Пальцы разжались, схватили часы, тут же спрятали добычу среди складок юбки.
Валя взяла полотенце.
Она в спешке умылась, попыталась сполоснуть рот и причесаться как можно аккуратнее.
В зеркале она показалась себе очень бледной.
«Но не такая уж страшная», — успокоила она себя. Просто она чувствовала себя опустошенной и измотанной. Всего лишь через десять минут после приступа она уже ощутила возвращение голода. Валя сказала себе, что вернется, сядет за стол, тихо и спокойно улыбнется и сделает вид, будто ровным счетом ничего не произошло. Даже если американец и пойдет на попятную, она, по крайней мере, доест свой обед.
С паршивой овцы хоть шерсти клок.
Она еще раз вдохнула полной грудью. У двери смотрительница безуспешно пыталась застегнуть браслет на жирной руке. Валя устремилась назад в ресторан.
К невообразимому ее облегчению, американец все еще сидел за столом. Он явно оживился, увидев ее. Она расправила плечи и замедлила шаг, ощутив прилив уверенности, что все кончится хорошо.
И тут она заметила, что еда исчезла. Со стола убрали все, кроме вина. И еще полупустой пачки сигарет, которую она измяла от волнения.
Чудесная, невыразимо замечательная еда пропала. Валя продолжала идти к столу, пытаясь улыбаться, уверить американца, что все в порядке. Он неловко вскочил, поспешно отодвинул для нее стул, и она села, как механическая кукла. Не веря своим глазам, уставилась Валя на белую пустыню скатерти. Великолепная еда исчезла. Ей казалось, что никогда в жизни ее желудок не был таким пустым.
Она начала беспомощно плакать. У нее даже не оставалось сил для того, чтобы как следует на себя рассердиться. Она просто сидела и тихо плакала, уткнувшись лицом в ладони, вся уйдя в свою слабость и сознание того, что в ее жизни больше никогда не случится ничего хорошего.
— Валя, — говорил американец своим ровным, твердым голосом. — Что произошло? Могу я чем-нибудь вам помочь?
«Увези меня. Пожалуйста. Забери меня в свою Америку, и я все для тебя сделаю. Все. Абсолютно все, что ты захочешь».
— Нет, — ответила Валя, подавив рыдания. — Ничего. Это так, пустяк.
Его челюсти двигались с трудом, и распухшие губы едва выговаривали слова. Он посмотрел снизу вверх на своего мучителя сквозь щелочки заплывших глаз. В помещении царил полумрак, к тому же после побоев он уже почти не мог сфокусировать взгляд на лице майора КГБ, ходившего кругами, то пропадая в тени, то выходя на свет, вокруг стола, на котором сидел Бабрышкин с крепко связанными за спиной руками. Огромный человек, чудовище в мундире, дьявол.
— Никогда, — повторил Бабрышкин, стараясь четко выговаривать слова в надежде не растерять последние остатки своего достоинства. — Я никогда не имел таких контактов.
Гигантская тень нависла над ним. Огромный кулак вынырнул из темноты и обрушился на его голову.
Стул едва не опрокинулся. У Бабрышкина круги пошли перед глазами. Он изо всех сил старался удержаться в вертикальном положении. Он ничего не понимал. Бред, сумасшествие.
— Когда, — орал майор КГБ, — ты впервые установил контакт с бандой предателей? Мы не пытаемся выявить степень твоей вины. Мы знаем, что ты виновен. Нам нужно выяснить только время. — Мимоходом он стукнул Бабрышкина по затылку. На сей раз то был не настоящий удар. Так, ничего не значащий жест. — Как давно ты с ними сотрудничаешь?
«Чтоб ты сдох, — яростно подумал Бабрышкин. — Чтоб ты сдох».
— Товарищ майор, — начал он твердо.
Тот раскрытой ладонью ударил его по губам.
— Я тебе не товарищ, предатель.
— Я не предатель. Я с боями прошел более тысячи километров.
Внутренне напрягшись, Бабрышкин ждал удара. Но на сей раз его не последовало. Их не предугадаешь. Удивительно, как они ловко устанавливают над тобой полный контроль.
— Хочешь сказать, ты отступал тысячу километров?
— Нам приказывали отступать.
Кагэбэшник презрительно фыркнул:
— Да. А когда приказ наконец пришел, ты лично отказался его выполнять. Открыто. Когда твои танки требовались для того, чтобы восстановить линию обороны, ты сознательно задержал их. Ты сотрудничал с врагом, тому есть достаточно свидетельств. И ты сам уже признался в невыполнении приказа.
— А что мне оставалось делать? — вскричал Бабрышкин, не в силах больше держать себя в руках. Он слышал, что его слова, такие отчетливые в его сознании, звучали практически неразборчиво, срываясь с разбитых губ. Он языком слизнул с них кровь, при разговоре они терлись об оставшиеся во рту зубы. — Мы не могли бросить там наших соотечественников. Их зверски убивали. Я не мог их оставить.
Майор замедлил шаги. Теперь между ним и Бабрышкиным стоял стол, и майор ходил со сложенными на груди руками. Бабрышкин радовался даже этому короткому, возможно непредумышленному, перерыву между избиениями.
— Бывают времена, — твердо отчеканил майор, — когда важно сконцентрироваться на высшей цели. Твои командиры понимают это. Но ты сознательно выбрал неподчинение, тем самым нанося ущерб нашей обороноспособности. Что, если все решат не подчиняться приказам? И в любом случае тебе не спрятаться за спину народа. Тебе дела нет до народа. Ты нарочно тянул, выискивая возможность сдать часть врагу.
— Ложь!
Майор прервал хождение по цементному полу кабинета.
— Правда, — сказал он, — не нуждается в крике. Кричат только лжецы.
— Ложь, — повторил Бабрышкин новым для него отрешенным голосом. Он покачал головой, и ему показалось, что на его плечах шевелится нечто огромное, тяжелое и разрывающееся от боли. — Это все… ложь. Мы сражались. Мы сражались до конца.
— Ты сражался ровно столько, сколько нужно, чтобы отвести от себя подозрения. А потом преднамеренно подставил своих подчиненных под химический удар в заранее обговоренном месте, где ты собрал как можно больше невинных гражданских лиц.
Бабрышкин закрыл глаза. «Сумасшествие», — произнес он почти шепотом, не в силах поверить, как этот человек в чистеньком мундире, явно никогда и близко не подходивший к передовой, может настолько исказить правду.
— Сумасшествие — обманывать собственный народ, — объявил кагэбэшник.
Снаружи донеслись звуки выстрелов.
Стрельба шла с перерывами, и только из советского оружия. Бабрышкин понял, что там происходит. Но даже и сейчас он не мог поверить, что и его ждет такая же судьба.
— Итак, — продолжил офицер КГБ, глубоко вздохнув, — я хочу, чтобы ты рассказал мне, когда ты впервые установил тайные связи с шайкой изменников Родины в твоем гарнизоне…
Бабрышкин вернулся мыслями к событиям последних недель. Перед его внутренним взором прошла как бы пленка кинохроники, непоследовательно смонтированная и запущенная на предельной скорости. Самая первая ночь, когда солдаты местного гарнизона, расположенного бок о бок с его собственным, едва не захватили казармы и автопарки бабрышкинской части. Люди дрались в темноте ножами и кулаками против автоматов. В ночи трудно было отличить своих от одетых в такую же форму чужих. Запылали пожары. Потом — бросок на танках в центр города на спасение штабистов, но их уже всех перерезали. Предпринимаемые одна за одной попытки организовать оборону, каждый раз запоздалые. Враг все время то заходил с фланга, то оказывался в тылу. Он с ужасом вспомнил вражеские танки, раненых, потерянных в безумной суете, убитых мирных жителей, чье число теперь уже не установишь.
Вспомнил гибель последних беженцев и худую как тень женщину с покрытыми вшами детьми у него в танке. Героизм, беспомощность и смерть, страх и бездарные решения, отчаяние — все было там. Все, кроме предательства.
Наконец он довел свою потрепанную в боях часть до спешно созданной оборонительной линии советских войск южнее Петропавловска.
Они подошли к ней в сумерках, посылая по радио отчаянные сигналы, чтобы его избитые машины по ошибке не обстреляли свои же. А затем они оказались уже за передовой линией и потянулись в тыл для ремонта, возможно, на переформирование, но по-прежнему горя желанием в любой миг развернуться и, в случае необходимости, драться снова. Но в нескольких километрах от оборонительных позиций колонну остановили на контрольном посту КГБ. Кто командир? Где замполит? Где штаб? Прежде чем Бабрышкин успел хоть что-нибудь понять, его и его офицеров согнали в кучу и разоружили, а машины двинулись дальше в тыл под началом офицеров КГБ, которые даже не могли отдать ни одной правильной команды.
Едва танки скрылись в клубах пыли, как всех офицеров связали, завязали им глаза и заткнули рты. Некоторые, в том числе Бабрышкин, возмущенно протестовали, пока подполковник КГБ не вытащил пистолет и не прострелил голову одному особо неугомонному капитану. Это так потрясло их всех, полагавших, что они наконец оказались пусть в относительной, но все же безопасности, что весь остаток пути до дознавательного центра они вели себя послушно, как овцы. Когда их, все еще с завязанными глазами и связанными руками, заставляли выпрыгивать из кузовов грузовиков, многие из офицеров, прошедших с боями до полутора тысяч километров, поломали себе руки и ноги. Наконец у них с глаз сняли повязки, чтобы достичь рассчитанного эффекта: они оказались во внутреннем дворике деревенского школьного комплекса, и первое, что бросилось им в глаза, были сваленные в беспорядке трупы — все советских офицеров, — лежавшие вдоль стен. Тем, кто получил переломы, покидая грузовики, пришлось тащиться без всякой посторонней помощи мимо этой жуткой выставки.
Все поняли ее смысл.
Бабрышкину доводилось когда-то слышать, что одно из правил ведения допроса — не давать арестованным общаться между собой. Но в здании не хватало комнат. Их всех вместе загнали в вонючий класс, уже битком набитый другими арестантами. Окна в помещении были наспех забиты щитами, и даже ведра для отправления естественных потребностей напуганных людей туда не поставили.
Порой офицеров не разводили даже во время допросов. Бабрышкин впервые узнал ужас допроса, когда его впихнули в комнату, где уже находился его замполит. Тот смотрел затуманенным взором и при виде Бабрышкина отшатнулся, словно увидел самого сатану.
— Это он, — завопил замполит, — он во всем виноват. Я убеждал его выполнить приказ. Я говорил ему. А он отказался, он виноват. Он даже возил женщину в танке для собственной утехи.
— А почему ты не принял на себя командование? — тихо спросил следователь.
— Я не мог, — в ужасе ответил замполит. — Они все стояли за него. Я пытался исполнить свой долг. Но они были все заодно.
— Он врет, — быстро сказал Бабрышкин вопреки собственному намерению помолчать, пока не поймет получше, что тут происходит. — Я беру на себя полную ответственность за все действия моих офицеров. Действия моего подразделения явились результатом моих, и только моих, решений.
Следователь ударил его по лицу затвердевшей рукой с большим кольцом.
— Тебя никто ни о чем не спрашивал. Арестованные говорят только тогда, когда им задают вопрос.
— Они все были заодно, — повторил замполит.
Но следователь уже переключил с него свое внимание.
— Так… командир, который даже возит с собой бабу. Приятная, наверное, война.
— Чепуха, — холодно отозвался Бабрышкин. — То была беженка с грудным младенцем и маленьким сыном. Она выбилась из сил, ее ждала верная смерть.
Следователь поднял бровь и скрестил на груди руки.
— И ты решил спасти ее по доброте душевной? Но почему именно ее? Может, она тоже агент? Или просто хорошенькая?
Бабрышкин припомнил кошмарно истощенную женщину, ее крики, когда она выглянула из танка и увидела последствия химической атаки. Что ж, по крайней мере, она теперь в безопасности. Ее оставили на сборном пункте беженцев вместе с ее умирающим от голода младенцем и завшивевшим мальчиком со сломанной рукой. И, думая о ней, он поймал себя на том, что в его воображении ее изможденное лицо стало меняться, превращаться в тонкое, ясное, милое личико Вали. Валя… Интересно, увидит ли он ее когда-нибудь еще? И на короткий миг она показалась ему гораздо более реальной, чем все окружающее безумие.
— Нет, — ровным голосом ответил Бабрышкин. — Она не была хорошенькая.
— Значит, шпионка? Сообщница, которую тебе следовало встретить и эвакуировать?
Бабрышкин расхохотался от нелепости такого предложения.
Офицеру КГБ не требовались помощники, чтобы делать за него грязную работу. Он с размаху ударил Бабрышкина по лицу, выбив ему несколько передних зубов. В отличие от кино, где люди могли драться до бесконечности, не причиняя друг другу серьезного вреда, его кулаки никогда не били впустую. Сначала в зубы, потом в скулу, в ухо, под глаз. Стул опрокинулся, и Бабрышкин оказался на полу. Майор пнул его ногой в челюсть, затем в живот. Именно в тот момент Бабрышкин осознал, что скоро его ждет смерть, и решил, по крайней мере, умереть достойно.
Сквозь застилавший глаза кровавый туман он посмотрел на дрожавшего замполита и слегка улыбнулся изуродованными губами, испытывая нечто близкое к жалости к несчастному слабаку. Он ведь знал, что скоро они вместе окажутся во все растущей груде тел на школьном дворе, и ничто не спасет ни того, ни другого. Система сошла с ума. Она начала пожирать сама себя, как обезумевшее животное.
После еще одного пинка Бабрышкин потерял сознание. Когда через какое-то время он пришел в себя, то оказался уже наедине со следователем. «Неправда, — подумал Бабрышкин, — Бог все-таки есть. И вот какое у него лицо».
Бабрышкина усадили на стул, руки связали за спиной, чтобы он не мог снова упасть. Опять посыпались вопросы, бредовые, дикие вопросы, начинающиеся с правды и чудовищно извращающие ее, извлекая из нее такие невероятные выводы, что они казались почти неопровержимыми.
— Когда ты впервые решил предать Советский Союз? Кто были твои самые первые сообщники? Какие цели ты перед собой ставил? Ты действовал из идейных соображений или руководствовался исключительно корыстными мотивами? Как долго ты готовил заговор? Со сколькими иностранцами ты имел связь? В чем заключаются твои нынешние задачи?
Ни разу не возник вопрос, виновен он или нет. Виновность подразумевалась сама собой.
Бабрышкин слышал, что подобное уже случалось когда-то давно, в самые мрачные годы двадцатого столетия, но он никак не ожидал столкнуться с тем же при жизни своего поколения.
Он пытался рассказать свою историю честно, без прикрас. Он старался пояснить простую логику своих поступков, объяснить этой накрахмаленной тыловой крысе, что такое настоящий бой и как он диктует действия людей. Но в ответ на него только сыпались новые удары.
Иногда майор КГБ дослушивал его до конца, прежде чем наброситься на него, а иногда сжимал свои толстые, украшенные кольцами пальцы в кулак и обрушивал его на свою жертву при первых же звуках, произносимых Бабрышкиным.
Бабрышкин изо всех сил старался не терять контроль над собой. Он поставил себе цель — проследить, чтобы обвинение не пало ни на кого из его подчиненных, чтобы все происшедшее было признано результатом только его решений. Но ему становилось все труднее и труднее формулировать свои мысли. И время от времени начинавшаяся стрельба за окном сбивала его. По мере того, как следователь снова и снова повторял одни и те же вопросы, ему все труднее было сосредоточиться. А следователь цеплялся даже за малейшие неточности в его показаниях.
Когда избиения становились совсем уж невыносимыми, он пытался отключиться от происходящего, думать только о том, что любил превыше всего на свете. Он долго считал, что первое место в его жизни занимает армия, но теперь вдруг с предельной ясностью осознал, что важнее всего для него — Валя. Даже мать, погибшая в годы эпидемии, не значила для него так много. Умирать было невыразимо страшно.
И все же Юрий знал, что в смерти нет ничего жуткого. Он видел на своем веку столько смертей… Только ему казалось неоправданно жестоким, просто невыносимым, что перед смертью он не сможет еще хоть разок поглядеть на свою жену.
Он испытывал облегчение от того, что ему задавали вопросы исключительно военного характера. Майор КГБ ни разу не спросил о его семье или о гражданских друзьях. Бабрышкин предполагал, что такие вопросы — для более неторопливых допросов мирного времени. Теперь же их интересовала только война и все с ней связанное. Он радовался этому. В смерти нет ничего страшного. Правда, Юрий предпочел бы погибнуть в бою, дорого продать свою жизнь. Но он все больше убеждался, что как ты умрешь — в основном дело случая. Возможно, в действительности все смерти одинаковы. Главное, лишь бы Валю сюда не втянули, лишь бы она не пострадала. Он знал — и вспоминал без злобы — что однажды она ему изменила. Возможно, она неверна ему и сейчас. Но это все не важно. Она такая необыкновенная девушка… И поскольку Юрий верил, что тогда она изменила ему только из вредности, только, чтобы досадить, ему было бы не так больно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72
Валя взяла полотенце.
Она в спешке умылась, попыталась сполоснуть рот и причесаться как можно аккуратнее.
В зеркале она показалась себе очень бледной.
«Но не такая уж страшная», — успокоила она себя. Просто она чувствовала себя опустошенной и измотанной. Всего лишь через десять минут после приступа она уже ощутила возвращение голода. Валя сказала себе, что вернется, сядет за стол, тихо и спокойно улыбнется и сделает вид, будто ровным счетом ничего не произошло. Даже если американец и пойдет на попятную, она, по крайней мере, доест свой обед.
С паршивой овцы хоть шерсти клок.
Она еще раз вдохнула полной грудью. У двери смотрительница безуспешно пыталась застегнуть браслет на жирной руке. Валя устремилась назад в ресторан.
К невообразимому ее облегчению, американец все еще сидел за столом. Он явно оживился, увидев ее. Она расправила плечи и замедлила шаг, ощутив прилив уверенности, что все кончится хорошо.
И тут она заметила, что еда исчезла. Со стола убрали все, кроме вина. И еще полупустой пачки сигарет, которую она измяла от волнения.
Чудесная, невыразимо замечательная еда пропала. Валя продолжала идти к столу, пытаясь улыбаться, уверить американца, что все в порядке. Он неловко вскочил, поспешно отодвинул для нее стул, и она села, как механическая кукла. Не веря своим глазам, уставилась Валя на белую пустыню скатерти. Великолепная еда исчезла. Ей казалось, что никогда в жизни ее желудок не был таким пустым.
Она начала беспомощно плакать. У нее даже не оставалось сил для того, чтобы как следует на себя рассердиться. Она просто сидела и тихо плакала, уткнувшись лицом в ладони, вся уйдя в свою слабость и сознание того, что в ее жизни больше никогда не случится ничего хорошего.
— Валя, — говорил американец своим ровным, твердым голосом. — Что произошло? Могу я чем-нибудь вам помочь?
«Увези меня. Пожалуйста. Забери меня в свою Америку, и я все для тебя сделаю. Все. Абсолютно все, что ты захочешь».
— Нет, — ответила Валя, подавив рыдания. — Ничего. Это так, пустяк.
Его челюсти двигались с трудом, и распухшие губы едва выговаривали слова. Он посмотрел снизу вверх на своего мучителя сквозь щелочки заплывших глаз. В помещении царил полумрак, к тому же после побоев он уже почти не мог сфокусировать взгляд на лице майора КГБ, ходившего кругами, то пропадая в тени, то выходя на свет, вокруг стола, на котором сидел Бабрышкин с крепко связанными за спиной руками. Огромный человек, чудовище в мундире, дьявол.
— Никогда, — повторил Бабрышкин, стараясь четко выговаривать слова в надежде не растерять последние остатки своего достоинства. — Я никогда не имел таких контактов.
Гигантская тень нависла над ним. Огромный кулак вынырнул из темноты и обрушился на его голову.
Стул едва не опрокинулся. У Бабрышкина круги пошли перед глазами. Он изо всех сил старался удержаться в вертикальном положении. Он ничего не понимал. Бред, сумасшествие.
— Когда, — орал майор КГБ, — ты впервые установил контакт с бандой предателей? Мы не пытаемся выявить степень твоей вины. Мы знаем, что ты виновен. Нам нужно выяснить только время. — Мимоходом он стукнул Бабрышкина по затылку. На сей раз то был не настоящий удар. Так, ничего не значащий жест. — Как давно ты с ними сотрудничаешь?
«Чтоб ты сдох, — яростно подумал Бабрышкин. — Чтоб ты сдох».
— Товарищ майор, — начал он твердо.
Тот раскрытой ладонью ударил его по губам.
— Я тебе не товарищ, предатель.
— Я не предатель. Я с боями прошел более тысячи километров.
Внутренне напрягшись, Бабрышкин ждал удара. Но на сей раз его не последовало. Их не предугадаешь. Удивительно, как они ловко устанавливают над тобой полный контроль.
— Хочешь сказать, ты отступал тысячу километров?
— Нам приказывали отступать.
Кагэбэшник презрительно фыркнул:
— Да. А когда приказ наконец пришел, ты лично отказался его выполнять. Открыто. Когда твои танки требовались для того, чтобы восстановить линию обороны, ты сознательно задержал их. Ты сотрудничал с врагом, тому есть достаточно свидетельств. И ты сам уже признался в невыполнении приказа.
— А что мне оставалось делать? — вскричал Бабрышкин, не в силах больше держать себя в руках. Он слышал, что его слова, такие отчетливые в его сознании, звучали практически неразборчиво, срываясь с разбитых губ. Он языком слизнул с них кровь, при разговоре они терлись об оставшиеся во рту зубы. — Мы не могли бросить там наших соотечественников. Их зверски убивали. Я не мог их оставить.
Майор замедлил шаги. Теперь между ним и Бабрышкиным стоял стол, и майор ходил со сложенными на груди руками. Бабрышкин радовался даже этому короткому, возможно непредумышленному, перерыву между избиениями.
— Бывают времена, — твердо отчеканил майор, — когда важно сконцентрироваться на высшей цели. Твои командиры понимают это. Но ты сознательно выбрал неподчинение, тем самым нанося ущерб нашей обороноспособности. Что, если все решат не подчиняться приказам? И в любом случае тебе не спрятаться за спину народа. Тебе дела нет до народа. Ты нарочно тянул, выискивая возможность сдать часть врагу.
— Ложь!
Майор прервал хождение по цементному полу кабинета.
— Правда, — сказал он, — не нуждается в крике. Кричат только лжецы.
— Ложь, — повторил Бабрышкин новым для него отрешенным голосом. Он покачал головой, и ему показалось, что на его плечах шевелится нечто огромное, тяжелое и разрывающееся от боли. — Это все… ложь. Мы сражались. Мы сражались до конца.
— Ты сражался ровно столько, сколько нужно, чтобы отвести от себя подозрения. А потом преднамеренно подставил своих подчиненных под химический удар в заранее обговоренном месте, где ты собрал как можно больше невинных гражданских лиц.
Бабрышкин закрыл глаза. «Сумасшествие», — произнес он почти шепотом, не в силах поверить, как этот человек в чистеньком мундире, явно никогда и близко не подходивший к передовой, может настолько исказить правду.
— Сумасшествие — обманывать собственный народ, — объявил кагэбэшник.
Снаружи донеслись звуки выстрелов.
Стрельба шла с перерывами, и только из советского оружия. Бабрышкин понял, что там происходит. Но даже и сейчас он не мог поверить, что и его ждет такая же судьба.
— Итак, — продолжил офицер КГБ, глубоко вздохнув, — я хочу, чтобы ты рассказал мне, когда ты впервые установил тайные связи с шайкой изменников Родины в твоем гарнизоне…
Бабрышкин вернулся мыслями к событиям последних недель. Перед его внутренним взором прошла как бы пленка кинохроники, непоследовательно смонтированная и запущенная на предельной скорости. Самая первая ночь, когда солдаты местного гарнизона, расположенного бок о бок с его собственным, едва не захватили казармы и автопарки бабрышкинской части. Люди дрались в темноте ножами и кулаками против автоматов. В ночи трудно было отличить своих от одетых в такую же форму чужих. Запылали пожары. Потом — бросок на танках в центр города на спасение штабистов, но их уже всех перерезали. Предпринимаемые одна за одной попытки организовать оборону, каждый раз запоздалые. Враг все время то заходил с фланга, то оказывался в тылу. Он с ужасом вспомнил вражеские танки, раненых, потерянных в безумной суете, убитых мирных жителей, чье число теперь уже не установишь.
Вспомнил гибель последних беженцев и худую как тень женщину с покрытыми вшами детьми у него в танке. Героизм, беспомощность и смерть, страх и бездарные решения, отчаяние — все было там. Все, кроме предательства.
Наконец он довел свою потрепанную в боях часть до спешно созданной оборонительной линии советских войск южнее Петропавловска.
Они подошли к ней в сумерках, посылая по радио отчаянные сигналы, чтобы его избитые машины по ошибке не обстреляли свои же. А затем они оказались уже за передовой линией и потянулись в тыл для ремонта, возможно, на переформирование, но по-прежнему горя желанием в любой миг развернуться и, в случае необходимости, драться снова. Но в нескольких километрах от оборонительных позиций колонну остановили на контрольном посту КГБ. Кто командир? Где замполит? Где штаб? Прежде чем Бабрышкин успел хоть что-нибудь понять, его и его офицеров согнали в кучу и разоружили, а машины двинулись дальше в тыл под началом офицеров КГБ, которые даже не могли отдать ни одной правильной команды.
Едва танки скрылись в клубах пыли, как всех офицеров связали, завязали им глаза и заткнули рты. Некоторые, в том числе Бабрышкин, возмущенно протестовали, пока подполковник КГБ не вытащил пистолет и не прострелил голову одному особо неугомонному капитану. Это так потрясло их всех, полагавших, что они наконец оказались пусть в относительной, но все же безопасности, что весь остаток пути до дознавательного центра они вели себя послушно, как овцы. Когда их, все еще с завязанными глазами и связанными руками, заставляли выпрыгивать из кузовов грузовиков, многие из офицеров, прошедших с боями до полутора тысяч километров, поломали себе руки и ноги. Наконец у них с глаз сняли повязки, чтобы достичь рассчитанного эффекта: они оказались во внутреннем дворике деревенского школьного комплекса, и первое, что бросилось им в глаза, были сваленные в беспорядке трупы — все советских офицеров, — лежавшие вдоль стен. Тем, кто получил переломы, покидая грузовики, пришлось тащиться без всякой посторонней помощи мимо этой жуткой выставки.
Все поняли ее смысл.
Бабрышкину доводилось когда-то слышать, что одно из правил ведения допроса — не давать арестованным общаться между собой. Но в здании не хватало комнат. Их всех вместе загнали в вонючий класс, уже битком набитый другими арестантами. Окна в помещении были наспех забиты щитами, и даже ведра для отправления естественных потребностей напуганных людей туда не поставили.
Порой офицеров не разводили даже во время допросов. Бабрышкин впервые узнал ужас допроса, когда его впихнули в комнату, где уже находился его замполит. Тот смотрел затуманенным взором и при виде Бабрышкина отшатнулся, словно увидел самого сатану.
— Это он, — завопил замполит, — он во всем виноват. Я убеждал его выполнить приказ. Я говорил ему. А он отказался, он виноват. Он даже возил женщину в танке для собственной утехи.
— А почему ты не принял на себя командование? — тихо спросил следователь.
— Я не мог, — в ужасе ответил замполит. — Они все стояли за него. Я пытался исполнить свой долг. Но они были все заодно.
— Он врет, — быстро сказал Бабрышкин вопреки собственному намерению помолчать, пока не поймет получше, что тут происходит. — Я беру на себя полную ответственность за все действия моих офицеров. Действия моего подразделения явились результатом моих, и только моих, решений.
Следователь ударил его по лицу затвердевшей рукой с большим кольцом.
— Тебя никто ни о чем не спрашивал. Арестованные говорят только тогда, когда им задают вопрос.
— Они все были заодно, — повторил замполит.
Но следователь уже переключил с него свое внимание.
— Так… командир, который даже возит с собой бабу. Приятная, наверное, война.
— Чепуха, — холодно отозвался Бабрышкин. — То была беженка с грудным младенцем и маленьким сыном. Она выбилась из сил, ее ждала верная смерть.
Следователь поднял бровь и скрестил на груди руки.
— И ты решил спасти ее по доброте душевной? Но почему именно ее? Может, она тоже агент? Или просто хорошенькая?
Бабрышкин припомнил кошмарно истощенную женщину, ее крики, когда она выглянула из танка и увидела последствия химической атаки. Что ж, по крайней мере, она теперь в безопасности. Ее оставили на сборном пункте беженцев вместе с ее умирающим от голода младенцем и завшивевшим мальчиком со сломанной рукой. И, думая о ней, он поймал себя на том, что в его воображении ее изможденное лицо стало меняться, превращаться в тонкое, ясное, милое личико Вали. Валя… Интересно, увидит ли он ее когда-нибудь еще? И на короткий миг она показалась ему гораздо более реальной, чем все окружающее безумие.
— Нет, — ровным голосом ответил Бабрышкин. — Она не была хорошенькая.
— Значит, шпионка? Сообщница, которую тебе следовало встретить и эвакуировать?
Бабрышкин расхохотался от нелепости такого предложения.
Офицеру КГБ не требовались помощники, чтобы делать за него грязную работу. Он с размаху ударил Бабрышкина по лицу, выбив ему несколько передних зубов. В отличие от кино, где люди могли драться до бесконечности, не причиняя друг другу серьезного вреда, его кулаки никогда не били впустую. Сначала в зубы, потом в скулу, в ухо, под глаз. Стул опрокинулся, и Бабрышкин оказался на полу. Майор пнул его ногой в челюсть, затем в живот. Именно в тот момент Бабрышкин осознал, что скоро его ждет смерть, и решил, по крайней мере, умереть достойно.
Сквозь застилавший глаза кровавый туман он посмотрел на дрожавшего замполита и слегка улыбнулся изуродованными губами, испытывая нечто близкое к жалости к несчастному слабаку. Он ведь знал, что скоро они вместе окажутся во все растущей груде тел на школьном дворе, и ничто не спасет ни того, ни другого. Система сошла с ума. Она начала пожирать сама себя, как обезумевшее животное.
После еще одного пинка Бабрышкин потерял сознание. Когда через какое-то время он пришел в себя, то оказался уже наедине со следователем. «Неправда, — подумал Бабрышкин, — Бог все-таки есть. И вот какое у него лицо».
Бабрышкина усадили на стул, руки связали за спиной, чтобы он не мог снова упасть. Опять посыпались вопросы, бредовые, дикие вопросы, начинающиеся с правды и чудовищно извращающие ее, извлекая из нее такие невероятные выводы, что они казались почти неопровержимыми.
— Когда ты впервые решил предать Советский Союз? Кто были твои самые первые сообщники? Какие цели ты перед собой ставил? Ты действовал из идейных соображений или руководствовался исключительно корыстными мотивами? Как долго ты готовил заговор? Со сколькими иностранцами ты имел связь? В чем заключаются твои нынешние задачи?
Ни разу не возник вопрос, виновен он или нет. Виновность подразумевалась сама собой.
Бабрышкин слышал, что подобное уже случалось когда-то давно, в самые мрачные годы двадцатого столетия, но он никак не ожидал столкнуться с тем же при жизни своего поколения.
Он пытался рассказать свою историю честно, без прикрас. Он старался пояснить простую логику своих поступков, объяснить этой накрахмаленной тыловой крысе, что такое настоящий бой и как он диктует действия людей. Но в ответ на него только сыпались новые удары.
Иногда майор КГБ дослушивал его до конца, прежде чем наброситься на него, а иногда сжимал свои толстые, украшенные кольцами пальцы в кулак и обрушивал его на свою жертву при первых же звуках, произносимых Бабрышкиным.
Бабрышкин изо всех сил старался не терять контроль над собой. Он поставил себе цель — проследить, чтобы обвинение не пало ни на кого из его подчиненных, чтобы все происшедшее было признано результатом только его решений. Но ему становилось все труднее и труднее формулировать свои мысли. И время от времени начинавшаяся стрельба за окном сбивала его. По мере того, как следователь снова и снова повторял одни и те же вопросы, ему все труднее было сосредоточиться. А следователь цеплялся даже за малейшие неточности в его показаниях.
Когда избиения становились совсем уж невыносимыми, он пытался отключиться от происходящего, думать только о том, что любил превыше всего на свете. Он долго считал, что первое место в его жизни занимает армия, но теперь вдруг с предельной ясностью осознал, что важнее всего для него — Валя. Даже мать, погибшая в годы эпидемии, не значила для него так много. Умирать было невыразимо страшно.
И все же Юрий знал, что в смерти нет ничего жуткого. Он видел на своем веку столько смертей… Только ему казалось неоправданно жестоким, просто невыносимым, что перед смертью он не сможет еще хоть разок поглядеть на свою жену.
Он испытывал облегчение от того, что ему задавали вопросы исключительно военного характера. Майор КГБ ни разу не спросил о его семье или о гражданских друзьях. Бабрышкин предполагал, что такие вопросы — для более неторопливых допросов мирного времени. Теперь же их интересовала только война и все с ней связанное. Он радовался этому. В смерти нет ничего страшного. Правда, Юрий предпочел бы погибнуть в бою, дорого продать свою жизнь. Но он все больше убеждался, что как ты умрешь — в основном дело случая. Возможно, в действительности все смерти одинаковы. Главное, лишь бы Валю сюда не втянули, лишь бы она не пострадала. Он знал — и вспоминал без злобы — что однажды она ему изменила. Возможно, она неверна ему и сейчас. Но это все не важно. Она такая необыкновенная девушка… И поскольку Юрий верил, что тогда она изменила ему только из вредности, только, чтобы досадить, ему было бы не так больно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72