Стоя в своей колеснице, на Камне Судьбы, король — защитник своей правды, что охраняет королевство, своей гвир дейрнас. Именно через гвир дейрнас нужная погода приходит каждый раз в свою четверть: ясная морозная зима, сухая ветреная весна, жаркое лето с дождями, плодоносная, росная осень. Но как только король солжет, совершит келуидд дейрнас, это принесет дурную погоду, и плоды земли высохнут.
Когда я раздумывал об этом, мне пришло в голову, что земля напоминает это бесформенное чудовище, Адданка Озерного, которого люди пытались вытащить с помощью воловьих упряжек из глубин Ллин Сиваддон. Адданк сильнее волов, но люди тащат его, дразнят его, выманивают его, так что Адданк ползет туда, куда волокут его быки и куда хотят люди. Таков путь бриттов на Острове Могущества.
А император Ривайна приказывает своей армии окружить чудовище копьями и мечами, накинуть на него сеть и затянуть ее так крепко, что тварь не может пошевелиться. Потом он созывает каменщиков и плотников и приказывает им строить огромный каменный загон из тесаною камня, чтобы там держать эту тварь. Копья солдат остры, сеть крепка, работа каменщиков непревзойденна. Но все же однажды настанет день, когда стража заснет, веревки сгниют, известь выкрошится. Тогда чудовище припомнит прежние дни, встряхнется с былой силой, разорвет сеть, и стража будет погребена под рухнувшими стенами.
Разве Остров Придайн не попал на время под власть Империи? До сих пор на Севере стоят две огромные стены, по-прежнему видим мы сеть дорог, прямых, как натянутая веревка, что связывают двадцать восемь городов Острова Придайн Однако теперь дороги завалены рухнувшими деревьями, мосты разрушились, и лежат они по всему Острову, как обрывки гнилой сети. Адданк стряхнул с себя путы и уполз в Ллин Сиваддон.
Я поднял взгляд единственного своего глаза на Руфина, и он вздрогнул, впервые увидев мое покрытое шрамами, изуродованное лицо в ясном лунном свете Пораженный внезапной мыслью, я с озорной усмешкой спросил его, не захочет ли его император снова присоединить к Империи Остров Придайн теперь, когда с Испаэн скорее всего случится то же, что с Африкой и Ир Айдал.
Трибун недоумевающе посмотрел на меня.
— Не мне толковать волю императора, — ответил он после короткого молчания. — Я солдат и подчиняюсь приказам. Есть такие, что говорят, будто бы весь мир принадлежит Империи и что те провинции, которые ныне в руках варваров, снова вернутся в лоно цивилизации, когда пробьет час. Я сам стоял рядом с комесом Велизарием в Риме, когда он предлагал передать Британию готам. Но так он смеялся над готами, когда они пришли с предложением признать нашу власть в Сицилии, которую мы уже и так отвоевали.
Все в основном полагают, что после того, как готы впервые завоевали Рим, Британия попала под власть местных тиранов. Я точно знаю, что около двадцати лет назад Велизарий вел переписку с величайшим из них, Арториусом, которого он побуждал вторгнуться в королевство франков и ударить в тыл готам, которые сильно теснили нас в Италии. Но правда в том, что сейчас о Британии мало кто говорит, и есть те, кто верит, будто бы это Остров, на который переправляются души усопших!
— Это не ответ на мой вопрос, — резковато возразил я. — Ты известный военачальник, высокий в совете твоего войска. Предположим, что этим летом твои войска в Ир Испаэн победили и тебе приказано высадиться с экспедицией на этот Остров. Было бы это неожиданностью для тебя и счел бы ты это стоящим предприятием?
— Меня ничто не удивляет, поскольку мой долг — быть готовым ко всему, что может случиться по моей службе. А что до того, стоящее ли это предприятие — так кто может в этом сомневаться? Может, ты сочтешь меня пустым человеком, поскольку я читал тебе эти стишки, «Сирийскую плясунью». Но так учил меня мой отец, и к тому же после долгого дневного марша по жаре солдатам весело послушать, как старый занудный ветеран вроде меня расхваливает утехи вроде этих:
Дева-плясунья из Сирии, кудри окутав вуалью,
Нежным взором осветит сумрак харчевенки чадной.
Щелкают кастаньеты, время шажки отбивают,
Губы цветут улыбкой, от хмеля щеки румяны.
Как я уже говорил тебе, я никогда особо не увлекался женщинами, но я до сих пор питаю слабость к моей Сирийской Плясунье. В Александрии мой друг Аполлос часто брал меня с собой в театр. Это было примерно за год до того, как император запретил пантомимы и приказал всем поголовно креститься, и, боюсь, мы, молодежь того времени, были не столь благочестивы, как могли бы. Не могу сказать, чтобы театр уж очень привлекал меня, но и теперь я помню, как наша Хелладия появилась в роли Венеры со свитой лохматых купидончиков. Я ничего не видел, кроме ее глаз, и хотя она так и не заметила одинокого студента-законоведа в среднем ряду, когда ее взгляд встретился с моим (ну, мне так показалось, что встретился), сердце мое забилось так, как было, когда я при Даре увидел наступавших на нас Бессмертных.
Честно говоря, по мне, эти стихи колдовские. Сколько бы я ни повторял их, картина все время всплывает в памяти. Закрываю глаза, лошадь сама бежит впереди колонны — и я снова на Виа Клодиа. Прямо впереди меня мансио в Карейе и поворот, ведущий к нашей вилле, и маленькая харчевня, виноградные лозы обвивают решетку беседки, дыни греются на солнце. Есть время лениво попить вина (плясунья с кастаньетами была только в стихах), а затем — домой, в темное холодное водохранилище, где я буду сидеть, опустив ноги по колено в воду, и слушать рассказы отца о былой славе Рима.
Я почти тридцать лет сражался на имперских границах — от Дары до Септона, как я уже говорил тебе. И все это время я немало гордился тем, что принимаю участие в восстановлении его славы. Пусть это глупо, но я скажу тебе, что мысль о том, что я выполняю волю моего отца, побуждала меня не меньше, чем моя преданность Риму и императору.
Я всегда держал в голове слова моего отца о миссии Рима в этом мире. Мне было пятнадцать, когда он надел на меня тогу вирилис, но вскоре с меня ее сняли. Это было очень торжественно — на праздник Либер Патер. Все домочадцы выстроились в атриуме, где стояли бюсты наших предков и смотрели на нас из своих ниш. Мой отец снял с меня окаймленную пурпуром тогу и заменил ее одеждой взрослого мужчины. Как я был горд, что меня больше не унижает этот ненавистный пурпур! И что бы я не отдал сейчас, чтобы снова надеть его!
Затем он взял меня за руку и провел перед изображениями предков, начиная со старого Руфина Секста, который был рядом с императором Септимием Севером при завоевании Парфии. Мой отец напомнил мне о древности нашего рода, который, в свою очередь, напоминал о двенадцати столетиях владычества Рима, подчеркивая в сравнении с ним кратковременность той тучи, что тогда нависала над городом. В то время он уже не был префектом претории, но, когда он подошел, чтобы записать мое имя в табулярии, он сказал, что предвидит день, когда я заслужу свое место рядом с ним в том почтенном Сенате, что охраняет римские добродетели.
Затем мой отец повернулся к домочадцам и произнес ту чудесную хвалебную речь Риму, которую знает каждый школьник, но ее я, к стыду своему, особенно если учесть тот факт, что я помню почти всю «Сирийскую Плясунью», почти совсем забыл. «Консул небес, защитник города…» Но если я не смогу вспомнить стихов, то смысла их я не забуду никогда. Вознося к звездам свою золотую главу, стоит он на семи холмах, олицетворяющих семь частей неба, мать оружия и закона, колыбель правосудия. Из маленького городка разросся Рим, раскинулся от края до края. Он завоевал Испанию и Сицилию, смирил Галлию и Карфаген. Пусть он потерпел поражение при Каннах и Треббии, он восстал с новыми силами и пересек океан, покорив Британию. Но тех, кого завоевал Рим, принимает он, как мать детей своих, прижимая к своей груди, связывая с собою общим гражданством и узами приязни. Весь мир становится одной страной, в которой царит мир, чьи граждане могут исследовать дикие края Туле и пить воды Родана или Оронта, не покидая пределов родины. Нет предела Римской империи, единственной не поддавшейся роскоши и прочему. Разве не были Афины покорены Спартой, а Спарта Фивами, разве ассирийцы не были завоеваны индийцами, а те — персами? Затем Македония покорила Персию, уступив, в свою очередь, Риму.
Мне повезло — я стал свидетелем правоты этих слов. Но в то же время, когда мой отец произносил эти стихи, Вечный Город был в руках варваров, и ему, трижды бывшему префектом претории, вскоре предстояло быть увезенным на позорную смерть в Равенне. И все же что я увидел за эти тридцать лет, что прошли с того дня до нынешнего? Наши победы на востоке и западе вернули нам почти все земли, которые входили в Империю в дни ее былого величия. В Восточной префектуре мы держим границу против персов, во Фракии варваров отогнали от нашего дунайского рубежа. На Западе наши армии вернули Далмацию, Корсику и Африку, а сейчас и Испания падает нам в руки. Император восстановил бесчисленное множество городов и крепостей. От Византии до Рима его легионы могут без помехи пройти до границ цивилизованного мира, а флот его неоспоримо властвует на Средиземном море. Он реформировал законы и улучшил финансы, подавил мятежные ереси церкви, которая ныне полностью под управлением папы в самом Риме и выполняет приказы Халкидонского собора.
Как недавно написал какой-то поэт: «Пусть римский путешественник следует по следам Геркулеса за голубое восточное море и отдыхает на песках Испании, он все еще будет в границах, где мудро правит Император».
Откуда-то далеко снизу послышался печальный крик цветоликой совы, старой глазастой охотницы на мышей, пронзительным криком зовущей псов ночи из дупла гнилого дерева. Этот недобрый крик отозвался во мне гнетущим чувством страха и дурного предчувствия, что все сильнее накатывало на меня, пока я слушал воспоминания трибуна. Это была не мудрая Сова из Кум Каулуд, что зовет в ночи, но Сова Гвина маб Нудда, вызывающая страшное видение Дикой Охоты. «Ху-дди-ху! Ху-дди-ху!» — раздавался из темных зарослей внизу жуткий вопль — в моем воображении он вызвал видение жестокого предательства, сгубившего Ллеу, что висел, пронзенный, и разлагался на своем Древе.
Воздух был влажным и холодным, и холод этот принес ветер, что пролетел по всему миру от самих планет, прочно укрепленных в пустоте над Динллеу Гуригон. Неровный выступ холма, к которому я прислонился спиной, был холоден как лед, да и я страшно замерз. Я понимал, что слова Руфина встревожили меня, но едва ли знал почему. Я видел правильный узор дорог, раскинувшихся по миру, словно упавшая на него рыбачья сеть — так бросает ее рыбак со своего корабля в бурное море. Как камень под зубилом каменщика, мир был переделан из своей прежней грубости и расчерчен полосами и квадратами. Линии очерчивали квадраты, и на каждом из замощенных квадратов собиралось столько мужчин и женщин, что их хватило бы на целое горное королевство. Но хотя они кричали, размахивали руками и ожесточенно спорили друг с другом, они не набрасывались друг на друга, как собаки в переполненной псарне. Ведь от Города в центре расходились законы, записанные на пергаменте и выбитые на камне, и ученость, записанная в книгах, что управляли людьми и уговаривали их жить каждого на отведенном ему месте рядом с улицей.
Под тем местом, где мы стояли, в темноте лежал полуразрушенный город Каэр Гуригон, некогда самый дальний город великой Империи, которую Руфин и его император так усердно восстанавливали. Дороги, что брали начало в городе Ривайн и Каэр Кустеннин у Срединного Моря, шли прямо, как древки копий, через сушу и море, чтобы окончиться здесь. Перед тем как прийти сюда, они проникали туннелями через горы, мостами ложились через великие реки, тянулись деревянными гатями через болота. Одного лишь препятствия они не могли взять, и был это священный холм, на котором мы стояли, — Динллеу. Только здесь, в конце своего пути, широкая дорога была вынуждена обогнуть его с севера серпом, почти сложившись пополам, чтобы вступить в город у сияющей Хаврен.
Руфин все говорил — но я чувствовал, что сила холма овладевает мной, и слова его стали далекими и тусклыми. Другие звуки заменили ломаную лладинскую речь. Козодой, что молча кружился над нами в ночном небе, издавал гортанное «хурр, хурр» из своего широко распахнутого клюва. Как и трибун, он только что прибыл из Африки, и голос его был хриплым и надтреснутым, как и у него. Отовсюду вокруг меня из вереска и из скал доносилось шуршание, писк и ворчание, словно мириады созданий, населявших каждый пятачок земли, летели, ползли и скользили своими тайными путями. Я услышал писк летучих мышей в ледяной тьме и ощутил легкое дуновение ветерка на лице от крыльев летящих наугад тварей. Холод усилился — холод, холод, холод… Мне показалось, будто бы я вмерз в жесткую почву, как и тот выступ скалы, на который я опирался. Неприятный вопль совы возвестил о приходе ночного тумана, пара, что исходил из каждой дырки, окутывая вершину холма серым клобуком. Я не сомневался, что это был туман Гвина маб Нудда, чадное зелье Ведьм Аннона, клочковатая мантия земли.
Руфин все еще стоял рядом со мной, но его силуэт был смазан серым туманом Динллеу, и черты его стало трудно различить. Он вроде бы говорил, но я уже не понимал слов, несмотря на четкость и краткость лладинской речи. Она перепуталась и потонула в неразборчивом поскребывании, шипении и чихании тварей, чьи логова и тропинки составляли в целом часть холма Динллеу, как и скалы позади меня, папоротники и травы, что гнулись на ветру вокруг нас, или плотность почвы и камня под ней. Их кости, перья и оболочки, живые и мертвые, ковром покрывали поверхность холма и были глубоко внизу впечатаны в камень в сердце горы.
Смутно я видел лицо трибуна, всматривавшегося в меня, растворявшееся, как отражение в горном озере, когда со скал подует ветер. Он подошел поближе, взял меня за плечо и недоуменно посмотрел в мое бесстрастное лицо. Я был спокоен и холоден — о, как я был холоден! Он в конце концов шагнул назад, последний раз посмотрел на меня и на суровые скалы вокруг меня. Затем, пожав плечами, мой друг повернулся и пошел вниз тем же путем, что и пришел.
X
НИСХОЖДЕНИЕ МИРДДИНА В БЕЗДНУ АННОНА
Руфин спустился с холма, и я остался на Динллеу Гуригон один. Остался один на этой осиянной светом, как ни одна в мире, вершине, круглой, твердой, зеленой и лесистой, любимой косулями, барсуками и хорьками. Ветер утих, и я почувствовал теплый острый запах. В тени скалы прямо передо мной сидел рыжий лис, словно пес у очага своего хозяина. Какое-то мгновение он сидел настороженно-спокойно, глядя куда-то на склон. Затем он беззвучно встал и, повернувшись, скользнул во Врата Аннона, вниз, под землю. Эта непереносимая до головокружения вонь, что так ударила мне в нос, шла, как я понимаю, из его усыпанного костями логова, где его лисица вскармливала лисенят. Может, они лежали прямо у меня под ногами, высасывая теплое молоко из ее сосцов.
Между мной и ушедшим трибуном лежал целый мир, о котором мы и не вспоминали, когда разговаривали о Городе и о том, как его закон распространяется по лику земли. И все же мы лишь на миг остановились на вершине Динллеу в нашем случайном странствии, как тени облаков, что ползут по склону холма, закрывая серебряный свет луны. Мы приходим и уходим по своей воле, но после того, как мы уходим, примятый вереск поднимается снова, словно бы нас тут и не было. Холм принадлежит этому рыжему лису, что вползает в чрево холма так же легко, как бурав входит в землю, пока ветер срывает наши слова с губ и коверкает, словно речь чужака.
В тот миг я и не думал о великих трудах моего друга трибуна, уток и основа пройденных дорог которого удержат мир не лучше, чем сеть для ловли лососей — кита, который, потыкавшись среди веревок, на миг затихает, прежде чем вырваться на свободу. Я понимал и то, что я, Мирддин маб Морврин, тоже горячо желал утвердить порядок в этой земле и защитить этот Остров, носящий мое имя, через пророчества, заклинания и руны. Но тщетны и непрочны наши воображение, законы, воинства и договоры, тщетны и непрочны они, когда нет клятв, что связывают солнце и луну, воду и воздух, день и ночь, море и сушу. Неподвижный, холодный, я врос в землю. Меня втянуло в холм силой столь же могучей, как та вода, что наполнила ножны Ослы Киллеллваура. Хотя стояла середина ночи, я слышал вокруг восхитительное пенье птичьих стай. То были Птицы Рианнон, что пробуждают мертвых и погружают в сон живых.
Я клином вошел в чрево холма, тело мое неподвижно застыло и оцепенело. Передо мной, на погребальном холме, сидел, скрестив ноги, огромный пастух, одетый в шкуры, а рядом с ним лежал лохматый мастифф, громаднее жеребца-девятилетки. Дыханье его было таково, что могло бы подпалить сухие деревья и клочья пожелтевшей травы на открывающейся внизу равнине Поуиса.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89
Когда я раздумывал об этом, мне пришло в голову, что земля напоминает это бесформенное чудовище, Адданка Озерного, которого люди пытались вытащить с помощью воловьих упряжек из глубин Ллин Сиваддон. Адданк сильнее волов, но люди тащат его, дразнят его, выманивают его, так что Адданк ползет туда, куда волокут его быки и куда хотят люди. Таков путь бриттов на Острове Могущества.
А император Ривайна приказывает своей армии окружить чудовище копьями и мечами, накинуть на него сеть и затянуть ее так крепко, что тварь не может пошевелиться. Потом он созывает каменщиков и плотников и приказывает им строить огромный каменный загон из тесаною камня, чтобы там держать эту тварь. Копья солдат остры, сеть крепка, работа каменщиков непревзойденна. Но все же однажды настанет день, когда стража заснет, веревки сгниют, известь выкрошится. Тогда чудовище припомнит прежние дни, встряхнется с былой силой, разорвет сеть, и стража будет погребена под рухнувшими стенами.
Разве Остров Придайн не попал на время под власть Империи? До сих пор на Севере стоят две огромные стены, по-прежнему видим мы сеть дорог, прямых, как натянутая веревка, что связывают двадцать восемь городов Острова Придайн Однако теперь дороги завалены рухнувшими деревьями, мосты разрушились, и лежат они по всему Острову, как обрывки гнилой сети. Адданк стряхнул с себя путы и уполз в Ллин Сиваддон.
Я поднял взгляд единственного своего глаза на Руфина, и он вздрогнул, впервые увидев мое покрытое шрамами, изуродованное лицо в ясном лунном свете Пораженный внезапной мыслью, я с озорной усмешкой спросил его, не захочет ли его император снова присоединить к Империи Остров Придайн теперь, когда с Испаэн скорее всего случится то же, что с Африкой и Ир Айдал.
Трибун недоумевающе посмотрел на меня.
— Не мне толковать волю императора, — ответил он после короткого молчания. — Я солдат и подчиняюсь приказам. Есть такие, что говорят, будто бы весь мир принадлежит Империи и что те провинции, которые ныне в руках варваров, снова вернутся в лоно цивилизации, когда пробьет час. Я сам стоял рядом с комесом Велизарием в Риме, когда он предлагал передать Британию готам. Но так он смеялся над готами, когда они пришли с предложением признать нашу власть в Сицилии, которую мы уже и так отвоевали.
Все в основном полагают, что после того, как готы впервые завоевали Рим, Британия попала под власть местных тиранов. Я точно знаю, что около двадцати лет назад Велизарий вел переписку с величайшим из них, Арториусом, которого он побуждал вторгнуться в королевство франков и ударить в тыл готам, которые сильно теснили нас в Италии. Но правда в том, что сейчас о Британии мало кто говорит, и есть те, кто верит, будто бы это Остров, на который переправляются души усопших!
— Это не ответ на мой вопрос, — резковато возразил я. — Ты известный военачальник, высокий в совете твоего войска. Предположим, что этим летом твои войска в Ир Испаэн победили и тебе приказано высадиться с экспедицией на этот Остров. Было бы это неожиданностью для тебя и счел бы ты это стоящим предприятием?
— Меня ничто не удивляет, поскольку мой долг — быть готовым ко всему, что может случиться по моей службе. А что до того, стоящее ли это предприятие — так кто может в этом сомневаться? Может, ты сочтешь меня пустым человеком, поскольку я читал тебе эти стишки, «Сирийскую плясунью». Но так учил меня мой отец, и к тому же после долгого дневного марша по жаре солдатам весело послушать, как старый занудный ветеран вроде меня расхваливает утехи вроде этих:
Дева-плясунья из Сирии, кудри окутав вуалью,
Нежным взором осветит сумрак харчевенки чадной.
Щелкают кастаньеты, время шажки отбивают,
Губы цветут улыбкой, от хмеля щеки румяны.
Как я уже говорил тебе, я никогда особо не увлекался женщинами, но я до сих пор питаю слабость к моей Сирийской Плясунье. В Александрии мой друг Аполлос часто брал меня с собой в театр. Это было примерно за год до того, как император запретил пантомимы и приказал всем поголовно креститься, и, боюсь, мы, молодежь того времени, были не столь благочестивы, как могли бы. Не могу сказать, чтобы театр уж очень привлекал меня, но и теперь я помню, как наша Хелладия появилась в роли Венеры со свитой лохматых купидончиков. Я ничего не видел, кроме ее глаз, и хотя она так и не заметила одинокого студента-законоведа в среднем ряду, когда ее взгляд встретился с моим (ну, мне так показалось, что встретился), сердце мое забилось так, как было, когда я при Даре увидел наступавших на нас Бессмертных.
Честно говоря, по мне, эти стихи колдовские. Сколько бы я ни повторял их, картина все время всплывает в памяти. Закрываю глаза, лошадь сама бежит впереди колонны — и я снова на Виа Клодиа. Прямо впереди меня мансио в Карейе и поворот, ведущий к нашей вилле, и маленькая харчевня, виноградные лозы обвивают решетку беседки, дыни греются на солнце. Есть время лениво попить вина (плясунья с кастаньетами была только в стихах), а затем — домой, в темное холодное водохранилище, где я буду сидеть, опустив ноги по колено в воду, и слушать рассказы отца о былой славе Рима.
Я почти тридцать лет сражался на имперских границах — от Дары до Септона, как я уже говорил тебе. И все это время я немало гордился тем, что принимаю участие в восстановлении его славы. Пусть это глупо, но я скажу тебе, что мысль о том, что я выполняю волю моего отца, побуждала меня не меньше, чем моя преданность Риму и императору.
Я всегда держал в голове слова моего отца о миссии Рима в этом мире. Мне было пятнадцать, когда он надел на меня тогу вирилис, но вскоре с меня ее сняли. Это было очень торжественно — на праздник Либер Патер. Все домочадцы выстроились в атриуме, где стояли бюсты наших предков и смотрели на нас из своих ниш. Мой отец снял с меня окаймленную пурпуром тогу и заменил ее одеждой взрослого мужчины. Как я был горд, что меня больше не унижает этот ненавистный пурпур! И что бы я не отдал сейчас, чтобы снова надеть его!
Затем он взял меня за руку и провел перед изображениями предков, начиная со старого Руфина Секста, который был рядом с императором Септимием Севером при завоевании Парфии. Мой отец напомнил мне о древности нашего рода, который, в свою очередь, напоминал о двенадцати столетиях владычества Рима, подчеркивая в сравнении с ним кратковременность той тучи, что тогда нависала над городом. В то время он уже не был префектом претории, но, когда он подошел, чтобы записать мое имя в табулярии, он сказал, что предвидит день, когда я заслужу свое место рядом с ним в том почтенном Сенате, что охраняет римские добродетели.
Затем мой отец повернулся к домочадцам и произнес ту чудесную хвалебную речь Риму, которую знает каждый школьник, но ее я, к стыду своему, особенно если учесть тот факт, что я помню почти всю «Сирийскую Плясунью», почти совсем забыл. «Консул небес, защитник города…» Но если я не смогу вспомнить стихов, то смысла их я не забуду никогда. Вознося к звездам свою золотую главу, стоит он на семи холмах, олицетворяющих семь частей неба, мать оружия и закона, колыбель правосудия. Из маленького городка разросся Рим, раскинулся от края до края. Он завоевал Испанию и Сицилию, смирил Галлию и Карфаген. Пусть он потерпел поражение при Каннах и Треббии, он восстал с новыми силами и пересек океан, покорив Британию. Но тех, кого завоевал Рим, принимает он, как мать детей своих, прижимая к своей груди, связывая с собою общим гражданством и узами приязни. Весь мир становится одной страной, в которой царит мир, чьи граждане могут исследовать дикие края Туле и пить воды Родана или Оронта, не покидая пределов родины. Нет предела Римской империи, единственной не поддавшейся роскоши и прочему. Разве не были Афины покорены Спартой, а Спарта Фивами, разве ассирийцы не были завоеваны индийцами, а те — персами? Затем Македония покорила Персию, уступив, в свою очередь, Риму.
Мне повезло — я стал свидетелем правоты этих слов. Но в то же время, когда мой отец произносил эти стихи, Вечный Город был в руках варваров, и ему, трижды бывшему префектом претории, вскоре предстояло быть увезенным на позорную смерть в Равенне. И все же что я увидел за эти тридцать лет, что прошли с того дня до нынешнего? Наши победы на востоке и западе вернули нам почти все земли, которые входили в Империю в дни ее былого величия. В Восточной префектуре мы держим границу против персов, во Фракии варваров отогнали от нашего дунайского рубежа. На Западе наши армии вернули Далмацию, Корсику и Африку, а сейчас и Испания падает нам в руки. Император восстановил бесчисленное множество городов и крепостей. От Византии до Рима его легионы могут без помехи пройти до границ цивилизованного мира, а флот его неоспоримо властвует на Средиземном море. Он реформировал законы и улучшил финансы, подавил мятежные ереси церкви, которая ныне полностью под управлением папы в самом Риме и выполняет приказы Халкидонского собора.
Как недавно написал какой-то поэт: «Пусть римский путешественник следует по следам Геркулеса за голубое восточное море и отдыхает на песках Испании, он все еще будет в границах, где мудро правит Император».
Откуда-то далеко снизу послышался печальный крик цветоликой совы, старой глазастой охотницы на мышей, пронзительным криком зовущей псов ночи из дупла гнилого дерева. Этот недобрый крик отозвался во мне гнетущим чувством страха и дурного предчувствия, что все сильнее накатывало на меня, пока я слушал воспоминания трибуна. Это была не мудрая Сова из Кум Каулуд, что зовет в ночи, но Сова Гвина маб Нудда, вызывающая страшное видение Дикой Охоты. «Ху-дди-ху! Ху-дди-ху!» — раздавался из темных зарослей внизу жуткий вопль — в моем воображении он вызвал видение жестокого предательства, сгубившего Ллеу, что висел, пронзенный, и разлагался на своем Древе.
Воздух был влажным и холодным, и холод этот принес ветер, что пролетел по всему миру от самих планет, прочно укрепленных в пустоте над Динллеу Гуригон. Неровный выступ холма, к которому я прислонился спиной, был холоден как лед, да и я страшно замерз. Я понимал, что слова Руфина встревожили меня, но едва ли знал почему. Я видел правильный узор дорог, раскинувшихся по миру, словно упавшая на него рыбачья сеть — так бросает ее рыбак со своего корабля в бурное море. Как камень под зубилом каменщика, мир был переделан из своей прежней грубости и расчерчен полосами и квадратами. Линии очерчивали квадраты, и на каждом из замощенных квадратов собиралось столько мужчин и женщин, что их хватило бы на целое горное королевство. Но хотя они кричали, размахивали руками и ожесточенно спорили друг с другом, они не набрасывались друг на друга, как собаки в переполненной псарне. Ведь от Города в центре расходились законы, записанные на пергаменте и выбитые на камне, и ученость, записанная в книгах, что управляли людьми и уговаривали их жить каждого на отведенном ему месте рядом с улицей.
Под тем местом, где мы стояли, в темноте лежал полуразрушенный город Каэр Гуригон, некогда самый дальний город великой Империи, которую Руфин и его император так усердно восстанавливали. Дороги, что брали начало в городе Ривайн и Каэр Кустеннин у Срединного Моря, шли прямо, как древки копий, через сушу и море, чтобы окончиться здесь. Перед тем как прийти сюда, они проникали туннелями через горы, мостами ложились через великие реки, тянулись деревянными гатями через болота. Одного лишь препятствия они не могли взять, и был это священный холм, на котором мы стояли, — Динллеу. Только здесь, в конце своего пути, широкая дорога была вынуждена обогнуть его с севера серпом, почти сложившись пополам, чтобы вступить в город у сияющей Хаврен.
Руфин все говорил — но я чувствовал, что сила холма овладевает мной, и слова его стали далекими и тусклыми. Другие звуки заменили ломаную лладинскую речь. Козодой, что молча кружился над нами в ночном небе, издавал гортанное «хурр, хурр» из своего широко распахнутого клюва. Как и трибун, он только что прибыл из Африки, и голос его был хриплым и надтреснутым, как и у него. Отовсюду вокруг меня из вереска и из скал доносилось шуршание, писк и ворчание, словно мириады созданий, населявших каждый пятачок земли, летели, ползли и скользили своими тайными путями. Я услышал писк летучих мышей в ледяной тьме и ощутил легкое дуновение ветерка на лице от крыльев летящих наугад тварей. Холод усилился — холод, холод, холод… Мне показалось, будто бы я вмерз в жесткую почву, как и тот выступ скалы, на который я опирался. Неприятный вопль совы возвестил о приходе ночного тумана, пара, что исходил из каждой дырки, окутывая вершину холма серым клобуком. Я не сомневался, что это был туман Гвина маб Нудда, чадное зелье Ведьм Аннона, клочковатая мантия земли.
Руфин все еще стоял рядом со мной, но его силуэт был смазан серым туманом Динллеу, и черты его стало трудно различить. Он вроде бы говорил, но я уже не понимал слов, несмотря на четкость и краткость лладинской речи. Она перепуталась и потонула в неразборчивом поскребывании, шипении и чихании тварей, чьи логова и тропинки составляли в целом часть холма Динллеу, как и скалы позади меня, папоротники и травы, что гнулись на ветру вокруг нас, или плотность почвы и камня под ней. Их кости, перья и оболочки, живые и мертвые, ковром покрывали поверхность холма и были глубоко внизу впечатаны в камень в сердце горы.
Смутно я видел лицо трибуна, всматривавшегося в меня, растворявшееся, как отражение в горном озере, когда со скал подует ветер. Он подошел поближе, взял меня за плечо и недоуменно посмотрел в мое бесстрастное лицо. Я был спокоен и холоден — о, как я был холоден! Он в конце концов шагнул назад, последний раз посмотрел на меня и на суровые скалы вокруг меня. Затем, пожав плечами, мой друг повернулся и пошел вниз тем же путем, что и пришел.
X
НИСХОЖДЕНИЕ МИРДДИНА В БЕЗДНУ АННОНА
Руфин спустился с холма, и я остался на Динллеу Гуригон один. Остался один на этой осиянной светом, как ни одна в мире, вершине, круглой, твердой, зеленой и лесистой, любимой косулями, барсуками и хорьками. Ветер утих, и я почувствовал теплый острый запах. В тени скалы прямо передо мной сидел рыжий лис, словно пес у очага своего хозяина. Какое-то мгновение он сидел настороженно-спокойно, глядя куда-то на склон. Затем он беззвучно встал и, повернувшись, скользнул во Врата Аннона, вниз, под землю. Эта непереносимая до головокружения вонь, что так ударила мне в нос, шла, как я понимаю, из его усыпанного костями логова, где его лисица вскармливала лисенят. Может, они лежали прямо у меня под ногами, высасывая теплое молоко из ее сосцов.
Между мной и ушедшим трибуном лежал целый мир, о котором мы и не вспоминали, когда разговаривали о Городе и о том, как его закон распространяется по лику земли. И все же мы лишь на миг остановились на вершине Динллеу в нашем случайном странствии, как тени облаков, что ползут по склону холма, закрывая серебряный свет луны. Мы приходим и уходим по своей воле, но после того, как мы уходим, примятый вереск поднимается снова, словно бы нас тут и не было. Холм принадлежит этому рыжему лису, что вползает в чрево холма так же легко, как бурав входит в землю, пока ветер срывает наши слова с губ и коверкает, словно речь чужака.
В тот миг я и не думал о великих трудах моего друга трибуна, уток и основа пройденных дорог которого удержат мир не лучше, чем сеть для ловли лососей — кита, который, потыкавшись среди веревок, на миг затихает, прежде чем вырваться на свободу. Я понимал и то, что я, Мирддин маб Морврин, тоже горячо желал утвердить порядок в этой земле и защитить этот Остров, носящий мое имя, через пророчества, заклинания и руны. Но тщетны и непрочны наши воображение, законы, воинства и договоры, тщетны и непрочны они, когда нет клятв, что связывают солнце и луну, воду и воздух, день и ночь, море и сушу. Неподвижный, холодный, я врос в землю. Меня втянуло в холм силой столь же могучей, как та вода, что наполнила ножны Ослы Киллеллваура. Хотя стояла середина ночи, я слышал вокруг восхитительное пенье птичьих стай. То были Птицы Рианнон, что пробуждают мертвых и погружают в сон живых.
Я клином вошел в чрево холма, тело мое неподвижно застыло и оцепенело. Передо мной, на погребальном холме, сидел, скрестив ноги, огромный пастух, одетый в шкуры, а рядом с ним лежал лохматый мастифф, громаднее жеребца-девятилетки. Дыханье его было таково, что могло бы подпалить сухие деревья и клочья пожелтевшей травы на открывающейся внизу равнине Поуиса.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89