А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– Мишель? – спросил я, притягивая к уху три лишних руки. Анастасия взвизгнула. – Что это было? Нет, ничего… Я дома, как раз за покупками вышел… Да, рулет мясной покупаю, вот я где… И овощей? Каких?… Брюссельской капусты? – Анастасия уже высвободилась из наших пут и записывала за мной. – Это все… Да, хорошо… Тебе тоже.
Я отложил телефон. Анастасия передала мне список покупок.
– Ты ей солгал, – сказала она.
– Видимо, по привычке.
– Я не знала, что другие люди… – Она выглянула в окно.
– Ты тоже на них весь день смотришь? Когда я у Мишель, а она на работе, я за многими слежу. – Я допил чай. – Я знаю их расписания, все их прихоти и странности. Я, кажется, мог бы поменяться с любым из них, и никто бы ничего не заметил.
– А ты этого когда-нибудь хотел?
– Иногда. Глядя на них через окно, подсматривая за ними я знаю все, но ничего не понимаю. Я думал, что так смогу изучить человеческую природу, как Джейн Гудолл – высших приматов.
– И?…
– И после двух таких романов я завязал. То есть я продолжал смотреть, но уже не верил, что вижу больше, чем увидел бы, сидя перед телевизором. Пожалуй, даже меньше. Вот настоящая причина, почему я бросил писать. Смирился с границами, которые нас разделяют, и их последствиями.
– И эти границы существуют, даже когда ты играешь со мной в «колыбель для кошки»?
– Еще не знаю. Наверное, нет.
– Хорошо. Со мной то же самое. И все равно я могу никогда больше не начать писать. – Она подобрала бечевку, лежавшую у моих ног. – Тебе правда нужно купить брюссельскую капусту и мясной рулет?
– Наверное, мне пора.
– Так она никогда не узнает, что ты был здесь со мной. Снова зазвонил телефон, на этот раз ее.
– Саймон, – прошептала она. Она вложила мне в руку связанную бечевку, для сохранности, и мы расстались, как два приятеля, которых позвали по домам родители.
Мишель любила мясной рулет – он сочетался с ее стилем жизни. В горячем виде он определенно сходил за домашний, и в то же время его вполне можно было есть в холодном виде после позднего дежурства в газете. В отличие от курицы, обладавшей четко выраженной анатомией, или хот-догов, которые продавались как отдельные единицы, мясной рулет делился на порции под стать любому аппетиту. Из-за отсутствия костной структуры для него подходил весь диапазон пищевых контейнеров для хранения с максимальной компактностью, а с корочкой из кетчупа уже не требовалось неряшливости гарнира. Мясной рулет был прост в транспортировке, хранился вечно, не требовал особого внимания и был плотным, но все же не жестким. Другими словами, он, мне кажется, нравился ей, потому что напоминал наши отношения.
В тот вечер она вернулась домой рано; рулет был еще теплым, как она любила, поэтому в те дни, когда я покупал нам свежий, она покидала свой отдел новостей в шесть. Упаковку готовой брюссельской капусты я ей тоже купил, хотя бы как напоминание мне об Анастасии и времени, проведенном с ней.
– Сегодня утром я видела Стэси, – сказала Мишель у меня за спиной, пока я резал рулет. – Я провела с ней день, – преувеличила она. – Думаю, я ей на самом деле нужна.
– Они живут в старой квартире Саймона?
– Наверное. Я раньше там никогда не была.
– Даже в ту ночь, когда дожидалась Саймона у него на диване?
– Я что, тебе уже рассказывала? Совсем забыла. – Она беспомощно улыбнулась. – А ты там бывал?
– Нет.
– Так забавно. Весь дом полностью в его стиле, кроме кабинета. Там Стэси и проводит все свое время, будто квартирантка.
– И у нее другой стиль? – спросил я, передавая ей тарелку с рулетом и капустой.
– Другой? У нее вообще нет стиля. Странные книги и прочий хлам на полу, не проберешься, и одевается, как беженка. – Она отнесла свой рулет в гостиную вместе с бутылкой домашнего пива. – По-моему, с ней что-то не то, Джона-тон. Серьезно.
Я прошел за ней со своей едой. Мы всегда ели в гостиной, когда ели вместе; впрочем, там же мы ели, когда ели отдельно. В отличие от столовой, где был стол, в гостиной у нас были только собственные колени, но зато там стоял телевизор, и Мишель предпочитала есть перед ним, даже когда он был выключен, сидя в кресле напротив того, куда обычно сажала меня Сколько я ее помню, она всегда отказывалась даже думать о перемещении телевизора в столовую или стола в гостиную – ей не хотелось, чтобы кто-нибудь вдруг решил, будто нам с ней не о чем говорить. У ее родителей телевизор стоял в столовой. И она не собиралась повторять эту ошибку.
– Думаешь, Анастасия несчастлива замужем? – спросил я, стараясь, чтобы это звучало с любопытством, а не с надеждой, а главное, стараясь не выдать собственных подозрений, что дела у Анастасии хуже, чем вообще можно предположить. – Мне казалось, она боготворит Саймона.
– Видел бы ты ее сегодня, ты бы понял. Потерянная, как ребенок.
– Она всегда так выглядела, ты сама говорила. Когда еще училась и таскала твои старые шмотки.
– Ты помнишь лучше меня. Я и не думала, что ты на это обращал столько внимания. – Она подняла взгляд от тарелки и с подозрением в меня вгляделась. – Брюссельскую капусту ты тоже ешь?
– Немножко. – Я уже зачем-то проглотил несколько штук, словно это мой долг перед Стэси. – Расскажи мне, что, по-твоему, с ней не так? Она и впрямь похожа на самоубийцу, как говорят? Она останется с Саймоном?
– Она курит. Сегодня она начала пить с полудня, а может, и раньше. По-моему, она не работает. На самом деле я вообще сомневаюсь, что она хотя бы начала новый роман. Она в напряжении, особенно с тех пор, как стало известно, что через две недели объявят, кому достанется Американская книжная премия.
– Ее волнует победа?
– Должна, по идее. Среди номинантов – Барни Оксбау, Дик Козуэй… Нора Уорблер Барликорн… хотя, конечно, никто не принимает ее всерьез.
– То есть, по-твоему, Анастасии не все равно?
– У нее нет выбора. Ей никак не может быть все равно.
– Не каждый писатель побеждает.
– Она – медийный феномен, который произведет взрыв в научных кругах. Ты не хуже меня знаешь – чтобы стать частью литературной традиции, ей нужна респектабельность, которую может дать только нужная премия – или смерть в нужный момент.
– Разве они не равноценны?
– Ты ехидничаешь только потому, что сам даже не номинировался, пока писал.
– Думаю, самое страшное – если она выиграет. Может, Саймону и удастся уберечь ее от славы, но нельзя защитить человека от ответственности за успех.
– Чем и объясняется твое безделье день-деньской.
– Возможно, – пожал плечами я.
– Извини. Я не это имела в виду. – Она приторно мне улыбнулась. – Но, милый, ты вообще ничем не занимаешься, и это меня беспокоит.
– А чем я, по-твоему, должен заниматься?
– Ты – и это было бы невероятное одолжение – мог бы заглянуть к Стэси, например, завтра? Ты ей нравишься, она часто тебя вспоминает. Думаю, ты каким-то образом ее успокаиваешь. А я не могу оставить отдел, только не в четверг. Если бы ты просто мог меня заменить, посидеть там полчаса и поговорить с ней – скажем, чтобы забрать книгу или платок, который я забыла.
– Твой платок на тебе. – Вообще-то она все еще была в костюме, в котором ходила на работу, с такими пухлыми подплечниками, что он напоминал кресло, в котором она сейчас откинулась с пустой тарелкой на животе.
– Это не важно, Джонатон. – Она сняла платок и сложила, чтобы убрать. У нее их был целый ящик, стопки всплесков красного, зеленого и оранжевого, но ни одному не хватало дерзости неистовствовать над абсолютным отсутствием ложбинки между грудями. – Саймону, похоже, до нее нет дела, не считая, конечно, ее положения на рынке, и я не знаю, есть ли v нее вообще друзья. Кто-то должен следить, чтобы она заботилась о себе. Думаю, вы оба пойдете друг другу на пользу.
– Кики, возможно, сделает заказ на мое художественное произведение.
– Ты не художник, Джонатон. Ты писатель.
– Ты же поддержала мое шоу в «Пигмалионе». «Пожизненное предложение».
– Это был писательский проект.
– Посвятить остаток жизни своему первому предложению – это писательство? Представляю, как замечательно я повлияю на Анастасию.
– Во всяком случае, замечательнее, чем женщина наподобие Кики повлияет на тебя.
– Так вот в чем все дело?
– Да. Нет. Ты вообще думаешь о ком-нибудь, кроме себя?
– Явно недостаточно. Иначе, вместо того чтобы числиться писателем, я бы, может, до сих пор взаправду писал.
– Значит, ты не думаешь о других женщинах?
– Если бы я думал о ком-нибудь, кроме себя, Мишель, я уверен, что думал бы о тебе. Не сомневайся.
– Но я же люблю тебя, даже если раньше и были другие женщины. Ты здесь в безопасности, милый, что бы ни случилось. – Она подошла ко мне. Поцеловала в лоб, взяла с моих коленей тарелку, еще обремененную рулетом. – Тебе нужно больше есть, – сказала она, уходя в кухню мыть посуду. – Я действительно тебе нужна, сам знаешь.
Наутро я отправился к Анастасии. По поручению моей подруги. По просьбе ее мужа. Дверь в подъезд была открыта, как и в прошлый раз, а вот дверь в квартиру – закрыта. Я позвонил.
– Снова ты, – прошептала она, только что из постели, свободная фланель с Саймонова плеча, карие глаза, рассеянные без очков. Волосы смущали ее лицо, припухшее там, где ночью касалось подушек. Что еще? Все размыто. Все размыто, кроме того, что я позвонил и она впустила меня, и это всегда будет происходить так, словно так всегда и было.
– Приготовишь мне чаю, пока я умоюсь?
Я сам нашел кухню. Диета Анастасии была абсолютно очевидна, детская техниколорная мечта о сладких хлопьях и консервированных спагетти; если Саймон когда-нибудь ел дома, он явно не доверял ей планировать их совместный рацион. Я нашел у плиты листовой чай в жестянке без надписей, обнаружил тайник Анастасии по разлитому следу, четко выделявшемуся на мраморной столешнице и на плиточном полу. По расположению листьев я вычислил местонахождение чашек и маленького фарфорового чайника. Я поставил воду кипятиться в начищенной стальной кастрюле и начал осматривать кладовую в поисках чего-нибудь перекусить. Но среди всего варенья, приготовленного французскими горничными на деревенских кухнях, и всего конфитюра, одобренного Ее Величеством Королевой, не нашлось и корочки хлеба. Что ж, тогда хлопья. Я пошел к ней спросить какие.
Анастасия лежала на кровати, совершенно обессиленная, как я понял, попытками завернуться в одеяло. Лицо мокрое. Глаза закрыты. Волосы беспорядочно разметались по белоснежному белью. Она лежала тихо, неподвижно – шевелились только губы. Что двигало ими, что за слова, я не мог разобрать, но в них была явная сдержанность молитвы. Я вышел, чтобы принести ей чай. Вложил чашку в ее ладошки. Она улыбнулась, не открывая глаз.
– А свою ты принес? – спросила она.
– Да.
– Хорошо.
Я сел на пол у нее в ногах. Через некоторое время она голой коленкой подтолкнула меня в плечо.
– Мишель знает, где ты? – спросила она.
– Да.
– Хорошо. – Она снова толкнула меня коленкой. – А она знает зачем?
– Нет.
– Хорошо. – Она обмякла. – Ты принес шнурок для «кошачьей колыбели»?
– Он у меня с собой. Ты голодная?
– Это ты голодный.
– Нет.
– И я нет.
– У тебя столько хлопьев.
– Саймон их мне покупает. Без толку.
– Не любишь их?
– Люблю. Но не хочу.
– Понимаю.
– Неужели?
– Я почти ничего не ем больше. Столько же, сколько пишу. Только если Мишель заставляет.
– Она-то наверняка ест. Ей понравился мясной рулет?
– И брюссельская капуста, не будем забывать. Я тоже немножко съел.
– Какая гадость.
– Не любишь ее?
– Она отвратительна.
– Знаю.
– Тогда зачем ты ее ел?
– Я думал, тебе она нравится. То есть… я думал…
– Понимаю.
– О.
– Сыграй со мной в «колыбель для кошки». Я хочу, чтобы ты научился, тогда будет весело. Ты же это сделаешь, да? Мы нужны друг другу. Тебе ведь никуда не надо сейчас, как всем остальным?
– Я счастлив здесь.
– Хорошо. Я тоже.
Я повернулся к ней. Она открыла глаза.
– А тебе разве не нужно писать? – спросил я.
– Ты мое вдохновение, Джонатон. Они же не могут заставить меня писать, так?
– Тебе придется вернуть аванс.
– У меня нет денег. Они у Саймона. Он все вложил в галерею, чтобы расширить ее и сделать самой большой.
– Наверное, ты сможешь вернуть авторскими отчислениями.
– Он уже взял под них кредит.
– Ты можешь продать свою биографию. Она у тебя точно стоящая.
– Да, этого у меня не отнять. Об этом я рассказать могу.
– Почему бы и нет?
– Сыграй со мной в «колыбель для кошки».
XIII
Я неплохо устроился. Следующие две недели мы каждый день играли до темноты и разговаривали, зачастую на такие сложные и обширные темы, что, казалось мне тогда, объяснялись они лишь неизменной нашей близостью. Еще мы одновременно читали – часами, оба на диване или один из нас на полу. Я уже долго не читал ничего, кроме «Как пали сильные», и собственный аппетит к литературе поначалу ошеломил меня, но он не шел ни в какое сравнение с прожорливостью, с которой Анастасия глотала всевозможные тома, по мере чтения кратко систематизируя их содержание повсюду на полях. Мы никогда не ели вместе. Будучи восприимчив к метафорам, я объяснял этим ее литературный голод. И предполагал, что она готовится писать новый роман, тот, который мы не обсуждали, – единственная тема, которой мы не касались. Но я думал об этом, когда не думал о ней самой, пытался разглядеть в выбранных ею книгах объединявшую их историю.
У меня ничего не получалось. Я не улавливал принципа. Отнесись я серьезнее к пристальному вниманию, с которым она читала «Как пали сильные», не выброси я его из головы как милое тщеславие, оглядывайся назад чаще, чем заглядывал вперед, в новую книгу, будь я способен увидеть хоть отчасти, что с Анастасией происходит, – я сообразил бы, что общего у вопросов судопроизводства, железной дороги и Эрнеста Хемингуэя. Сомневаюсь. Сомневаюсь, что поверил бы ей тогда, признайся она мне во всем и сразу.
Итак, за отсутствием чужих подозрений она сама расследовала собственное преступление и карала за него в меру способностей. Несмотря на то что голодовка, должно быть, являлась элементом этой кары и я часто замечал, как она перебирает средневековые четки, наверняка самой серьезной карой было само следствие с его трагедийным сюжетом: развязка предрешена – она преступница. То, как она трудилась над следствием, изобличило бы плагиат, даже не будь она в нем виновна. Вы должны оценить качество ее исследования. Что бы вы ни думали об Анастасии Лоуренс, признайте хотя бы это.
Расследование продолжалось пару недель, иногда у моих ног, иной раз у меня на плече или на коленях. Она зачитывала мне отрывки, порой просила меня почитать вслух. Для меня предназначалось это чтение или для нее самой – не могу сказать до сих пор. Думаю, она не слишком четко нас различала. Она считала нашу близость само собой разумеющейся. Мое ощущение, что мы влюбляемся друг в друга, смутило бы ее, как если бы кто-то вдруг спросил, не влюблены ли одна в другую ее правая и левая коленки.
Она, конечно же, ошибалась – как и я. Тогда, признаться, мы еще толком не знали друг друга. Нам не хватало общего кризиса, совместного жертвоприношения, что сплотило бы нас против всего мира. Мы были приятелями, детьми. Она так невинно снимала кольца, чтобы они не мешали в наших играх, и я так невинно верил, что тем самым она дает понять, что готова оставить Саймона ради меня. Наши руки очень близко узнали друг друга за эти недели. Прикосновения говорили нам все, что нужно, – и беседа убредала от последовательности колыбелей, свечей, яслей, бриллиантов и рыб-на-блюде, которые мы передавали друг другу – от пальцев к пальцам – с фигурами бечевки. Мы едва замечали, что делали. С бечевкой или без, мы попали в петлю.
Помню, она спрашивала меня об иудаизме. Я думал, ее вопросы имеют отношение к новому роману, – слишком странного они были свойства. Вопросы, на которые не мог ответить Саймон. Вопросы, которые она предпочитала ему не задавать. Поэтому я и жаждал их, хотя редко был способен рассказать о собственной вере, не сверяясь с книгами, закрытыми в день бар-мицвы и отложенными в сторону – казалось, навсегда.
Ее интересовал антисемитизм во Франции.
– Каково было евреям в те времена, когда Хемингуэй еще жил в Париже?
– Евреев, думаю, он не слишком жаловал. По крайней мере, в своих книгах…
– Он меня не волнует. Я о среднем французе.
– Было дело Дрейфуса. Насколько я помню, насчет того, что кого-то обвинили в преступлении, поскольку он еврей. Я могу уточнить…
– Когда ты был там…
– Мне было лет пятнадцать.
– Да, но ты сталкивался с антисемитизмом, из-за которого преступником могли объявить…
– Мне было пятнадцать, я был там с родителями неделю, как турист. И посмотри на меня, на мое лицо. Люди не верят, когда я говорю им, что еврей.
– Пожалуй, ты прав. Значит – никакого антисемитизма? – спросила она, смутно разочарованная во мне. – И ты не знаешь, могли бы тебя в чем-то обвинить или нет?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35