А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Я стал целиться.
– Дуплетом лучше, – сказал Сашко. – Шесть штук там. Можно всех охватить выстрелом.
– Ты о курах говоришь как о самодеятельности, – пошутил я, потому что очень спокойно и радостно стало у меня на душе.
– Творческий работник, – ответил Сашко. – Привычка. Стреляй же!
– Нет, еще поближе подползем, они увлечены сбором урожая, – прошептал я, скрывая свое волнение. Мы подползли совсем близко.
– Больше нельзя, – сказал Сашко. – Стреляй.
И я выстрелил дуплетом, и куры взлетели метров на пять и подняли тарарам невероятный, что придало нам еще охотничьего азарта, так что забыл я волноваться по поводу моего непопадания.
– Ничего, далеко не улетят, – сказал Сашко. – Видишь, опять сели. Не поняли в чем дело.
Я зарядил ружье. То, что они немного полетали, меня окончательно успокоило и убедило в дикости кур.
Я выстрелил снова дуплетом. Две курочки подпрыгнули чуть-чуть, крылышками махнули и – как ни в чем не бывало. Зато Эльба с моим вторым выстрелом схватила руку моего компаньона остатками своих зубов и что есть мочи рванулась прочь – не в ту сторону, где были куры, а в прямо противоположную.
– Это она в обход пошла, – спокойно сказал Сашко, – такая хитрая зверюга. Сейчас выйдет навстречу нам.
А я заряжал третью пару патронов, и снова выстрелил, и снова мимо.
– Забронированные они, что ли? – сказал я. – Ты же видишь, дробь от них отскакивает.
– Давай еще раз, – сказал Сашко.
Но еще раз выстрелить не удалось. И с той стороны, где куры были, и с той стороны, где сады чернели, бежали бабы, мужики,, кто с вилами, а кто с кольями. Впереди неслась молодица лет тридцати в белой косынке, с качалкой в руке. Ее голос гремел над полем, отчего куры прекратили трапезу:
– Та де ж це слыхано, щоб по курям из рушницы палить!
– Бежим! – сказал Сашко решительно.
Мы бросились к мотоциклу. Благо он завелся. Эльбы и след простыл, и наш след затянулся через минуту пылью.
Сашко хотел было остановиться, но я настоял, чтобы он ехал дальше, неважно куда, хоть в другой район, в другую область.
– Как вам не стыдно! – сказал я, когда мы остановились. – Школа будущего и хищение чужого добра – вещи совсем не совместимые.
Сашко отвернул пальцем рукав, глянул на часы, которых не было, и стал оправдываться:
– Да это дикие были куры. Эти чертовы бабы, хиба з ними можно…
– Во-первых, бросьте эту дурацкую привычку на часы смотреть, когда их нет у вас. А во-вторых, вы понимаете, что натворили? В какую историю мы могли попасть? С Эльбой этой придумали бог знает что! Где собачка? Оставили животное на произвол судьбы! Стыда у вас нет, Александр Иванович.
– Нэма стыда, – признался Сашко.
Чистосердечное признание смягчило мой гнев, и я уже и я уже спокойнее сказал:
– Понимаете, Александр Иванович, нам нельзя рисковать. Наши идеи и замыслы столь велики и прекрасны, что мы никак не можем сбиваться с пути. Своим безукоризненно нравственным поведением мы должны у народа завоевать доверие, чтобы авторитет наш рос не по дням, а по часам, а вы меня на такие поступки подталкиваете, что мне просто непонятно ваше поведение.
– Все правильно, – согласился со мною Сашко. – Только куры были дикими. Видели, как они, черти, летали? Разве домашние летают? Да хоть из пушек по ним пали, они не полетят. Ну, Эльба полетит, если стрелять по ней? А я уж думал, что мы в глине курочку запечем!
– Как это в глине? – спросил я.
– Вы не знаете, как это в глине?
– Не знаю, – ответил я, с недоверием.
– А это старый половецкий обычай. Здесь же половцы были, так они кур пекли в глине. Это такое блаженство – есть курицу, испеченную на костре в глине.
– А вы пробовали?
– И не один раз! Под Берлином, бывало, взводный крикнет старшине: «А ну гукнить Сашка, пусть курей запечет: американская делегация приехала». Я и запекал…
– У нас утка есть. Можно попробовать. Только соли нет.
– А соль здесь не нужна: утка сама из глины соль выбирает – в этом весь секрет!
– Но у нас и хлеба нет!
– А вот хлеб как раз и не нужен. Утка будет как яблоко. Ну кто яблоко с хлебом ест?
– Ну давай запекай, – согласился я, чувствуя, что ему страсть как хочется испечь мою утку. – А где ты глину найдешь?
– Зараз, – сказал Сашко и побежал вниз к речке.
Я разжег костер, а Сашко принес огромный ком грязи, в котором, как он сказал, и была спрятана утка, этот ком он и пристроил в костре.
ПрошЛо еще несколько минут. Я наслаждался прекрасной ночью, а в желудке все равно ныло: ужасно хотелось попробовать печеной утки с диким чесноком. Костер разрастался, искры в небо уходили, перемежаясь со звездами, гасли на пути к ним.
– До чего же красотища кругом,- взволнованно сказал вдруг Сашко.- Неужели вот так же прекрасно нельзя устроить и человеческую жизнь?
– А жизнь, может быть, так и устроена,- сказал я.- Надо научиться видеть все прекрасное в ней. Видеть и удивляться, будто видишь все впервые.
– Так надо, чтобы оно само удивлялось, чтобы действительно было чему удивляться. И удивляться можно по-разному. У меня два соседа: Каменюка и родители нашей Манечки.
Так вот, если чья-нибудь курица зайдет на огород Каменюки – пиши пропало. Жинка Каменюки, Прасковья, будет два дня орать на все село и курицу может убить. Я однажды ее стал успокаивать: «Да угомониться, тетка Прасковея», а она еще больше распалилась. Губы белые, глаза злые, волосы растрепанные – ведьма, и все тут. Я всякий раз, когда прохожу мимо ее дома, жду чего-то плохого и не удивлюсь, если что-то злое случится у них. И совсем другое семья Манечки. Как вижу их хату, так теплее на душе становится. А мать Манечки – Оксана, это ж такой человек, что просто трудно себе представить… Во время войны тут пленных держали. И вот каждое утро Оксана соберет узелочек и к баракам, чтобы пленным передать поесть чего-нибудь. Сама голодала, а вот носила пленным. Откуда такое в человеке? А посмотрите, как у нее глаза светятся, как руки сияют. Не поверите – сияют руки, они какие-то сухие и светящиеся…
– А вы фантазер, Александр Иванович, – сказал я, отметив для себя, что у Сашка на самом деле есть что-то особенное в душе.
– Да какие ж тут фантазии! Правда одна. А вы попробовали бы поговорить с теткой Оксаной. А горя у нее сколько было – и мужа и брата убили, а она и от горя еще светлее стала. Отчего это так? Может быть, действительно есть такой путь, как этот черт Фурье сказал, к красоте путем добра?
– Это основной путь нового воспитания, – сказал я важно. – Изобилие, которое мы создадим в новой школе, может объединить нас, а может и разобщить. Я не хочу бедной и нищей красоты.
– А вот у Каменюки все ломится от богатства, а у Пашковой в доме шаром покати.
– При чем здесь?…
– А при том, что в бедности есть что-то, если она честная, трудовая.
– Честная бедность, если она трудовая, не может оставаться нищей. Несправедливо.
– Я недавно прочел и запомнил слова: «Помоги мне сделать то, что я в силах сделать. Помоги мне смириться с тем, что я не в силах сделать. Пошли мне разум, чтобы отличать одно от другого». Вот тут весь смысл человека. У тетки Оксаны это самое прямо в крови…
– Какое это самое?
– Ну вот это умение смириться с тем, чего она не сможет сделать.
– Человек не должен смиряться. Его призвание – дерзать. Не смиряться.
– А вот тут не согласен. Весь род Каменюки никогда не смиряется ни с чем. При любой власти – и тащат, и тащат. Деда Каменюки убило во время бомбежки: старик стаскивал к себе в дом чужое добро. Бомбы летят, стрельба идет, а старый Каменюка с двумя чувалами через огороды сигает. Так и концы отдал с ворованным добром. И Каменюка весь в деда, и все они злые как черти. И совсем другое Злыдень – все отдаст. Ничего не пожалеет. Отчего это? От воспитания или от природы?
– Конечно, от воспитания, – сказал я. – Мы создадим такие условия в нашей школе, которые будут гарантировать формирование гармонического человека.
– По Мичурину?
– А разве яблонька не дичает, если за нею нет ухода?
– Уход уходом, а природу тоже не сбросишь со счетов. А потом тут еще кому как повезет, вот сегодня на охоте одному утка досталась, а другому кукиш с гаком…
От упоминания об утке еще сильнее заныло у меня под ложечкой.
– Может, готова? – спросил я.
– Рано еще, – ответил Сашко.
Я уже и о лицее рассказал, и об истории фехтования, и о том, какой библиотека будет в школе будущего, рассказал, а Сашко все говорил:
– Рано еще.
И я лег на спину; сбереженная нагретость земли приятно вливалась в мое тело. Теплые слои воздуха откуда-то из степных байраков доносили душистый запах зверобоя, полыни и материйки. Величественно и счастливо было в этой щедрой тишине, только есть хотелось невероятно, отчего будто и радость от ночной нежности несколько скрадывалась.
– Готово, наверное? – спросил я в десятый раз.
– Не, – упорно отвечал Сашко.
Потом он вилочки настрогал из веток – по две на человека (и под Берлином такими вилочками он стол сервировал), и я приготовился к ужину.
Он взял две рогатины, сделанные из сучков вербы сырой, и стал шарить ими в костре, приговаривая:
– Так, потерпите еще трошки. Вот она, зараза, так ее! Нет, это вроде бы не она. Так, сейчас, еще немножко. С боков пусть прожарится.
Я видел, как Сашко ком какой-то выгреб из костра, принюхался к нему, отбросил в сторону. Другой ком выгреб, но тоже отбросил в сторону.
– Ну, что там? Скоро?
– Одну хвилинку, минуточку, место готовьте!
Место давно уже было готово: листья набросаны, кусок газеты расстелен, мешок, в котором Эльбу везли, аккуратно развернут, чесночок дикий с лучком ровненько сложен – все было на месте, не было только утки.
– Ну что?
Костер Сашко уже весь разгреб, а утки не было.
– Где же утка?
– Нэма, – сказал Сашко. – Сгорила, сатана!
– Ты с ума сошел?
– Сгорила, подлючина. Глина е, а утки нэма. Вся сгорила:
Передержали.
– Может быть, ты забыл ее вложить в глину?
– Та не, вложил сатану, – ответил Сашко. И неожиданно: – Слухай, поехали ко мне: и пиво у меня есть, и утка еще лучше этой. Ну кто с глиною пополам станет жрать утку? Хай вона сказиться. А огирки каки у меня! Яблоки с кавунами моченые! А настойка вишневая! Через двадцать минут будем дома.
Мотоцикл завелся с ходу. И мы поехали. Но поднялся вдруг ветер, полил дождь и, ко всем нашим бедам, заглох мотор.
– Зараз! – сказал Сашко, стремясь придать решимости своему голосу. – Давай толкнем, и он заведется сам.
Толкать под проливным дождем было непросто, но надежда придавала силы, и мы толкали, а мотор не заводился.
– Зараз на гору подымемся, а потом заведется, с горы, вот увидишь, заведется, – успокаивал Сашко. Гора была длинной, бесконечно длинной.
– Садись! – приказал Сашко, и мы покатились.
Но уже через две минуты лежали оба в канаве, прижатые мотоциклом.
Сашко меня успокаивал:
– Зараз все отлично будет. Еще никогда такого не было, чтобы он не заводился.
Снова мы покатили машину, и вдруг радостно затарахтел мотор, и мы понеслись как на крыльях, и я молился, чтобы не заглохла машина. Но мольба моя не дошла по назначению, и мы снова в канаве, и ногу обожгло мне выхлопной трубой, и я орал что есть мочи, а Сашко успокаивал:
– Зараз. Все отлично будет. Он всегда так, скотыняка!
Снова мы покатили на гору мотоцикл, Сашко за руль держит, а я в багажник руками упираюсь, вода хлюпает под ногами, грязь расползается. Мы по траве решили идти, чтобы побыстрее на гору забраться, но и на новой горе не завелся мотоцикл.
Так и прикатили машину своими руками во двор Сашка.
Оба были в грязи, усталые и голодные.
– Зараз такое будет! Утка, настойка, огирки, кавуны с яблоками мочеными…
– А не поздно? – спросил я.
– Ты што? – И он посмотрел на свои часы.
– Три часа, – сказал я. – Самый раз, – ответил Сашко.
– А кто у тебя дома?
– Жинка, мати, дити…
– Ну, а как они?
– Да я их, чертовых бабив, в руках держу!
Я робко переступил порог. На кухне горела керосиновая лампа, совсем приглушенная. Вправо и влево шли двери. В одну дверь ткнулся Сашко, но вылетел оттуда пулей, и вслед за ним полетело что-то тяжелое. В другую дверь вошел Сашко, а через две секунды руки хозяина растопыренные сначала показались, а уже за руками голова с туловищем выбросились, а за спиной Сашка что-то опять тяжелое полоснулось.
Сочувствуя товарищу, я робко вышел на крыльцо.
– Ты же говорил, что в руках их держишь.
– А хай им черт, хиба с бабами шо-небудь зробишь! Ходим в сарай, бери лампу, а я хлеба достану.
– Куда в сарай! – раздался голос из комнаты. – Ось я встану, дам тоби сарай!
– Мы тыхенько повечеряемо, – ласково сказал Сашко. – Тыхенько!
Мне хотелось сказать: «Ну, будь здоров, Сашко». Крепко пожать руку хотелось, но так было жалко оставлять его одного. И я ждал конца.
А конец был таким.
– А хочешь, в пещеру пойдем. Настоящая пещера половецкая! – сказал Сашко, ему так хотелось закончить день какой-нибудь настоящей удачей, и я понимал это.
– Нет, в пещеру как-нибудь потом сходим. Проводи меня немного.
– Погоди, я зараз.- Сашко исчез, а через секунду он шел с двумя банками. – Сейчас горилки возьмем. Бона тут у соседа.
Сашко перелез через тын и постучал в ставню.
– Грунь! Цэ я – Сашко, дай бутилку горилки. Непонятные звуки послышались из-за ставни.
– Грунь, видчини, – жалобно, но настойчиво проговорил Сашко.
Ставни молчали. Сашко снова постучал в окно. В дверях загремел засов.
– Все в порядке,- сказал мне Сашко,- открывают. Несут.
В лунном свете обозначилась фигура в белом, на фоне которой отчетливо чернел гаечный ключ огромного размера. Намерения у гаечного ключа были самые решительные, и мы метнулись в сторону, перекинулись через тын и скрылись в темноте. А оттуда, где застыло матовое сияние гаечного ключа, слышалась непозволительная брань:
– Я тоби покажу, гад, как по чужим бабам лазить! Я тоби… Лунный свет струился в дрожащих окончаниях листвы.
– Нэма жизни ни дома, ни на работе, – заключил Сашко. – Жизнь только в промежутке, между домом и работой. Вот сейчас я живу, потому что я нигде.
Я пожал Александру Ивановичу руку. Через час мы должны были встретиться на перекрестке, куда должна подъехать грузовая машина, чтобы отвезти нас за новым оборудованием для школы будущего.
Я подходил к своему дому с горькими мыслями. Впрочем, в этих горьких мыслях была острая решимость во что бы то ни стало с завтрашнего дня, прямо с утра, начать совсем новую жизнь – и никаких отклонений! Никаких охот, никаких половецких пещер!
– Вот так разбазаривается в человеке самое главное, – бормотал я вслух. – Вот так предаются идеалы. Каков Сашко?! Ишь придурочком, придурочком, а свою линию гнет! А какая у него линия – пойди разберись!

4

Новый Свет был залит солнцем, когда приехал долгожданный Шаров, настоящий директор интерната. Константин Захарович приехал с женой, племянницей Настей и с собакой Вестой.
Впереди шла Веста, родом из фокстерьеров. Шерсть ее смешно кудлатилась, и глаза весело глядели крупным черносливом. За Вестой шла грузная женщина с двумя сумками – это Раиса Тимофеевна, жена Шарова. За ней шла Настя, племянница, с огромным черным ридикюлем, куда бы запросто вместилось два фокстерьера. Замыкал шествие человек без ничего – это Шаров. Одет он в широченные штаны (несколько пятен на синем бостоне), на нем рубашка шелковая в полоску, без воротника, из тех рубашек, к которым воротники пристегивались, в рукавах рубашка перехвачена металлическими пружинами. Спина у Шарова покатая, руки несколько колесом – от, этого очень хозяйская походка получалась.
И Шаров, и его жена, и племянница, и Веста сразу внесли новую, шумливую струю в жизнь окраины Нового Света – смех пошел по территории: кашляющий (от курения) у Шарова, с прихлопом рук и с покрякиванием у жены, звонкий у Насти и с глупым лаем у Весты, этак лениво пару раз в вышину: ав! ав!
– Куды ж мы заихалы? Костя, не соглашайся! Тут одни бурьяны – глухота такая! – приговаривала Раиса, когда смех кончился.
– Не галдись! – успокаивал Шаров, доставая перцовку из сумки. – Бурьян – это хорошо, хоть будет выпить где.
– Тоби бы тильки выпить! – вытаращила очи Раиса, толкнув мужа в покатую спину.
– Ой, – закричал Шаров. – Чиряк у мене, забула, чи шо? Ну сидайте, хлопци, отметим приезд.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48