного коллежского секретаря.
В коммуне Мусоргский оказался единственным композитором, остальные просто служили. У каждого была своя комната и своя жизнь, но то, что волновало умы молодежи: идеи свободы, прогресса и равенства, объединяло их. По утрам все расходились, обедали кто в кухмистерской, кто в ресторане, так что быт был несложный, а вечером собирались в общей столовой и затевали горячие разговоры до поздней ночи. Многое читалось вслух, многое узнавалось в спорах.
Однажды кто-то принес сюда «Саламбо», новый роман Флобера, всего год назад вышедший в Париже. Когда роман был прочитан и обсужден, у Мусоргского возник в связи с ним замысел сочинения.
Еще до того как он поселился в коммуне, им было написано несколько песен. Каждая из них по-своему выражала его внутренний мир. В одной автор создал лирический образ женщины, к которой ощутил влечение душевное; в другой нарисовал суровый портрет нищего старика, скульптурно простой и по своей ясной мелодии доступный каждому; в третьей изобразил трагический образ библейского царя Саула, навеянный стихами Байрона. Мусоргскому хотелось охватить жизнь во всем ее многообразии; хотелось показать себя драматическим художником, лириком и психологом. Все влекло к себе, и он не знал, чему отдать предпочтение. Единственное, что он знал твердо, это что написать оперу всего для него важнее.
Но как выразить себя в музыке, если автору всего двадцать четыре года и техника его не сложилась, а взгляды на искусство тоже еще не вполне созрели и не совсем ясны?
Балакирев и Стасов не верили, что у него хватит сил на что-либо крупное, а его как раз крупное-то и влекло к себе. Им нужны были доказательства того, что талант Мусоргского полнокровен и силен, а он на каждом шагу разочаровывал их то ложной загадочностью, с которой высказывался, то расплывчатостью своих мыслей.
На премьере серовской «Юдифи», когда Стасов метал громы и молнии, злясь на успех, который имела у публики постановка, Мусоргский сидел рассеянный, безразличный и вялый; казалось, ему дела нет до того, что опера, которая совсем не по вкусу его другу, имеет такой успех.
Стасову необходим был слушатель такой же неугомонный, как он сам; поведение Модеста раздражало его.
– Что с вами? – спрашивал он недовольно. – Почему вы такой неживой сегодня? Не выспались, что ли?
– Выспался.
– Так чего таким сфинксом сидите? Просто смотреть на вас неприятно!
Как было объяснить, что он не умеет в любых обстоятельствах быть откровенным? Экзальтированность Стасова претила ему в эту минуту больше всего.
Придя со спектакля, Стасов написал сердитое письмо Балакиреву. Он жаловался на нелепое, безличное поведение Мусоргского, который ничего не понял в музыке и ни на что как следует не отозвался.
Вскоре Модест написал Балакиреву тоже. И странное дело: в письме был дан толковый, умный разбор спектакля.
Он на память привел музыкальные примеры, высказав много собственных мыслей и подметив такое, что от самого Стасова ускользнуло. Юдифь, писал он, баба хоть куда: она с размаху рубит голову Олоферна – к чему же здесь арфы и нежная идеальная инструментовка? Доказав неопровержимо, что в музыке кое-что позаимствовано из обычных западных оперных образцов, он, не колеблясь, осудил это и отверг.
Отстаивать свою самостоятельность, даже во мнении друзей, удавалось с трудом.
В «Саламбо» Мусоргского привлекли драматичность событий и возможность очертить сильные характеры. Тут было нечто общее с «Юдифью». Может быть, желание оригинально, по-своему, воплотить то, что уже воплотил Серов, как раз и толкнуло его на мысль использовать этот сюжет.
Но чем больше Мусоргский вдумывался, чем глубже вживался в материал, тем становилось яснее, что в построении Флобера надо многое переиначить. На первый план в замысле Мусоргского выступили ливийцы, боровшиеся за свободу. Столкновения древнего Карфагена с Ливией тем и были заманчивы, что давали возможность создать сцены с участием народа. Хотелось обрисовать и движение масс и душевные движения героев, выдвинутых массой. Для воображения и творчества был, казалось, материал непочатый. Все бурлило в нем, сталкивалось и подчас мешало одно другому; но, набрасывая то одну сцену, то другую, Мусоргский не торопил себя – время должно было внести порядок в мысли; рано или поздно прояснить и сплотить их в нечто цельное.
В кружке отнеслись к работе Модеста сочувственно. Стремление к крупному полотну, намерение обрисовать социальные столкновения в музыке были близки балакиревцам. Но сумеет ли Модест свести все в одно и создать цельную вещь, вызывало сомнение.
В коммуне он чувствовал себя свободнее. Там его не стесняла придирчивость: хотя вкус у товарищей был строгий и мнения высказывались дельные, цеховой нетерпимости не было вовсе. Мусоргский показывал по вечерам все, что сделал. Он играл, товарищи прямодушно говорили, что им нравится, а что не совсем; потом говорили на другие темы; затем он снова садился играть.
Иной раз, посмотрев на. часы, кто-нибудь замечал:
– Время-то, время! Пора спать ложиться, завтра рано вставать.
Другой примирительно предлагал:
– Еще полчаса посидим.
Поздно ночью друзья возвращались в комнаты, чтобы завтра, в туманное петербургское утро, при лампах, наспех напившись чаю и закусив чем бог послал, взяв под мышку портфель, отправиться в свое ведомство или управление.
«Саламбо» хвалили; все требовали, чтобы Мусоргский продолжал работу. И только сам он, никому в этом не признаваясь, понимал чем дальше, тем больше, что в мире, для него далеком, во времени, которого он не знает, трудно, даже невозможно выразить себя. Многое обдумывалось неделями, месяцами, прежде чем ложилось на бумагу; оно отягощало, мучило, беспокоило и никак не находило нужного воплощения.
Зато когда Мусоргский прикоснулся к близкому, все пошло по-другому. Однажды, после чтения «Современника», проведя вечер в разговорах о Некрасове, Модест решил написать музыку на его текст. Он выбрал «Калистрата».
Печальная ирония стихотворения, горечь, прикрытая насмешкой над самим собой и над собственной нищетой, подсказали решение как будто простое, но смелое. Мусоргский стал чутко следовать за текстом, прислушиваясь к внутренней интонации стихов.
Калистратушка дожидается урожая с непосеянной по-лосыньки. Волосы вместо гребешка он расчесывает пятерней. Дома хозяйка так богата и нарядна, что лапти носит даже с подковыркою. Сбылось еще над колыбелью сделанное предсказание, что он, Калистратушка, будет жить припеваючи, сбылось по воле божией. Он и богат, и пригож, и наряден – нищий, бездомный, босой.
Многое из того, что успел увидеть Мусоргский сам, что он подслушал на дорогах, в трактирах, на почтовых станциях, ожило вдруг, когда он взялся за современный текст. Со своим врожденным сочувствием к обиженным и гонимым, Мусоргский сумел тему народной нищеты поднять в «Калистрате» до высоты поэзии и большого искусства.
Песня была принята хорошо и балакиревцами и в коммуне. Казалось, автор мог быть доволен – его оценили по справедливости. Но сердце его нуждалось в понимании еще большем. Ему необходимо было не только сочувствие, но и дружба, равная, горячая, а не снисходительная, – пылкая и молодая дружба художника.
VII
Из кругосветного путешествия вернулся Римский-Корсаков. Он возмужал, стал тверже, прежняя неуклюжесть не так резко бросалась в глаза. За три года он многое увидел, прочитал множество книг; но оторванность от друзей и музыки тяготили его все время.
Возвращаясь, он с опаской думал, не забыли ли его друзья. Хотелось засесть поскорее за работу и отдать себя в распоряжение умного руководителя.
О таком послушном ученике мечтал больше всего Балакирев. Когда Римский-Корсаков явился к нему, Балакирев обласкал его, встретив как равного и как союзника. Новостей было много: Бесплатная школа прочно стала на ноги, концерты ее имели все больший успех, для молодых композиторов путь был расчищен, и публика принимала с охотой их произведения.
– Дело теперь за вашей симфонией. Нельзя терять время, принимайтесь за нее поскорее. А ну-ка, поиграйте – то, чего я не знаю.
Но только Корсаков начал, как Балакирев нетерпеливо прервал его:
– Э, нет, батенька, слушать такого пианиста неинтересно. Вы совсем разучились играть. Давайте уж лучше я сам.
– Я нот с собой не принес.
– Плохо, плохо… Как же вы без нот явились? Отбился, совсем отбился от рук! Что же мы с вами делать будем? Ладно, тогда я другую симфонию вам покажу. Большого полета автор, с сильными крыльями. Взлетит скоро так, что за ним не угонишься. Вот какие люди тут поднялись, Корсинька! – ласково закончил он.
– Как же его зовут, Милий Алексеевич?
– Александр Бородин. Запомните это имя. Да он сам, впрочем, скоро явится.
И он принялся исполнять симфонию.
Так же тесно и неприбрано было в комнате, так же лежали повсюду книги и ноты, а у Римского-Корсакова было чувство такое, точно он в родной дом возвратился. Опять он попал в атмосферу музыки.
Симфонии, которую сыграл ему Балакирев, он, по правде сказать, не понял. Что тот ни говорил, Римский-Корсаков соглашался, только бы не вступать в пререкания.
Вскоре пришли Бородин и Мусоргский. Бородин, самый старший среди музыкантов кружка, пользовавшийся известностью как ученый, держался просто, скромно, даже с робостью, и понравился Корсакову с первого взгляда. Мусоргский за эти годы располнел и даже несколько обрюзг. Хотя Модест и прислушивался ко всему, что говорили другие, но казался занятым собой; в глазах его то вспыхивало внимание, то опять он весь уходил в свои мысли.
Все, по чему так соскучился Корсаков на чужбине, было в тот вечер: музыка и разговоры о музыке – новые сочинения, концерты, Бесплатная школа, приезжие артисты – обо всем переговорили.
Бородину надо было завтра рано идти на занятия, и он побыл недолго; Корсаков, желая продлить наслаждение от встречи, остался, чтобы уйти вместе с Мусоргским.
Ночь была лунная. Сентябрьское мягкое тепло держалось еще на улицах. На Загородном горели редкие фонари. Невский был освещен лучше: луна стояла против проспекта и как бы обращалась с молчаливым вопросом к прохожим.
Прохожих было немного, движение затихало: изредка процокает лошадь подковами, прогремит экипаж или линейка проедет.
После всего, что Римский-Корсаков услышал сегодня, неудобно было расспрашивать еще. Он не заговаривал первый – боялся попасть впросак и обнаружить свою отсталость.
– Как вам у нас показалось? – спросил Мусоргский наконец.
– После того как поживешь вдалеке от родины, все это особенно дорого. Не знаю, можно ли признаться, но я прямо счастлив, что вернулся и опять в вашем кругу.
Мусоргский ласково прикоснулся к его руке.
– Уезжал я гардемарином[vii] – вернулся мичманом флота. Брат твердо решил мою судьбу за меня, а мне после сегодняшнего вечера все кажется чудным в моей флотской жизни.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36