А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Я не враг вам, но вообразите же себе человека чуточку... как бы это выразить... косноязычного и между тем одержимого идеей донести до других правду, выразить свои принципы, даже поразить, чтобы сказанное не прошло мимо внимания читателей. Что и говорить, это по-своему тоже трогательно, это подкупает, впечатляет, не правда ли? Он сочиняет некую околесицу, может быть даже просто грубый донос, этот безвестный анонимщик, но где же гарантия, что за его выкладками не кроется драгоценная информация? Вот что мы должны учитывать, вот что является главным в такого рода делах и диктует нам линию поведения.
Снисходительная улыбка тронула его губы, когда он увидел, что я насупился.
- То есть вы все-таки допускаете, что я, скажем, подделываю документы?
- Упаси Бог! - воскликнул начальник. - Я никого не собираюсь огульно обвинять. Суть лишь в том, что это дело не должно ограничиться нашей нынешней встречей, должно выйти за рамки частного случая, стать делом общественности и, в частности, людей, по долгу службы призванными заниматься подобными вопросами. Мы не можем решить все в одиночку, поверьте мне, стреляному воробью, и главное, мы обязаны помнить простую истину. Доверять людям - в этом, исключительно в этом, всегда в этом первейший закон человеческого общежития. А с другой стороны, чистота идеалов и твердая нравственная позиция - в этом, опять же в этом, раз и навсегда только в этом святая обязанность каждого члена общежития. И потому проверять людей - в этом, как вы сами догадываетесь, единственно в этом, бесконечное количество раз в этом и всегда будет лишь в этом наша первоочередная задача, которую мы постараемся с честью выполнить. И было бы преступной утратой бдительности с нашей стороны не придавать значения любому острому сигналу с мест, даже такому, который в первом озвучивании может показаться смехотворным. Разберемся, выясним... Я предам дело огласке, и если окажется, что письмо это носит клеветнический характер, найдем подлеца и приструним, чтоб другим неповадно было...
Начальник позволил себе легкомысленно бросаться словами и даже совершил парочку игривых телодвижений. Я вынужден был глуповато ухмыляться, внимая этой его забаве. Он откровенно и искренне пародировал стиль анонимки, мне, однако, было ответить ему нечем, я внезапно ощутил себя страшно узким, не имеющим места, чтобы с беспечностью, Бог знает у кого заимствованной, вместить фарс, в который он столь легко и радостно ударился. Мысленно я уже, конечно, визжал от ярости, выл в тоске, но выходило и так, что я будто бы жалобно пищал, как ошпаренный, вырываясь из плена у этого старого пердуна, который тут предо мной уже невыразимо, неописуемо отплясывал и скоморошничал.
История сложилась бы отнюдь не в духе человеческого общежития, когда б я спустил Кураге его развязность. Едва очутившись на улице, я тут же вбежал в телефонную будку, набрал номер, захрипел:
- Курага, сволочь...
- Не я писал, - откликнулся далекий, но бодрый голос Кураги, - но я тебя предупреждал. Ты же понимаешь, ты же смышленный парень. У тебя нет никаких доказательств, что это моих рук дело, ты же понимаешь, Нифонт. Не я пачкун! А как только вернешь денежки, я тебе на того человека, на виновника бед твоих, если захочешь, сразу и без разговоров укажу.
- Ну, Курага... - скрипел я и корчился в телефонной будке.
- Да ты благослови судьбу, что у нас не отняли возможность смеяться, Господи, что ты охаешь да ахаешь, что с тобой? Юмор нашего солнечного города...
- Юмор навязчивых идиотов! - крикнул я.
- О, Нифонт! Ты в заблуждении... Подумай, посмейся... я ведь шучу, разве ты не понял этого? Не нервничай, умоляю тебя, пойми - все достойно осмеяния. Нет ничего святого. Мы стараемся надуть друг друга, ну так и это следует делать весело, с шуточками, а иначе... хоть сразу в гроб! Надеюсь, ты меня понял. Подумай на досуге...
Выдохшись, не зная, что еще сказать, я с треском повесил трубку. Логики в поступке Кураги не было. Ему ведь и в страшном сне едва ли снилось, что я далек от мысли возвращать долг, следовательно, он вовсе не рассчитывал нажать на меня, испугать, поторопить. Тут было другое. Если и был расчет, то на одно лишь: показать себя остроумным, непредсказуемым, навязаться со своей будто бы блестящей и эффектной игрой. Тут был упор на сенсацию. Была прихоть, юродствование, был даже смех сквозь слезы, сатира на наши нелепые нравы, но в очень уж убогом исполнении. И до крайности мало доверия внушал мне творец этой сатиры. А между тем, сколько в нем самоуверенности, какой апломб!
О, этот цирк я уже достаточно изучил. Мне вспоминается теперь и, видимо, как нельзя более кстати, экспедиторская поездка в городишко на Дунае, где я на заводе долго уламывал директора отпустить мне металл, а он все поворачивал и так и этак, находил тысячи причин не отпустить, хотя с самого начала оговорил, что непременно отпустит, раз уж мы притащились на машине в такую даль. Наши препирательства длились целый день, я не раз порывался уехать, а он тут же заверял, что металл отпустит, и тотчас выдвигал новые основания не отпустить.
Но я, собственно, не о нем; когда я уже положительно в последний раз заявился в его кабинет, он согласие дал и бумаги подписал. После него мне надлежало подписать у главного бухгалтера, я кинулся к тому в кабинет, и вот тогда выяснилось, что этот самый бухгалтер как раз сидел в директорском кабинете и знал, что я сейчас побегу его искать. Но он не подозвал меня, не сказал: экспедитор, подойдите, я подпишу ваши бумаги. Ничего подобного! Да и директор не выдал этого бухгалтера, а поддержал его игру.
Ну, я, допустим, не знал и фактически не должен был знать, что он бухгалтер, но он-то знал себя и свою должность, как и то, что обязан подписать мои бумаги, почему же он не предотвратил мои ненужные поиски? Я снова к директору, бухгалтер, все еще там сидевший, спокойно поставил подпись и никак при этом даже не почесался и не ухмыльнулся. Здорово разыграл свою партию! То есть вот он мне устроил как бы курьез, а видите, как при этом невозмутим и нисколько не спешит собой восторгаться и наслаждаться, не кичится, что обвел меня вокруг пальца, втащил в шутовской хоровод.
Потом на складе имевшиеся у меня уже бумаги заменили другими - такой у них, на том заводе, порядок, - а эти новые документы следовало подписывать у того же бухгалтера; я побежал к нему, и он молча, серьезно так, даже солидно подписал. Однако на проходной пьяный сторож уперся: как пить дать не выпущу вашу машину с завода, бухгалтер не везде подписался, внизу, говорит, есть подпись, а в верхнем углу нету. В первый момент я даже не поверил этому охраннику. Как же так? Если действительно нужна в верхнем углу подпись, то неужели главный бухгалтер, с виду не один уже десяток лет протиравший тут штаны, мог этого не знать?
Я к нему, и он опять же спокойно, без всякого удивления, без раскаяния, без ссылок на провалы в памяти, без восторгов, тихонько так и поставил подпись в верхнем уголке. Зачем же это произошло? Никаким сном это вовсе не было. Но если на этого бухгалтера взглянуть, если во всей полноте окинуть и объять его исполненный хладнокровия, достоинства и даже величавости, ну, естественно, и изрядной толщины облик, так тотчас совершенно и разъяснится, по крайней мере представится, что без этого, без подобных забав, нельзя, - видите ли, без этого нет полнокровной жизни, нет ярко окрашенного события и история не то чтобы какого-то там жалкого завода на Дунае, а вообще рода человеческого из бурной реки превращается в стоячее болото.
Это понятно. И хорошо, что люди играют и сражаются, не желая превращаться в ходячих мертвецов. Но каково мне служить не столько участником истории или хотя бы лишь фарса, сколько неким смазочным материалом для разных частей механизма, угольком, который подбрасывают в топку летящего вперед паровоза? Да и какому-то ли бухгалтеру решать, кто будет участником, а кого следует пустить на вспомогательное средство?
Безусловно, о бухгалтере я вспоминаю без малейшего благоговения, в разгар наших с ним сношений я даже злобился на него. Но ведь и без слез, без гнева рассказываю я о нем теперь, а если рассказывать ответственно, продуманно, с осмыслением вероятных выводов и без всякой тенденциозности, и вовсе должно получаться юмористически и живо, при всем том, что этот бухгалтер весьма отвратительная рожа. Необходимо обладать особой прозорливостью, чтобы современный стиль, всю современность охватить во всей полноте и с перспективой, - и лишь тогда судить. Такой орешек не по зубам мне. Может быть, люди, уяснив, что в мире скуки и безверия накопилось до взрывоопасности, до риска потерять все в один миг какого-то глобального и адского срыва, ищут забвения в условно беспечных и безобидных игрищах. Каждый забавляется на своем месте, в пределах своих возможностей, по своим способностям. Пока еще соблюдается известный порядок, никто не прыгает выше собственной головы и, как бы роздольно ни разливалось воображение, играют разумно и трезво. Т. е. я, конечно, о большинстве. Тот бухгалтер все, очевидно, тщательно учел и по крайней мере на глазок взвесил все мои данные, прежде чем отвести мне роль мышонка. А за его плечами огромный опыт работы с людьми и над людьми и против людей, в багаже у него богатейшие познания из области человеческих характеров и взаимоотношений, и будь он от рождения хоть трижды недалек и зауряден, этот опыт так или иначе освятит его изыскания безошибочным чутьем и своего рода мудростью. Последний дурак, если ему поручить беспрерывное убийство людей, познает жизнь тоньше и глубже, чем величайший из философов.
За те десятки лет, что мой бухгалтер провел в конторах, можно научиться гонять мышат с таким ювелирным мастерством, с такой безупречной чистотой стиля, можно в такой превосходной степени освоить технологию того, "как у нас в городишке на Дунае шутят", что не подкопаешься, не за что будет ухватиться с криком: а вы, господин хороший, несправедливо меня гоняете, вот, пожалуйста, убедитесь сами, вот тут вы свой злой умысел именно что обнаружили и выдали! Старый толстый человек, опытный делопроизводитель играет в печальную для меня игру, и в этом заключается нечто эсхаталогическое, сквозит мысль, что, дескать, мир все равно катится к гибели, отчего же нам не веселиться и не поиграть напоследок?
Вечером того же дня я отправился к Кураге. Я мысленно всматривался в курагинство, пытаясь решить, что лежит в его основе. Только ли искривленное вольнодумство, только ли смех и легкость, в критический миг, так сказать, в миг настоящей жизни, готовые обернуться естественным, непридуманным добром? Или же там в глубине мрачно и угрожающе клубится неистребимое вечное зло? Настолько заманчиво было разгадать этот ребус, что моя ярость сама собой поубавилась, уступив место... игривому настроению. Меня обуял исследовательский дух, и на вечерней улице я озирал праздную, как мне представлялось, толпу с иронический и снисходительной, но отчасти и злорадной усмешкой какого-то литературного происхождения. Я чувствовал себя глубоко проникшим в тайну человеческого бытия, человеком, сквозь все толщи прошедшим до самого дна и убедившимся, что истинно ювелирное мастерство отделки любой материи, в том числе и живой, истинное остроумие, блистательность, нарядность тела и духа - вот единственно достойная реакция на всякие видение очей. Долой неуклюжесть, ибо она ничем не лучше и не значительнее курагинского дилетантского подхода к жизни: тот же разряд, та же медаль, разве что в утешение самолюбию перевернутая обратной стороной. Да и с Гулечкой стало бы полегче... Научиться тонкому аристократическому обращению с Гулечкой, при всяком ее выпаде, даже невыносимо обидном, пересиливать возмущение изящным, находчивым парированием, - она смутится, моя отнюдь не до бесконечности ловкая, изящная и находчивая подружка. Она потеряет свой невозмутимый покой, она проникнется невольным уважением ко мне, тем более сильным, что скоро, возможно, рухнут последние ее сомнения в моей кредитоспособности. Гулечка сделается покорна моей воле, я, властелин, владыка, бог ее и царь, увижу Гулечкино благоговение.
--------------
Но еще прежде нашествия на Курагу, в предвечерние часы, когда я, возбужденный анонимкой, вернулся с завода и прилег отдохнуть, Жанна легла рядом, и я прильнул к ней и обладал ею, впервые с тех пор, как объявил о нашем разрыве. Пришла Лора, пожаловалась, что ей нездоровится, и легла рядом с нами. Жанна уснула.
- Каждый день, - сказала Лора, вперив пустой взгляд в потолок, каждый Божий день одно и то же. Эта боль, эта слабость... Каких только болезней нет у меня! Я боюсь смерти. Идеологи и правители хотят удушить нас скукой, прозой, буднями, хотят превратить в муравьев, в волов, нам на глаза вешают шоры, чтобы мы не видели, что творится по сторонам. Говорят, наши правители умеют развлекаться в свободное от службы время и не жалеют на это средств, а что они оставили нам? Ты думаешь, наш народ беден, нищ, как о том вопят его радетели? Я не верю в это. Что с того, что вечно чего-то не хватает на прилавках и порой необходимое приходится добывать с боем? Это не самое страшное. Мы разучились понимать и чувствовать радость бытия, наслаждаться жизнью, вот что с нами случилось, вот почему мы кажемся такими бедными и убогими. Сейчас немало у народа появилось радетелей и защитников, они скулят, жалуются, протестуют. И не понимают, что в действительности нам нужен хотя бы один всеобщий великий карнавал, он бы все перевернул и изменил. Им и в голову не приходит, что все еще сказано было Достоевским, великим писателем... Помнишь это? Я тебе напоминаю: появится господин с насмешливой физиономией, - я заметил слезы в бесцветных глазах Лоры; она продолжила: - и пошлет ваш муравейник, ваш хрустальный дворец к чертовой бабушке, и скажет, что пусть хоть розгами его исполосуют, а ему, видите ли, хочется и нужно поступить по своей воле.
- Появился уже такой господин? - спросил я.
- Да, - ответила Лора, - такой господин уже появился.
Я направился к Кураге. Уже возле его дома я очнулся и повернул вспять. Искушение п о и г р а т ь Курагой было велико, загнать его в угол, надавить, чтоб треснул панцирек и вылилось все, что там внутри есть. Но и без того я уже шел сомнительным путем, и брать на себя и это значило бы еще больше захламить свою несчастную жизнь. Несмело, расшаркиваясь, пуская пыль в глаза, что-то еще обещая и глубоко пряча свое истинное лицо, еще маневрируя и при случае играя роль человека, на которого можно положиться, добропорядочного гражданина, уважающего законы общежития, я граблю ближнего. Я, можно сказать, обдираю под липку доверчивых, простодушных, деловых, рассчитывающих поживиться за мой счет, глупых, умных, знакомых, родных и полузнакомых. И сколько бы я себя ни уверял, что это не грабеж, что я признаю за этими людьми право требовать от меня возмещения убытков, что я в конце концов подпишу капитуляцию и верну им все до копейки, что я поступлю в конечном счете по законам чести, я знаю, что в действительности это не так, что это грабеж и что я никогда не верну даже копейки. От такого себя мне бежать некуда, так зачем же еще и обременяться Курагой?
Я пришел к выводу, что чем тише и незаметнее выскользну из круга той игры, которую он затеял, тем успешнее начнется мое путешествие с Гулечкой. Она хотела повидать бабушку, жившую под Киевом, мы купили билеты на поезд. Я надеялся, что в киевские дни мы будем у бабушки чуть ли не полном довольствии и мои финансы не слишком пострадают. С завода я уволился и получил небольшую выходную сумму. Дома никто не подозревал о моем готовящемся бегстве. В самый день отъезда я намеревался осуществить одну свою новую идею. Я знал, разумеется, что это низко, но знание всего лишь бесплотно обнимало душу и было молчаливым, совсем не страшным Аргусом, более чем рассеянно охранявшим покой моих родителей да и мой собственный. Легко было видеть по такому стражу, что мои добродетели, если я их имел, были созданы исключительно для мирной тепличной жизни, тогда как всякое смятение несло им гибель, расчищая место для совершенно иной поросли. Еще накануне я уложил вещи в чемоданчик и снес Гулечке, объяснив, что последнюю перед отъездом ночь не буду ночевать дома. Она не возражала, ни о чем не спрашивала, не удивлялась. Я ночевал дома и обладал Жанной.
Утром Жанна удалилась по своим делам. Она надела весьма замысловатое, даже экстравагантное, на мой взгляд, платье, которое придавало ее животу, особенно низу его, соблазнительный облик брюшка какого-то блестящего, простодушно шевелящего лапками насекомого. Головка моей жены, имевшая на бронзовом от пудры лице несколько бессмысленную улыбку, получалась при таком наряде преувеличенно крошечной, поскольку платье ужасно вздувалось на плечах и на пышной груди.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35