А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Однако, несмотря на все это, нечто необъяснимое угнетало его, не давало ему покоя. Он пытался найти причину в восточном образе жизни, жалкой отсталости и праздной роскоши, в мучительной ограниченности принципов ислама. Его мир был ему чужим, и это, быть может, наиболее страшно. Особенно остро он ощущал это в каждодневной жизни, в ее проявлениях, связанных с желаниями не только плоти, но и души. Жены в Константинопольском гареме удовлетворяли его физические потребности, но сердце его оставалось пустым. Благодаря жизни за границей у него сформировалось новое представление не только о женщине, но и о многих других вещах, посредством которых человек реализует себя, выражает свою человеческую сущность. Но в то же время, если вдуматься, Амурат ощущал свою неразрывную связь с миром, в котором родился и которому принадлежал. Этот мир со всей его фанатичностью и обреченностью угасал у него на глазах, и это причиняло ему страдание.
Война, печальные поражения, никчемность людей, руководивших государством, его собственная неспособность предпринять хотя бы что-нибудь, совершить решительный шаг и, наконец, эта апатия – всеобщая жалкая апатия – разве не было все это доказательством того, что их мир идет к гибели?
Снаружи стало уже совсем темно. За его спиной огонь в камине приятно мерцал. Снова пошел дождь. В нижнем этаже большого дома Аргиряди светилось несколько окон. Кто-то поднимался по лестнице с лампой в руке. Потом открылась одна из дверей и в комнату, расположенную как раз напротив его, вошла дочь Аргиряди. Амурат только сейчас заметил, что, вероятно, это была ее комната – просторная, красивая, обставленная мебелью в темно-зеленых тонах.
Девушка поставила лампу на стол и подошла к книжной полке. Амурат застыл у окна. София взяла маленький том и села возле лампы.
Свет, падавший от лампы, очерчивал высокий чистый лоб, изящный профиль. Встав со стула, она пересела на восточный пуфик и раскрыла книгу.
В чертах ее лица действительно было что-то утонченное, в них угадывался и незаурядный ум. Он сразу заметил это. А сейчас, в мягком свете лампы, видел это еще яснее. И впервые Амурат остро ощутил сдержанное, но смущающее его очарование девушки.
И еще сильнее почувствовал свое одиночество.
Подойдя к камину, он уставился на мерцающие угли. Женщины – это не только чувственность, но также и чувство. Гаремы – порождение ислама – отняли у него чувство. Готовое удовольствие, которое дарили ему покорные жены, всегда бывало лишь удовлетворением чувственности и ничем больше. Он снова подошел к окну.
София продолжала читать. Грудь ее упиралась в стол, и это подчеркивало ее изящную линию.
Спустя немного времени София подняла глаза от книги и, глядя на язычок пламени под ламповым стеклом, слегка улыбнулась каким-то своим мыслям. Улыбка была хорошей. Девушка долго смотрела на пламя, рука ее машинально листала страницы.
Из открытого окна на первом этаже разнесся бой часов. Девушка обернулась, прислушалась, будто считая удары. Отбросив назад волосы, встала. Посмотрела на раскрытую книгу, лежавшую на столе, и стала медленно расстегивать платье.
Амурат на мгновение почувствовал себя неловко, но не отвел глаз от светлого квадрата окна напротив. В комнате вдруг стало жарко. Он чувствовал, что щеки его пылают.
София расстегнула платье, сунула в книгу закладку и положила ее на кровать. Достала длинную ночную рубашку, потом оглянулась, словно что-то искала. Подошла к окну и задернула занавеску. Занавеска скрыла от взгляда комнату, но осталась щель как раз напротив кровати.
Амурат видел тень раздевающейся женщины, ее прекрасные грациозные движения. Потом тень переместилась в сторону кровати, и в щель он увидел нагую девушку, изящную, как статуя. Она наклонилась и развернула рубашку. Амурат ощутил в висках горячие толчки крови. Он любовался непринужденными движениями стройного тела, гладкой великолепной женской плотью, нежной линией плеч и бедер, мягко освещенных лампой. Дочь Аргиряди быстро надела ночную рубашку, вынула шпильки из волос, сделала шаг к кровати и исчезла из виду.
Через щель просачивался бледный свет лампы, как отблески прекрасного мимолетного видения.
Амурат сел. Щеки его еще горели. Он думал о войне, о своем доме, об этой девушке, что жила напротив. Тер с досадой лоб, в глубине души прекрасно понимая, что это необъяснимое смятение вызвано одиночеством, мукой от прикосновения к чему-то, чего он был лишен всю свою жизнь.
6
В верхней части сада, позади барака, послышался шум листьев, посыпались камешки.
Борис вскочил, выхватил из-под подушки пистолет и присел на корточки возле окна, откуда лучше всего был виден подход к бараку.
Слышно было, как птицы перелетают с ветки на ветку. Кусты поредели, но, несмотря на это, в глубине сада ничего нельзя было различить.
Раздался короткий свист, после паузы – удар камня о камень.
Это был Тырнев. Борис дважды постучал пальцем по стеклу – условный знак, что понял, но не спрятал пистолета до тех пор, пока среди деревьев не появилась сухопарая фигура владельца постоялого двора. За ним, низко наклоняясь под ветвями деревьев, шел высокий светловолосый человек. Грозев внимательно наблюдал за ним. Когда оба вышли на открытое место и выпрямились, он его узнал.
– Анатолий Александрович! – невольно воскликнул Борис. Рабухин улыбнулся и помахал рукой. Он немного загорел, но в остальном совсем не изменился.
Грозев вышел ему навстречу.
– Откуда вы? – спросил Борис, вводя гостя в тесную комнату барака.
– Издалека, – улыбнулся Рабухин. Повесив пиджак на спинку единственного в бараке стула, он устало опустился на лавку. – И главное, большую часть пути я проделал пешком, – и он взглянул на Грозева своими светлыми, всегда смеющимися глазами.
– До Хасково добрались?…
Тырнев вытащил из полотняного мешочка завернутую в бумагу снедь, молча положил пакет на стол и вышел.
– Добрался, – Рабухин кивнул головой. – Дошел даже до Ивайловграда, но не смог встретиться с людьми из отрядов. Наверное, они в горах. В июле, когда Сулейман-паша перебрасывал свои войска из Дедеагача, они действовали на самой железнодорожной линии, в двух местах перерезали ее, но потом снова ушли в горы.
Борис подошел к деревянной кровати, поправил соломенный тюфяк.
– Если вы устали, – сказал он, – можете отдохнуть…
– Спасибо, – отозвался русский, – я чувствую себя достаточно бодрым. Ваш бай Христо чудесно меня подкрепил.
Грозев вытащил из-под подушки кисет с табаком, вынул из кармана пиджака несколько кусочков папиросной бумаги и все это положил перед русским. Рабухин начал молча скручивать цигарку.
– Будете в этом бараке изгнанником со мной на пару, – Борис лукаво взглянул на своего гостя.
– Лишь бы не дали нам долго скучать… – улыбнулся русский, очищая конец цигарки от табачных крошек.
Оба молча закурили.
– Сейчас необходимо выждать перегруппировку наших сил, удар по Плевену, – продолжал немного погодя русский, – и тогда, по всей вероятности, вновь пробьет час Фракии.
– Нам не хватает исключительно важной вещи, – покачал головой Грозев, – связи, надежной, постоянной связи с фронтом или же организационного центра. Та связь, что мы имели, провалилась. Арест Блыскова и нашего курьера, о чем i рассказал вам Тырнев, раскрытие нашей деятельности ставят нас в еще более неблагоприятные условия. Сейчас для нас представляет трудность даже доступ в город…
Рабухин посмотрел на него долгим взглядом:
– Связь мы наладим…
– Как? – спросил Грозев. – Вы видите, никто из наших людей не может покинуть город…
– Может, вы слышали, – сказал Рабухин, – что после восстания первые сведения о турецких зверствах во Фракии доходили до корреспондентов в Константинополе таинственным путем. В то время я находился там, намереваясь проникнуть в пострадавшие области. Несмотря на все усилия, мне не удалось получить разрешения. Не смог его добиться и князь Церетелев из Одрина. В то же время, однако, в Константинополь поступали подробные описания всех событий. В Европе их публиковали. Я несколько раз беседовал с сотрудниками нашего представительства, но и они не знали, кто посылает эти сведения. Связь с Фракией была полностью прервана. Вне всяких сомнений, сведения прибывали с дипломатической почтой. Ясно было также, что их поставляет опытный человек, которому известно, что русское представительство находится под усиленным наблюдением, и потому он направлял их в другое место.
В течение многих месяцев этот таинственный человек оставался для нас неизвестным. Мы предполагали, что им мог быть австрийский консул или лицо, посланное из Самокова американскими миссионерами, но все это были лишь предположения. Ничего точно нам не было известно. Только нынешней весной, незадолго до объявления войны, когда я ехал через Болгарию и встретился с вами в Пловдиве, мне стало известно, кто этот человек. И знаете, каково было мое изумление, когда я узнал, кто он!
– Вероятно, какой-нибудь корреспондент, – сказал Грозев.
– Нет. Представьте себе, это не корреспондент и не специально подготовленный человек, а совсем обыкновенный мелкий служащий в одном из консульств.
– Здесь, в городе?
– Да, в городе…
– Странно, – поднял брови Борис, – я не знаю, чтобы в здешних консульствах работали болгары.
– Он не болгарин. Насколько мне известно, он хорват.
– Как его фамилия?
– Илич… Служит архивариусом в австрийском консульстве.
– Хорват, говорите… Странно, почему я его до сих пор не видел.
– Даже если бы вы его увидели, – сказал Рабухин, – вряд ли он произвел бы на вас впечатление. Это совсем невзрачный человечек. Я сам поразился тому, что у человека, молчаливая дерзость которого положила начало политической буре в Европе, может быть столь заурядная внешность. И это заставляет меня верить, что установленная через него связь будет быстрой и надежной…
7
День, когда умерла Жейна, был необыкновенно светлым и тихим. Одним из тех солнечных дней ноября, когда утомленная после лета равнина отдыхает в ожидании зимы.
На следующий день после того, как Жейна получила в Пловдиве сильное кровоизлияние, Димитр Джумалия отвез мать и дочь в Герани, убежденный в том, что свежий воздух предгорья и покой старого дома вернут больной силы. Несмотря на это, Жейна больше не встала с постели. Она угасала с каждым днем, погруженная в странное бессилие, в мысли, мечты и воспоминания, которыми жила. Когда она лежала, безучастная ко всему вокруг, все в доме затихало, как будто он был безлюдным.
Но были и другие минуты, когда она поднималась на подушках и видела за окном на горизонте очертания городских холмов. Тогда она чувствовала, что ее снова охватывает лихорадочное возбуждение, в котором она пребывала многие месяцы в этом городе – со времени их возвращения и до того одинокого часа, когда она его покинула.
Из ее сознания словно бы исчезло всякое осязаемое представление о Грозеве. Порой ей казалось, что она не смогла бы точно восстановить даже выражение его лица. Она видела лишь отдельные его черты – глаза, шрам, иногда улыбку, внезапно вспыхнувший взгляд. По вечерам она с тайным нетерпением ожидала возвращения из города Никодима, ездившего туда с обозом, жаждущая новостей, которые старик мог привезти. Эти часы ожидания казались ей нескончаемыми.
Сперва заходило солнце. Сейчас, осенними вечерами, закаты стали быстрыми, незаметными. В комнате вдруг наступал приятный полумрак, предметы теряли свои очертания, картины на стенах превращались в неясные пятна. Во дворе зажигали фонари.
Потом где-то далеко в поле слышался звон бубенцов. Когда повозки приближались к воротам, раздавалось громыхание колес по булыжнику, возле дома наступала суета, голоса звучали громко и возбужденно. В своей комнате наверху Жейна ждала, наблюдая за игрой светотени на оконных стеклах, пытаясь уловить настроение людей, их радость или тревогу. Затем голоса постепенно затихали, удаляясь к сараям и навесам. Тогда слышались шаги матери, поднимавшейся по лестнице. Мать держала в руке зажженную лампу, при свете лампы лицо ее казалось еще более утомленным.
– Что нового в городе? – спрашивала Жейна ровным голосом, преодолевая волнение.
– Ничего… – отвечала Наталия. – Война… – И, поставив лампу на стол, озабоченно прикладывала ладонь ко лбу девушки.
– Никодим заезжал домой?
– Заезжал…
– К нам кто-нибудь приходил?… Кто-нибудь нас спрашивал?…
– Кому нас спрашивать… Только дядя заходит по утрам и вечерам…
В душе ее разливалась пустота, гасла надежда, на смену трепетному ожиданию приходило разочарование. Наступали самые тяжелые и трудные часы – ночные.
Было и еще одно обстоятельство, делавшее жизнь в имении столь одинокой. Вначале оно почти не замечалось, но с течением времени ощущалось все более и более осязательно.
София, которую она видела в Пловдиве довольно часто, сейчас находилась от нее далеко. Редко приезжал и Павел Данов. Сначала Жейна предполагала, что он снова занялся своей работой – переводами Руссо, но оба раза, когда он наведался в имение, поведение его выглядело немного странным. Он заводил беседу, стараясь ее развлечь, но мысли его были какими-то разрозненными. Последние дни Жейна все чаще думала о нем, вспоминала, не обидела ли она его ненароком, не она ли виновата в том, что он изменил свое отношение к ней.
Вечером накануне своей смерти Жейна попросила передвинуть ее кровать к окну. Ей подложили под спину подушки, и она стала смотреть в окно. На равнину, лежавшую за холмами, голубоватым туманом опускались осенние сумерки.
Жейна жадно глядела на угасающий день до тех пор, пока в оконном стекле не осталось лишь отражение лампы, зажженной у ее постели. К полуночи началась агония. Сначала ей показалось, что воздуха в комнате становится все меньше и меньше. Откинувшись на подушки, она видела на своей тени на стене, как судорожно вздымается ее грудь. Она жадно дышала, словно старалась уловить последние глотки воздуха, которые могли бы ее спасти.
У постели сидела Наталия, испуганная быстрым ухудшением состояния дочери, растерявшаяся от невозможности обратиться к кому-либо за помощью в этом безлюдном месте, в этой непроглядной ночи.
На рассвете, когда у Жейны потемнели губы, а лицо приобрело синеватый оттенок, она спустилась вниз, разбудила Никодима и послала его в город за врачом.
Затем снова присела у постели Жейны. Потеряв всякое представление о времени, она держала дочь за руку и неотрывно глядела на ее лицо, под прозрачной кожей которого очерчивались скулы.
Приехал доктор Николиди. Он осмотрел Жейну, проверил ее пульс, потом вышел за дверь и, взглянув на Наталию поверх очков, беспомощно пожал плечами.
Медленно наступал новый день, утомленный тяжелой ночью. К утру Жейна стала дышать спокойнее, но глаза у нее провалились, а лицо посерело. В доме стояла необычайная тишина. Все переговаривались между собой шепотом, повозки не выехали со двора.
Побыв еще некоторое время, врач закрыл свой чемоданчик и сказал:
– Мне нужно вернуться в город. Старый Чалыков плох, я должен его осмотреть. Я предупредил дома, что к обеду вернусь…
– Есть ли хоть какая надежда, доктор? – Наталия посмотрела ему в глаза.
Врач немного помолчал, потом покачал головой, пожал, прощаясь, руку Наталии.
– Все же, – сказал он, – я к вечеру зайду к вашим. Дайте мне знать, как она…
Он вышел. Сел в фаэтон, и лошади, вытянув шеи, поскакали вниз по дороге. Солнце уже поднялось высоко, в его лучах тополя пламенели багрянцем. Над равниной плыл легкий аромат влажной земли, рождая в сердце неясную грусть, ощущение мимолетности всего земного.
В получасе езды от имения врачу повстречался Павел Данов верхом на лошади. Никодим заехал утром и к ним. Молодой человек, поздоровавшись с врачом, озабоченно спросил:
– Как она, доктор? Я узнал, что ей стало хуже сегодня ночью…
– Ее состояние безнадежно, дружок, – сказал Николиди, не выпуская руки Павла из своей. – Вопрос нескольких часов…
– Безнадежно? – повторил Павел, как бы не сознавая смысла сказанного.
– Абсолютно, – кивнул головой Николиди, – то, что я видел сейчас в имении, – агония.
Немного помолчав, Павел произнес, не поднимая головы:
– До свидания, доктор…
Пришпорив коня, он поскакал в сторону имения. Врач обернулся, посмотрел на всадника долгим взглядом и жестом приказал извозчику ехать дальше.
Жейна лежала с закрытыми глазами, но где-то в глубине своего существа ощущала лучистый свет этого необыкновенно тихого дня. Дыхание ее было учащенным, но все внутри медленно остывало.
То, что происходило вокруг, едва доходило до ее сознания. Словно во сне слышала она стук колес фаэтона, выезжавшего на дорогу, потом звон бус, цоканье копыт коня. Время от времени она чувствовала, как вдруг куда-то проваливается, потом вновь всплывала на поверхность, обессиленная, утратившая представление о времени.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44