А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– Пока весь не вырвем.
– И это за ставку библиотекаря?
– За ставку.
– Добре,- сказал Сашко.
– Ну и прекрасно, – обнял я нового сотрудника.
Я ему сказал, что мне надо в район ехать, чтобы документы оформлять на диваны, столы, кастрюли, чашки, ложки, трюмо, байковые одеяла, парты, котлы, мармитные печи, холодильные камеры, стиральные машины, станки токарные, фрезерные, сверлильные, точила маленькие и большие, тиски, верстаки, молотки, зубила, плоскогубцы, тетради, учебники,- список был бесконечный и в магическую силу этого списка моя рыцарская душа верила бесконечно.
На следующий день в обед я вернулся. На бурьянном поле брани никого не было.
Интересное дело – административный пыл. Как стал я исполняющим обязанности и самым главным человеком над бурьяном, так рьяность во мне появилась нечеловеческая, этакая фраза из моей души рыцарской полезла, прямо-таки холопская фраза, фраза того холопа, который из грязи в князи попал, кичливая фраза, холодная, безнадежно пустая. И мышление мое переиначилось, перестругалось, не мышление, а так, черт знает что, нервность одна: все виноваты, сволочи, никто работать не хочет, сознательности ни у кого нет, все только урвать хотят, разве можно настоящую жизнь построить при таком отношении к делу? Ведь я и задачу поставил четкую, и силу свою вложил, всю, какая была, когда бурьян счищал, и наставление было сделано должное, так нет – все сбежали. И мышление вытаскивало решения административные: собрать коллектив (это значит Сашка, Маню и Дашу), заседание провести, постановление принять. Не успело мое мышление выстроить какой-нибудь административный ход, как у моего пенька стоял Сашко. Он отвернул рукав пальцами и поглядел на часы, которых не было.
– Что же вы ответственное дело покинули? – сказал я.- Теперь придется всю ночь нам с вами рубить бурьян, чтобы план выполнить…
– Та хай йому чорт, тому бурьяну, уси полягали! – почесал затылок Сашко.
– Ничего не могу понять.
– Та что ж тут понимать! Лопухив пообъедались! Злыдня в город «скорая помощь» отвезла. Каменюка в отрезвитель попал: осотом горилку закусывал, а дивчатки дома сидят: в очи стыдно людям глядеть…
– А у вас что это под глазом такое?
– Так то батьки дивчат оглоблею меня колошматили, зверье чертово. Ну как их в будущее пускать? На цепь их, паразитов проклятых. Я к ним с добром, а они, сукины сыны, разорвать готовы.
– Вот до чего шутки ваши доводят, Александр Иванович, план мероприятий сорвали и еще репутацию новой школы подмочили…
– Да який там пидмочили. Очередь стоит за бурьяном. А я без вашего позволения никого во двор не пускаю: строго по разнарядке, говорю. Целебный лопух, объясняю, будет сдаваться на корню как есть государству и на экспорт…
– Нет, вы эти шуточки оставьте, Александр Иванович. Если мы станем народ дурить, это рано или поздно раскроется: несдобровать нам, идею опорочим.
– Добре, добре, хорошо, – отвечает Сашко.
– Новое дело,- говорю я. – Завтра поедем за чашками, ложками, кастрюлями, ботинками, шапками, досками, столиками. В четыре утра машина подойдет.
– Добре, добре, хорошо,- говорит Сашко.
В четыре часа мы стоим с Майбутневым на развилке дорог, откуда машина должна появиться. Прыгаем с ноги на ногу, я забыл про свое рыцарское достоинство, про шпагу и аксельбанты забыл, потому что холод, он одинаково вышибает спесь хоть у рыцарей, а хоть и у оруженосцев. Полчаса, час, полтора проходит, а мы все скачем на одной ножке, и школа будущего не лезет в голову, и Пущин с Гнедичем не лезут в голову, и лицеистки с румяными щечками, в морозце, на замерзшем озере не лезут в голову, мы все скачем на одной ножке, потому что машины нету, той машины, на которой мы оборудование будем завозить.
Наконец машина подъехала.
Мы лезем в кузов вдвоем: солнца еще теплого нет, а так, светит солнышко вроде бы и сильно, только теплоту всю ветром от нас сдувает.
Сашко вдруг бац и с головой в солому зарылся, а мне в моей ответственной должности никак в солому с головой зарываться нельзя, и сижу я как памятник кустарной работы, ноги обхватил руками, чтобы ветер не заходил в тело, и без того холодное. Через три часа приезжаем на базу, грузим ящики, грузим тюки, досками школьными бока заслоняем, а сверху посуда пошла, а еще сверху что помельче, чтоб посуда не раздробилась: фартучки и штанишки, комбинашки и шарфики, береты и кофточки. Место по неопытности себе забыли оставить, забрались в уголочек у борта, шпага моя погнулась, аксельбант надорвался, плащ алый весь в мазуте, волос на голове от ветра спутался, весь собачьей бездомностью пошел. Сидим скорчившись, и снова будущее не лезет в голову, а лезет только то, как вторую ходку сделать, уже на другой машине, завтра, тоже в четыре утра. Две недели ездим с Майбутневым. Проснулся однажды в машине: плашмя лежу, головой в задний борт упираюсь, железную бочку с дополнительным бензином руками обнял, а рядом Сашко в такой же распластанности прыгает как неживая твердость, стукается его голова о доски кузова, и не просыпается, так вымотались мы за эти две недели: на два миллиона завезли всякой всячины – не то что бурьян чертов рвать!
Нет, потом все было в радость несказанную: мы так наловчились местечко себе в кузове устраивать, что лучшего удобства у дворян не было. Мы укладывали оборудование с умом: станки, что потяжелее, вниз, а что туда-сюда болталось – прижимали тяжестью сверху да веревками еще перехватывали, а себе у кабины ложе строили, чтобы можно было на мягком инвентаре вытянуться. А иногда рядом ложились, головы на плече друг у друга – говорить можно три часа подряд: слышимость отличная, прямо в ухо все входит.
Тогда-то, глядя в звезды, душой прикасаясь к Млечному Пути на небе, я и рассказал Майбутневу о моей мечте. Не только о гармонии человеческой рассказал, но и о своем понимании смысла жизни поведал я Майбутневу: искать и служить истине, чего бы это ни стоило – позора, унижения и даже смерти. Правда, и сомнениями я своими поделился:
– Боюсь, утонут наши замыслы в текучке хозяйственной.
– Та чего там. утонут! – возмутился Сашко.- Не дадим утонуть, черт бы их побрал!
– В каждом человеке сидит великая потребность жить благородно и прекрасно. Каждый человек, будь он ребенок или взрослый, обладает великим талантом созидания. Понимаешь,- говорил я моему другу,- и Злыдень, и Каменюка, и их дети необыкновенно талантливы. Они еще не знают об этом. А когда узнают, вся их жизнь заиграет иным светом.
Я рассказывал Александру Ивановичу о том богатстве, которое спрятано в наших людях, в нашей земле, в наших озерах и реках, в наших полях и огородах, в наших возможностях. Я приводил цифры, ссылаясь на расчеты, сделанные мною и другими людьми. Я говорил об обществе изобилия, где богатство создается в учении и в труде, где богатство справедливо распределяется между тружениками, где изобилие ведет к приумножению духовных ценностей.
Сашко слушал и так взволновался, что вскочил и, держась за веревки, сказал:
– Выпить бы, у меня тут и цыбулынка есть. Но я не расслышал его взволнованности, так как Сашко приподнялся и его слова ветер из кузова унес.
– Если ружье висит на гвозде, оно должно выстрелить,- это я маме говорю, потому что день открытия охоты наступил.
– Не позорься,- сказала мама,- стыдно с ружьем тебе ходить, самостоятельным человеком пора стать.
А я загоняю бумажные гильзы в два ствола, патронташем перетягиваю живот, шпорами звеню, а не звенят шпоры, потому как от сандалий старых и стоптанных на моей ноге глухое пришлепывание идет, и ростом я вниз пошел, потому что стерлось все внизу у сандалий моих.
Бурьян росой еще охлажден, капли на листьях скатились на самый краешек, блестят прозрачностью, аж глаз слепит, а внизу трава мокрая от росы, и сандалии мои влажнеют, и кожа на ноге до самой щиколотки перестала быть сухой. Я вижу: ватник Злыдня в камыш вкручивается, руками ватник дорогу раздвигает. И голова Злыдня глаз не сводит с двух кряковых, летящих над нами. А на берегу Каменюка в тюбетейке цвета высохшего ила орет истошно:
– Крыжни! Да стреляй же, крыжни!
И Злыдень выстрелил из своей старой берданки – и мимо. Со всех сторон незнакомые мне люди бегут, тоже с ружьями, а кряковые в мою сторону, к бурьяну повернули. Заколотилось все во мне, я ружьем веду по небу, настигаю кряковую пару, опережаю, как и положено, нажимаю курок, и птица у моих ног всей тяжестью упала. А вторая резко вниз пошла, но я и вторую влёт снял; упала она рядом с Каменюкой. А навстречу еще пара летит, я в лихорадке загоняю два патрона и дуплетом – и обе утки в берег болотины шмякнулись. Такого у меня сроду и на Севере не было, чтобы влёт попадал. В стаи палил, а никогда не попадал, а тут всего четыре утки к Новому Свету подлетело, а я всех четырех снял.
Охота заняла у меня минут двадцать. Злыдень кинулся за моими утками, Каменюка кинулся за моими утками, горожане кинулись за моими утками, а я стою с ружьем под мышкой, как Иван Давыдович шпалу, держу ружье, а ко мне бегут горожане, и Злыдень несет настоящую кряковую, и Каменюка за ноги тащит селезня, крыльями по траве раскинулась птица, отчего вдвое больше кажется.
– Это – крыжни! – говорит Каменюка.
– Водоплавающая кряковая, – поправляю я.
– Та крыжни, – настаивает Каменюка.
– Такого термина нет, – авторитетно говорю я.
Меня разглядывают со всех сторон: одно дело за пеньком человек сидит, а другое совсем – когда влёт без промаха бьет. Мое ружье, из которого я даже в консервную банку не попадал с пяти шагов, разглядывают, просят выстрелить, а я баловства не допускаю, оружие не для баловства человеку подарено. Бутылку подбрасывают, чтоб я попал в нее, а я и в бутылку ни за что не выстрелю: знаю, что не попаду. Каменюке нравится моя деловитость, и он почтительно подает мне уток, перевязанных за ноги, дорогу мне все уступают, и я обхожу бурьян стороной, чтобы на виду у всех быть, чтобы снова за пеньком проекты чертить.
Но проекты не довелось мне в тот день складывать, потому что Сашко прилетел на мотоцикле своем. Он будто слаломил, объезжая вешки и пеньки, и наконец врезался в дуб столетний, и мотор заглох, как дизель Каменюкин.
– Это я для упора, – оправдывался он, пряча сбитую руку, которая между дубом и рулевой частью оказалась.
Сашко уже наслышан был о моих подвигах и решил во что бы то ни стало прибавить к ним новые.
– Есть дело одно, – сказал он таинственно, поглядывая по сторонам.
– Какое? – спросил я, готовый отвергнуть всяческие авантюры.
– Хотите поохотиться по-настоящему? Знаю место одно. Никто не знает. И собака есть, достанет любую дичь.
– Где это место? – поинтересовался я. Почему бы не прибавить к охотничьей славе еще толику?
– Километров десять. Двадцать минут на мотоцикле.
– Так вы же на ногах не стоите, Александр Иванович!
– Я не стою? Зараз! – Он, как и в прошлый раз, подбежал к бочке и дважды перегнулся в нее до пояса, точно дна хотел достать языком. Вода из бочки вместе с листьями дубовыми полилась через край, а за ней и Сашко вылез мокрый как черт.
– Вот и все, – сказал он, закрывая один глаз, чтобы лучше видеть окружающий мир, чтобы не двоился он в его объективах.
Он специально забрался на пенек мой и нарочно завернул плющом одну ногу на другой: смотрите, мол, как я могу стоять на одной конечности. Так он простоял несколько минут, что окончательно меня убедило в его трезвости.
Мама моя вышла на крыльцо, поздоровалась с Сашей, предложила:
– Отдохнули бы.
А меня звала новая удача, и мое рыцарское достоинство отдыха не желало.
Вскочил я на сиденье железного коня, но остановил вдруг Сашко машину, сказал мне:
– Можно одну утку с собой взять, для приманки.
– Как подсадную, что ли? Так она убитая.
– Это даже лучше,- ответил Сашко.
И я послушался, так уверенно звучал его голос.
У клуба, где бурьян рос чуть поменьше того, какой был на нашей территории, лежала собака рыжей масти, облезлая, с мордой, похожей на рваный сапог. Собака грызла банку из-под слоновой кости, так как настоящих костей в Новом Свете не было.
– Вот она, Эльба. Это ж не собака, а человек на четырех ногах. Нюх у нее,- что угодно найдет, комковатость лап и бочковатость ребер необыкновенная, я с нею иногда без ружья охочусь, скажу: «Эльба, найди!» – и она находит.
У Эльбы слезились глаза и живот свисал до земли, но было в морде собачьей столько доброты, что я готов был и ее зачислить в штат школы будущего, по крайней мере на полставки.
– Эльба, иди сюда,- сказал Сашко. – На охоту поедем!
Эльба внимания не обратила на нас, лапой выцарапывала она из банки остатки слоновой кости, отчего подушечки ее ног стали белыми.
Но как только Сашко подошел ближе, Эльба банку металлическую носом подхватила и скользнула в бурьяны, помахав нам обрубленным хвостом своим.
– Она далеко не убежит, – успокоил меня Сашко, – вы заходите с той стороны, а я с этой пойду. Не бойтесь, она не кусается: у нее зубов немае.
Я зашел, как и велено мне было, с другой стороны, а Сашко растопырил руки и подался в бурьянные заросли. Через секунду я услышал жалобное завывание и увидел Сашка с Эльбой на руках.
– Там, в багажнике, мешок лежит, доставайте! – приказал Сашко.
И я полез за мешком. Эльба никак не желала залезать в мешок, но и сопротивляться ей было лень. Ее тело свисало всей тяжестью, и мы эту тяжесть в мешок опустили. Мне пришлось Эльбу на руки взять, и мы поехали втроем.
Через полчаса мы были далеко в поле. Остановились у пахоты. Мотоцикл спрятали в посадке. А за посадкой стерня была, скошенное пшеничное поле, а рядом с ним озимь зеленела, а в оврагах терновые кусты парились в жаре адовой – байраками это место назвал Сашко.
– Тут и кабаны есть, недавно из Карпат пешком пришли. Тридцать три штуки. Тут и куры дикие, полевые.
– Разве бывают куры дикие, полевые? – спросил я недоверчиво.
– Еще какие! Раньше не было, а теперь есть. Одичали за войну. В окружении были и одичали. В байраках ховаются тут. Только тихенько, а то улетят.
– И летают они, куры полевые?
– А как же! Говорю, одичали в окружении, летать стали, проклятые!
Мы сделали несколько шагов, а потом Сашко лег на живот и меня попросил лечь. Мы поползли. Хмель у Сашка весь вышел, и он хорошо полз, потому что за войну, как он потом сказал, навык приобрел в таком продвижении: «До Берлина, черт его побери, дополз!» Сашко снял ремень, которым обхватил шею Эльбину, собака не противилась, но ее все же пришлось тащить. Она упиралась, рискуя быть сдавленной в горле, и, чтобы выжить, все же уступала Сашку, а потому и двигалась, слегка повизгивая.
– Это она визжит, потому что дичь учуяла, – сказал Сашко, поглаживая длинные облезлые уши собаки.
На горе виднелись белые мазанки, сады чернели, и солнце пекло нещадно.
– Селение рядом! – сказал я.
– А это не имеет значения, – ответил Сашко. – Дикие куры любят возле домов околачиваться, и лисы подходят к домам, и кабаны. Всякий зверь к человеческому теплу тяготение имеет. Приготовься, сейчас покажутся, что-то вроде мелькнуло.
Я действительно тоже видел, будто что-то мелькнуло, охотничьим ознобом меня прижало к земле, по спине жар пошел, сердце заколотилось знакомым стуком, и я пополз так тихо и энергично, как, наверное, никогда не ползал.
А Сашко вдруг на спину повернулся, физиономию свою солнышку подставил и соломинкой стал преспокойненько в зубах ковырять. Я смотрел на него так, будто он оскорбил всю полезную агрессивность человечества, благодаря какой индивид выжил на земле…
– Отдохнем, – между тем сказал Сашко. – А то черт знает как устал!
– Александр Иванович, как вы смеете! – зашипел я, не выдерживая такого глумления.
– Зараз, зараз, – быстро перевернулся Сашко на живот.
Эльба, воспользовавшись этим самым перевертыванием Сашка, попыталась убежать, но Сашко успел схватить ремешок, и собака жалобно завыла.
Снова мы поползли и вдруг увидели несколько рыжих курочек, крупных, величиной с молодых гусей. Курочки разгребали стерню так яростно, будто торопились на всю зиму запастись зерном.
– Вот они! – сказал Сашко.
– Так это же настоящие хозяйские куры! – выразил я сомнение.
– Какие хозяйские? Это дичь.
– Но они же большие.
– А крыжень меньше утки домашней?
Вопрос был резонным, доказательным. Я вспомнил своих кряковых: не какой-нибудь крохотный чирочек, а огромная утка – и все у нее как у домашней, только что летает.
Я волновался, так как знал, что ни за что не попаду в дикую курицу и Сашко мне никогда этого не простит.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48