А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

фамилия нарушена, зато идейность высокая. Я вам лучше сейчас про кустарник частушку спою.
– Послушай, Сеня, – не выдержал такого глумления над эстетикой Волков, – дай-ка сюда балалаечку. Можно и мне частушечку спеть?
– А ну, давай, – хором протянуло общество.

Я частушки сочиняю
Про кустарник туевый… –

запел Волков.
Конюшню трясло от смеха.
Волков наблюдал за тем, как смех никак не кончался, а потом пожалел Сеню:
– Ну давай, Сеня, фокус свой главный. Покажи класс.
– Давай, давай, а то поэт ты… – это Злыдень расквитался с Сеней, и все же деликатность Гришкина не позволила бранное слово употребить.
Сеня заулыбался. Бодрости придал голове и телу, изобразил нечто профессионально-фокусническое и лег на спину. Он вставил бутылку в рот и руки распластал. Жидкость бесшумно снижала уровень. Общество затихло. Злыдень разинул рот. Карась нагнулся, чтобы увидеть, чем же там изнутри во рту держит бутылку Сеня.
– Вин ее у горло встрямив. От ракло! – пояснил Карась.
– Багато бачили, а такого ще не бачили, – удивился Злыдень.
И когда жидкость исчезла на две трети в туловище Сенином, вошел Шаров с Каменюкою.
– Видели такое? Константин Захарович, видели такое? – набросился Карась на Шарова. – Не, только гляньте!
Шаров опешил. Перед ним на соломе лежал корреспондент. Представитель центральной прессы не шевелился. Первая мысль, которая мелькнула у взволнованного директора: спасать, немедленно спасать! Но его остановил такой знакомый, отрезвляющий сознание короткий звук – фьюить! – это остатки жидкости завертелись и исчезли в громадном теле журналиста. И вид наблюдавших работников школы успокоил Шарова.
– От хорошо, шо вы прийшли, а то бы сроду не пови-рили, – обратился Петро к Шарову. – Вот так фокус!
– Что тут происходит, товарищи? – строго спросил Шаров. «Журналист» поднялся, улыбнулся директору:
– Я не хотел, но свояк пристал.
– Какой свояк?
– А Яйло, – «журналист» указал на кума. – Я же Сеня Скориков, свояк Яйла, хоровик. На работу к вам. Я уже рассчитался…
– Ну вот что, убирайтесь отсюда, товарищ, – возмутился Шаров.
Закашлявшись, выбежал из конюшни Сашко.
Злыдень протянул Шарову стакан. Шаров отшвырнул руку со стаканом, и жидкость выплеснулась на солому.
– Я рассчитался там, – повторил Сеня. – Я завтра же могу приступить к работе. А то у меня разрыв в стаже будет.
– Не берите его, – посоветовал Злыдень.
– Где икра? – резко спросил Шаров, глядя на пустые бутылки.
Рядом стояла Эльба и с наслаждением слизывала остатки икринок, оставшихся на лапах.
– Це Сашко усе, – пояснил Злыдень, догоняя Шарова. – Сказав, що вы приказ такой дали. Шаров не слушал Злыдня.
– А ну, Сашка ко мне, – сказал Шаров Каменюке. Сашко явился как ни в одном глазу.
– Хулиганством занимаетесь? – вскинул черную бровь Шаров.
– Вы насчет Волкова? Так мы его скоростным методом отрезвили: никаких потерь!
– Хватит!
Шаров дознание прекратил. Гений Шарова подсказал единственное решение: замять, забыть, как будто ничего и не было.
– Завтра на базу поедешь, а заодно Омелькину мешки закинешь. Запомни: четвертый этаж, квартира двадцать.
– Будет зроблено, – ответил Сашко.
Но и на этом история не закончилась. Перед самым выездом Сашко вдруг метнулся к секретарю Шарова.
– Анна Прокофьевна, – шепотом сказал ей Сашко, – Шаров просил, чтобы вы завернули две штучки…
Анна Прокофьевна зло глянула в очи своему односельчанину, открыла ключом комнату матери и ребенка и опустила в мешок посуду с жидкостью.
На крыльце стояли Злыдень, Шаров и Каменюка.
– Ну что, поехали? – спросил Шаров.
– Все готово, Константин Захарыч, – ответил Сашко.
– Двигайте, а то хмарится щось.
– Добре, добре, – ответил Сашко.
– А что там у чували у тебя кандыбобится так? – спросил Шаров напоследок.
– А это я политуру одалживал в колхозе. Может, не отдавать, оставить?
– Нет, вези, дорогой, долги надо отдавать, а то другой раз не поверят.
– Та хай им черт, цим долгам, – ответил Сашко. – Времени жалко.
Что-то уловил все же Шаров в ехидной торопливости Сашка, но не мог предположить такой дерзости, а в грудях пекло и щемило, и слово «политура» отдавало подозрительностью. И не выдержал Шаров, сломался.
– А що за политура? – спросил он у Каменюки. – Вроде бы не брали?
– Ниякой политуры у колхози немае, – сказал Каменюка, разевая рот на жаркое небо.
– Николы у колхози не було политуры, – добавил Злыдень. – Це ж горилка така – политура!
В тот день и решилась судьба Сашка Майбутнева: из кладовщиков перевели его в педагоги, так как кадров не хватало. Да и я, не ведая всех Сашкиных приключений, заступился за него. Собственно, я знал о других приключениях и попал с ними впросак, как выяснилось потом.
А дело было так. Справились мы на базе с делами и подъехали к дому Омелькина, чтобы мешки ему завезти с картошкой и огурцами. И вот тут-то муки интеллигентские разъедать меня стали, кислотой прошпаривать все мое нутро. Сидим мы в кузове, спинами прижались к борту, а сами глаз с мешков не сводим: в каждом килограммов по сто, как свинец эта картошка молодая. И не глядим друг на друга, а все равно глаза Александра Ивановича перед моим носом маячат – такая жалостливость в них, что плакать хочется, и кричат глаза: ну как эту треклятую картошку молодую, по сто килограммов в мешке, на четвертый этаж, в квартиру 20 тащить? И не в тяжести дело, а в постыдности. Без меня Сашко, конечно, отмахал бы мешки и сам, без помощи, а вот, со мной сил нету, так как я в аксельбантах весь, и нимб вокруг моей головы будущей солнечности, и пеньки в памяти, а тут такая унизительность.
Попробовал Сашко ход один, но не удался ему этот ход, потому как шофер удивительно интеллигентный попался: все книжку читал, чуть остановка, так раскрывает и читает – про условные рефлексы. «Где их только выкапывают таких?» – это Сашко заключил, когда обратился к шоферу:
– Снеси мешки на четвертый этаж, магарыч будет. Оскорбился шофер, сел в кабину и углубился в собачью психологию.
Мукой тяжкой перекручивало меня, когда, обозлившись, я взвалил мешок с молодой картошкой, и Сашко взвалил (не мог же я покинуть первого в жизни принятого работника), и от злости даже на пятый без остановки влетели. А на пятом этаже силы кончились, и мы с лестницы спустили по мешку: мягко скатывается молодая картошка, легко.
– Картошку привезли, – сказал Сашко хозяйке.
– Сюда пожалуйста. – Добрый голос хозяйки рассеял нашу озлобленность. – Спасибо, родимые, а то как мне ее сдвинуть. А этот ящик вот сюда. Спасибо. Посидите, отдохните, милые. Чайку вам согрею.
Чай мы пить не стали. Но кусочек хлебца Сашко попросил у старушки.
В кузове Сашко вытащил из мешка бутылки. Два десятка медалей на каждой. Внизу приписка: «Возраст 20-25 лет».
– Этому коньяку цены нет! – сказал я. – Откуда?
– А это Шаров дал. Так и сказал: выпейте, чертовы диты!
И рыбец пришелся кстати. И двести километров как мечта: легкий ветерок с теплотой. Теплота изнутри, теплота от соприкосновения с Сашком. Теплота от светлого вчерашнего дня: так удалась программа.
– Вчера я был счастлив, – сказал я. – Я видел будущее. Это была настоящая талантливость детская.
– И я вчера бачив будущее, – сказал Сашко.
– Ты действительно правду говоришь?
– Правду, – ответил Сашко.
Я был растроган. И мир казался еще прекрасней. И Шарова я любил, и Сашка любил, и даже шофера готов был расцеловать – таким он интеллигентным мне показался.
И, сияющий, я по возвращении вошел в кабинет Шарова. И моя переполненность выходила из меня в благодарностях.
– Я вам давно хотел сказать, – отважился я, – что вы, Константин Захарович, человек исключительный. Такое вино! Такое вино я в жизни никогда не пробовал. И дело не в подарке, а в том внимании…
Шаров лупил на меня свои узкие глаза, сверлил зрачками, выковыривал из меня все нутро, всматривался в выковыренное: нет, вроде бы искренний дурак, значит, и ему башку заморочил этот несносный Сашко.

16

Николай Варфоломеевич Дятел был единственным остепененным человеком в нашей школе. В свое время он блестяще защитился в научно-исследовательском институте детского левого полушария. Сам факт того, что ему удалось доказать многие преимущества левши над правшой, поднял бурю в НИИ правого полушария. Двадцать шесть заседаний провел президиум академии патологических наук, пытаясь разрешить конфликт между двумя научно-исследовательскими учреждениями. Руководство института детского левого полушария уже не радо было, что присудило Дятлу степень кандидата наук, и после двадцати шести заседаний признало некоторые свои ошибки. Тогда-то и было сказано Дятлу: «Сгинь!» – что на научном языке означало: необходимо временно прекратить исследования, а еще лучше – уйти в глубокое подполье.
Именно в эти дни я и оказался в Москве (дополнительно изучал разные материалы по активизации творчества детей) и встретился с Дятлом, которому и предложил перейти временно к нам в новосветскую школу. Три дня и три ночи я расписывал Дятлу великие перспективы построения новой школы. Я говорил с полным знанием дела:
– Может быть, в какой-нибудь Древней Греции и удавалось в одном лице соединить Цицерона и делового правителя, а в наше время жесткого разделения труда, что определенно сказалось и на структуре мозга, в частности, специфике левого и правого полушарий, трудно соединить живой практический размах с высокой идеальностью, то есть с развертыванием сугубо теоретических позиций в такой хрупкой области, какой является формирование детского ума и сердца.
Я говорил о величайшем даровании Шарова, который обладает фантастическими способностями из ничего создавать все, добывать из-под земли самый дефицитный дефицит и обводить вокруг пальца кого угодно, может быть, даже и таких матерых эрудитов, какими были руководители института правого полушария.
Дятел засомневался. Он вытянул свою гусиную шею, потрогал огромный в пупырышках кадык и сказал:
– Не думаю, чтобы на обмане можно было что-нибудь построить. Есть у Белинского мысль…
– При чем здесь Белинский? – возмутился я. – Обман будет у него. У Шарова. А у нас-то все будет чисто. Мы создадим все условия для воплощения в жизнь великих идей. И, скажу по совести, я сам и десятой доли не способен сделать того, что может Шаров. И никто не может! Надо, в конце концов, быть реалистом!
Дятел согласился. И как только он оказался в нашей глубинке, так к нему резко (в лучшую сторону) изменилось. отношение со стороны обоих институтов: ему не только дали искомую степень, но и утвердили программу опытной работы о переводе правшей в левши. Как это ни странно, этот незначительный факт вдохновил Шарова. Несмотря на то что эксперимент велся на общественных началах и лаборатория была еоздана также на общественных началах, Шаров все равно тут же изменил вывеску, назвав новосветскую школу экспериментальной школой академии патологических наук.
– Под эту вывеску я теперь хоть черта достану, – смеялся он, потирая руки.
В лабораторию вошел и Волков, явный антипод Дятла (это я настоял, чтобы ввели Волкова, – для противовеса), и Смола, который вскоре, как отмечал Дятел, добился выдающихся успехов в опытной работе. Надо отдать должное Дятлу. Он в короткий срок объединил вокруг себя педагогов естественно-математического цикла, но и словесники охотно его слушали.
– Он будит нашу мысль, – говорила о нем Светлана Ивановна, руководитель предметной комиссии математиков.
– Эрудит, – отмечала Марья Даниловна, возглавлявшая всех словесников. – Если его методику объединить с методикой Волкова и Попова, то может получиться нектар, достойный богов.
– Без методики Дятла в трудовом воспитании не обойтись, – заключил Тарас Григорьевич Чирва.
Дятел мне помогал руководить педагогическими поисками в коллективе. Несмотря на то что он был несусветным занудой, мне было интересно вступать с ним в словесные поединки. Должен сказать, что эрудиция Дятла основывалась на новейших наших и зарубежных достижениях в области науки. Причем эта научная эрудиция была так плотно уложена в левом и правом дятловских полушариях, что для других, скажем, знаний из области художественной литературы, или искусства вообще, или из опыта человеческой мудрости в башке Дятла просто не осталось места. Поэтому всякому, кто его не знал, он казался круглым идиотом, и о нем уж точно злые и непочтительные насмешники так говорили: чайник.
Дятел, считая себя подлинным методологом, несколько пренебрежительно относился к практике, и не потому, что он ее не признавал, а потому, что он парил над нею. Упиваясь Гегелем, признаками структуралистов и системщиками, он именовал практику не иначе как ползучим эмпиризмом. Он знал: его практическая работа – дело временное. Еще наступит его час – час полного вступления в сферу чистой абстракции! Он ждал этого часа.
Дятел был нужен нам, школе, поскольку замыкал на себе весь учебный процесс, был знаком с такими же, как и он, занудами из академии патологических наук. Кроме всего прочего, он был нужен мне в моем противостоянии Шарову. Я им пользовался как тореадор красным плащом. Шаров, когда я сталкивал его с Дятлом, лез на стенку. Шаров ничего не понимал из того, о чем говорил Дятел. Дятел был для него инопланетянином, которого он вынужден был терпеть. Великий методолог говорил авторитетно, ссылаясь на источники, на современные научные достижения, нередко прибегая и к выпискам из протоколов заседаний отделов и секторов института левого полушария.
В этих протоколах отмечалось, что дятловская концепция, как и все направление новосветской школы, отвечает современным требованиям науки, что результаты работы школы бесподобны, а посему надо всячески поддерживать большое и ценное начинание. Мучительно поглядывая по сторонам, Шаров немедленно придумывал какое-нибудь срочное дело и ласково говорил:
– Рад бы послушать тебя, Варфоломеевич, да не могу, надо договариваться насчет солярки, а то дизель к чертовой матери выйдет из строя…
Шаров от Дятла спасался бегством.
– И где ты такое чучело выкопал? – говорил мне директор.
– Наука, – бойко отвечал я.
– Ох и возьмут нас за одно место, помяни мое слово, – отвечал мне Шаров. – Чует мое сердце, не к добру эта левая наука нас приведет… Поразительная штука человеческое сознание. Оба академических института (в какие-то периоды они объединялись) так сумели задурить всем головы, что многие поверили в выдвигаемые прямо противоположные доктрины, и Дятел приложил немало усилий, чтобы новая академическая идеология проникла в умы не только нашего новосветского педагогического состава, но и в умы технического персонала, в умы детей. Дятел обладал потрясающим свойством делить все пополам, что он и называл диалектикой. Люди, кошки, собаки, деревья, провода, лекарства, борщи, плоскогубцы, небо, капуста и прочее – все делилось на плюсы и минусы. Все раздваивалось, а потом растраивалось, расчетверялось. И хотя мы посмеивались над Дятлом, но очень скоро так увлеклись осуществлением принципа раздвоения, что в нашем сознании почти не осталось целостных предметов: все стало существовать в виде обособленных половинок. Мы считали, что спасаемся от дятловской диалектики с помощью юмора, а на самом деле, ловко оперируя такими терминами, как плюс и минус, абстрактное и конкретное, единство и противоположность, количество и качество, частичность и цельность, мы переиначивали свое сознание таким образом, чтобы видеть, скажем, не всего человека разом, а его половинку или же видеть сразу несколько половинок, то есть человека как бы в разобранном виде.
Только таким способом, доказывал Дятел, можно уловить суть, то есть субстрат, присущий только идеальной личности. И не надо бояться этого расчленения человеческих характеров. Уже само по себе открытие социальной психологией формальной и неформальной структур коллектива свидетельствует о том, что любая личность многослойна. И важно видеть ее как бы в разрезе… Больше того, доказывал Дятел, важно самих детей научить этому великому принципу деления. Тем более что школьное состояние личности предрасполагает к прогрессирующему раздвоению. Опытная работа новосветской школы показывает, насколько эффективно раздвоение школьников в процессе их гармонического развития.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48