— Ясно. Что еще говорят?
— Больше ничего.
— А по-моему, было еще что-то.
— Да, было, но все в том же роде. Говорят, что не следовало вам ставить пики. Они и весной так говорили, и вот теперь, начиная со вторника, опять говорят. Что вы всю жизнь прожили в доме с низкой железной оградой — я ведь говорю то, что слышал. Это не мое мнение. Всю жизнь жили в открытую, на виду у людей, и вдруг решили строить дом в долине. Поставили высокую стену да еще сверху пики. И вдобавок ко всему снесли все постройки на старой ферме Оскара Дитриха. Один парень сказал: «Что это с ним стряслось, зачем ему захотелось прятаться?» — Эндрю помолчал. — Знаете, мистер Локвуд, я буду говорить с вами как мужчина с мужчиной. Я у вас работаю и доволен вашим отношением, поэтому защищаю вас. Но тут дело в другом.
— И спасибо, что защищаешь. В чем же тут дело?
— Вас-то мне нечего защищать. — Эндрю запнулся и с надеждой посмотрел на Джорджа Локвуда, как бы прося его помочь выйти из затруднения.
— Кого же, в таком случае, надо защищать, если не меня?
— Вашу жену, миссис Локвуд. Некоторые ее во всем винят. Вы-то прожили в этом доме всю жизнь, и родители ваши — тоже. Наверное, и отец ваш здесь родился. Вот люди и говорят, что новый дом, стена, пики на стене и то, что вы снесли ферму Оскара Дитриха, — все из-за того, что вы во второй раз женились.
— Но это моя идея — не ее.
— Конечно. Только есть люди, которых невозможно в этом убедить.
— Я и не собирался никого ни в чем убеждать.
— Знаю. Я передаю лишь то, что люди говорят. Вы мало знались с жителями города, но они к вам привыкли.
— Моя первая жена тоже с ними не зналась. Почему же должна якшаться эта?
— Но у той была причина: она часто болела, и все это знали. А теперешняя миссис Локвуд — сильная, здоровая леди. Я передаю вам лишь то, что говорят.
— Ты приехал сюда из Нью-Йорка, Эндрю. Тебе еще пало знакома жизнь маленького городка.
— Однако мне здесь нравится.
— Да, но ты не знал, например, что когда моя мать вышла замуж за моего отца и переехала жить сюда, то городские жители считали ее выскочкой, потому что она разговаривала только по-английски.
— Как это понимать, сэр?
— Она была родом из Рихтервилла, всего в десяти милях отсюда, и, кроме английского языка, знала еще немецкий. Но отец плохо понимал этот язык, поэтому она и разговаривала только по-английски. А горожанам это не нравилось. Они обращались к ней по-немецки, а она отвечала им по-английски. Они осуждали ее за все, что бы она ни делала. И знаешь почему?
— Ну, причин может быть много.
— Причина одна. Она была женой Авраама Локвуда, моего отца, который вздумал искать себе невесту в десяти милях отсюда. Теперь история повторяется. Но я рад, что ты за меня заступаешься. Полагаю, что и за миссис Локвуд — тоже.
— Еще как, — ответил Эндрю. — Одному парню даже по морде пришлось дать.
— За что? Он сказал что-нибудь о миссис Локвуд?
— Он взял свои слова обратно.
— Рыцарство — хорошее дело, но побереги себя. Доброй ночи.
— Доброй ночи, сэр.
Джеральдина Локвуд вернулась домой, в свою красную кирпичную коробку, на следующий день к вечеру.
— Ага, затопил камин! Как хорошо, — сказала она, входя в кабинет мужа.
— Это все, что ты можешь мне сказать при встрече?
— Ты хочешь знать, собираюсь ли я тебя поцеловать? Нет, не собираюсь. Я, кажется, простудилась: чихаю от самого Истона. Могла бы отомстить тебе и заразить, но я не такая зловредная. И потом — какое право ты имеешь на поцелуй? Ты вел себя по-хамски, Джордж, и мне это совсем не правится.
— Возможно. Бывает.
— Так вот: мне это не нравится. Да, да, не нравится. А ты даже не извинился.
— Это избавило бы тебя от простуды?
— Не связывай простуду с моими чувствами. Простуда здесь ни при чем. Впрочем, нет. Почему ты послал Эндрю не на «линкольне»?
— Потому что в «пирс-эрроу», как я надеялся, легче простудиться.
— Этого я тебе не прощу, вот увидишь. Припомню все, что было в последние два-три дня. Пойду приму ванну и лягу в постель. И не утруждай себя, не приходи желать мне спокойной ночи.
— Хорошо, Джеральдина. Как тебе будет угодно.
— Где моя почта? Пришли посылки?
— Спроси у Мэй.
Одним из пассажиров вечернего поезда, прибывшего из Филадельфии в конце февраля 1921 года, был Бинг Локвуд, иными словами Джордж Бингхем Локвуд-младший, высокий стройный молодой человек двадцати двух лет. На нем были светло-коричневая шляпа и длинная енотовая шуба. Шуба была расстегнута, и из-под нее виднелся светло-серый английский костюм. Ноги были обуты в черные ботинки с квадратными носами, перетянутые в подъеме черными союзками. Он вышел из пульмановского вагона и, став на носки, посмотрел поверх толпы сначала в одну сторону, потом в другую. На перроне, по бокам от него, стояли великолепный английский вещевой мешок из свиной кожи и не менее великолепная теннисная сумка, тоже из свиной кожи. И одежда и вещи этого человека отвечали последней моде, принятой у студентов-старшекурсников, но держался он сейчас без свойственной этой породе людей развязности.
— Привет, Джорджи. Погостить домой на субботу? — спросил Айк Венер, заведующий багажным отделением.
— Здравствуйте, мистер Венер. Не видели нашего Генри?
— Нет. Но я, правда, не искал его. И машины вашей не видел. Может, еще приедет.
Венер ушел, и скоро Бинг Локвуд остался на перроне один, все время поглядывая на часы. Прошло пять минут.
— Видно, придется тебе поразмять свои длинные ноги, Джорджи, — сказал подошедший опять Венер. — Или позвонить к тебе домой? Пойду позвоню, если хочешь. А ты пока здесь посмотришь.
— Нет, спасибо, мистер Венер. Пожалуй, пойду пешком.
— Может, что неладно, Джорджи? Дома что-нибудь не в порядке? Надеюсь, матери не стало хуже.
— Все хорошо, спасибо. До свидания, мистер Венер.
Бинг Локвуд прошел два квартала на восток, потом — три квартала на юг и оказался у родительского дома. Отворив дверь, он вошел, оставил вещи, шубу и шляпу в холле и направился в кабинет отца.
— Здравствуй, отец.
Джордж Локвуд отложил вечернюю газету в сторону.
— Здравствуй, сын.
— Ну, вот и я.
— Вижу, что ты. Садись, чего стоишь. Не жди, когда тебе скажут, что делать.
Сын сел на стул и закурил.
— Давно ли перестал носить подтяжки? Или в Принстоне другая теперь мода?
— Неужели ты начнешь нашу беседу с того, что станешь критиковать мою одежду? — проворчал Бинг.
— Да с чего ни начни, повод покритиковать тебя найдется. Разве не так?
— Наверно, так. Но не с подтяжек же начинать, черт побери.
— Ладно. Оставим подтяжки. Начнем с твоей манеры разговаривать.
— Ну, извини.
Джордж Локвуд встал, открыл лежавший на письменном столе серебряный портсигар и вынул сигарету. Хотел было закурить, но передумал, взял портсигар в руки, осмотрел со всех сторон и протянул сыну.
— Приятно было получить от тебя этот подарок. А теперь возьми обратно.
— Зачем? Я его выиграл, он тебе понравился, и я был рад сделать тебе подарок.
— Да. Но как ты его выиграл?
— О господи. Это же за теннис.
— Тебя вышвырнули из колледжа за жульничество на экзаменах, и, насколько я знаю, ты жульничаешь во всем.
— На чемпионате по теннису одним обманом победы не добьешься, черт побери. Ты замечал, что на возвышении сидит судья и все видит? Если не хочешь этого портсигара — выкинь его в мусорную корзину. Мне он тоже не нужен.
— Зачем ты вообще приехал домой? Мог бы не ехать, деньги у тебя есть. Ты опозорил семью и еще имеешь наглость разговаривать со мной таким тоном.
— Понятно. Значит, это ты не разрешил Генри встретить меня.
— У Генри сегодня свободный день.
— А сам ты, конечно, не пожелал ехать. Впервые за семь с половиной лет меня никто не встретил.
Джордж Локвуд фыркнул.
— Скажи на милость! Ты, может, думал, что мы в духовым оркестром выйдем тебя встречать?
— Ничего такого я не думал, и ты это знаешь, отец. Я заслужил наказание и, надеюсь, приму его как подобает мужчине. Но насмехаться надо мной, начинать разговор о каких-то подтяжках… Возвращать портсигар… — Голос Бинга дрогнул. — Право, отец…
— Ради бога, без слез. Час от часу не легче. То ругаешься, как извозчик, а то хнычешь, словно девчонка. Хочешь реветь — иди к себе в комнату.
— Больше не заплачу. Я уж говорил тебе по телефону и скажу еще: все отдал бы, если бы мог смыть это пятно. Лучше было завалить экзамен, чем обманывать.
— Или быть уличенным в обмане. Насколько я понимаю, однажды тебе это уже сошло с рук.
Сын в нерешительности помолчал.
— Дважды сходило с рук. Но я жалею, что не отдался на волю судьбы и не провалился.
— Верно. Если бы только провал, куда легче было бы устроить тебя в другое учебное заведение. Даже и обратно в Принстон дорога не была бы закрыта. А сейчас тебя не берут даже в Пенсильванский университет и в Бакнелл.
— Ты что, обращался и в Пенсильванский и в Бакнелл?
— Говорил кое с кем из знакомых. Правда, в Бакнелл можно — только не в этом году, а в следующем. У твоей матери есть родственник, он баптистский священник в Уилкс-Барре.
— Я не хочу ни в Бакнелл, ни в какой другой.
— Ах, у тебя свои планы. Можно спросить какие?
— Я еду в Калифорнию. Буду там работать.
— В каком-нибудь банке, конечно?
— Чего ты добиваешься? Так и норовишь ударить ниже пояса. Нет, не в банке. Отец одного моего товарища по общежитию оказался добрее, чем родной отец. Он берет меня к себе на ранчо. На следующей неделе поеду. Могу уехать и завтра, если уж на то пошло.
— Почему же не уехать? Я не держу тебя.
— Ты и не можешь держать. Надеюсь, мы видимся в последний раз. Прощай, отец!
— Подожди минутку, пока ты не совершил еще свой драматический выход. Тебя мать там ждет. Что ты ей скажешь?
— Скажу, что получил место в Калифорнии и что завтра должен ехать.
— Я спросил лишь для того, чтоб в наших ответах не было разнобоя. Это все, что меня волнует. Когда придешь наверх, имей в виду, что это, может быть, твоя последняя встреча с нею. Если ты долго пробудешь в Калифорнии.
— Как долго?
— Если пробудешь там год. Не расстраивай ее, иначе тебе придется отложить свой отъезд на несколько дней. Так что трагедий с ней не разыгрывай.
— И почему не может быть наоборот?
— Будь ты проклят! Не думай, что я это забуду.
— Ладно, — буркнул Бинг.
Увидев сына, мать сняла с головы чепец. Она сидела в кресле с высокой спинкой. На ней был халат, надетый прямо на ночную рубашку; ноги ее в домашних шелковых туфлях покоились на круглой ковровой скамеечке для ног. Быстрым движением пальцев она поправила волосы и протянула к нему руки.
— Иди сюда, Джорджи, дай я отшлепаю тебя как следует. Ну, поцелуй меня.
Он поцеловал ее и сел в такое же кресло, стоявшее по другую сторону камина.
— Кури, не стесняйся. Дай и мне немного дымка.
— Когда ты начала курить?
— Когда я начала курить? Ровно тридцать лет тому назад. Сигареты с яванским перцем курила, когда мне было четырнадцать лет.
— Разве тогда уже курили яванский перец?
— О, не знаю. Я пошутила. Никогда я не курила, а вот ты, я знаю, курил такие сигареты. Когда тебе было четырнадцать и даже меньше.
— Уже тогда знала?
— Могла ли я не знать? От тебя за целую милю разило. Ты ужинал?
— Нет.
— Голоден, значит.
— Не очень. В Рединге на вокзале поел устриц.
— Ты уже разговаривал с отцом, я знаю. Я слышала ваши голоса, только разобрать ничего не могла. Конечно, он очень расстроен. Но он отойдет. Ты ведь помнишь Чарли Ларриби? Впрочем, может, и не помнишь. Это мой троюродный брат. Он как-то приезжал сюда читать проповеди в баптистской церкви и ночевал у нас. Тебе тогда было три или четыре года — не больше. Так вот: он изрядно преуспел как пастор, пастор-баптист, и я где-то прочла, что он стал одним из попечителей Бакнелла. Тогда я посоветовала отцу написать дяде Чарли и изложить все обстоятельства, ничего не скрывая, и попросить его как христианина и священника…
— Знаю, мама. Отец говорил.
— Да? Я была уверена, что он скажет. Тебя зачислили на будущий год или, вернее, зачислят. Одним словом, возьмут. И ты получишь диплом. Всего один год, сынок.
— Не так уж важен мне этот диплом, мама. Довольно с меня колледжей.
— Я боялась, что ты так именно и скажешь. Но не торопись с решением. Я знаю, о чем ты думаешь. Ты думаешь, что тебя берут в Бакнелл по протекции. Но куда бы ты ни поступил, тебе придется гораздо труднее, чем любому другому студенту. За тобой будут следить во все глаза, и первый же неверный шаг… одним словом, ты понимаешь. Но именно поэтому ты должен пойти учиться. Это — лучший способ загладить то, что произошло в Принстоне. Смой с себя это пятно. Бакнелл готов предоставить тебе такую возможность, и я надеюсь, что ты поедешь, получишь диплом и докажешь Принстону, что ты извлек урок из своих ошибок.
— Да, мама, я постараюсь смыть это пятно. Но не с помощью Бакнелла. Я уверен, что они предоставляют мне эту возможность с самыми благородными намерениями, по колледжей с меня хватит. Взгляни на мои отметки за годы учебы: я еле-еле вытягивал, и то не всегда. В прошлом году я ведь тоже жульничал. И вообще мне не следовало поступать в университет, зря только тратили время и деньги. Может, это и хорошо, что меня поймали, хотя жаль, что так получилось почти перед самым окончанием. Еще бы четыре месяца…
— Но, возможно, это и к лучшему. Если бы ты закончил нечестным путем, то неизвестно, как бы это повлияло на твою дальнейшую жизнь. Ну, так каковы твои планы?
— Отец Стива Кинга, с которым мы вместе жили, говорит, что у него есть для меня работа.
— В Калифорнии? Такая даль! Туда целую неделю поездом добираться, сынок.
— Я ведь даже в Китай готов был уехать, а уж сколько туда добираться, я даже и не представляю себе.
— Чем же ты будешь заниматься в Калифорнии?
— Буду работать на ранчо мистера Кинга.
— Ковбоем?
— Нет, он не занимается скотоводством. Фрукты выращивает. Апельсины и прочее.
— Тебе это по душе?
— Не знаю. Сначала надо попробовать.
— Что ты будешь делать? Собирать апельсины?
— Наверно, да. Первое время. Он сказал, что я начну с самого низа. Чернорабочим. На тяжелых работах. Но если я хочу стать человеком, говорит он, то это возможно лишь таким путем.
— А с самим мистером Кингом ты разговаривал?
— Я получил от него письмо. Он ничего толком не говорит о моей будущей работе, только то, что работа будет тяжелой. А от Стива я знаю, что если он говорит «тяжелая», значит, так оно и будет. Гребля для Стива — пустяки после лета, проведенного на ранчо.
Рука матери безжизненно повисла на подлокотнике кресла.
— Когда ты уезжаешь?
— Завтра.
— Я так и знала. Так и знала. Знала, что ты едешь сюда прощаться. Встань, Джорджи. Дай мне посмотреть на тебя. Повернись. Ох, мой сын! Милый мой! — Она протянула руки, и он, став на колени, дал ей обнять себя.
— Не плачь, мама. Все-таки это ближе Китая.
— Не ближе. Для меня не ближе. Но хотя бы это не война. Четыре года назад я ужасно боялась за тебя. Но сейчас войны нет. Для тебя начинается новая жизнь, и это замечательно. Ты ведь тоже так считаешь, да?
— Да.
— Быть может, встретишь там хорошую девушку.
— Рано еще об этом говорить, мама.
— Не рано. Ты взрослее, чем тебе кажется. Жил ты весело, беззаботно, были приятные развлечения, теннис, товарищи… Но теперь, я думаю, все это кончилось.
— Верно, кончилось.
— А теперь сядь, я расскажу тебе об отце. Обо мне ты уже знаешь, я вижу, что знаешь. Вижу по тому, как ты бережно со мной обращаешься. Тебе отец сказал, да? Но это совсем не то, я должна сама тебе рассказать. Плохо у меня с сердцем. Наверное, я уже никогда не спущусь больше вниз. Но не можешь же ты оставаться здесь и ждать, пока со мной случится последний приступ. В таком состоянии я могу прожить годы. Так вот, о твоем отце.
— Ты хочешь сообщить, что он мне не отец?
Она засмеялась.
— В том, что он тебе отец, нет ни малейшего сомнения. Подумай о другом; как переменились времена, если ты задаешь мне такой вопрос. Что было бы, если б дядя Пен задал такой вопрос твоей бабушке!
— Времена не переменились. Это мы с тобой переменились.
— О, может быть. Кажется, что-то в этом роде сказал Шекспир. Во всяком случае, для того чтобы ты понял своего отца, Джорджи, я должна рассказать тебе кое-что о нем. В том, что я скажу, нет ничего ужасного или скандального. Это лишь черта его характера. Он слишком много думает.
— Слишком много думает?
— Да. Ты похож больше на меня, я это поняла, когда ты был еще маленьким. А отец целиком ушел в себя и все думает, думает. Ничего не предпримет, пока не обдумает. И ему приятнее планировать, чем осуществлять свои планы. Не успеет подготовить себя к какому-нибудь делу, как уже теряет к нему интерес. Большое ли, маленькое ли дело — он его изучает. Ты обрати внимание, как он заказывает себе в ресторане еду. На это у него уходит уйма времени, сама же еда, кажется, не доставляет ему никакого удовольствия. Или как шьет себе новый костюм. Шесть раз примерит, а когда костюм готов, то месяцами висит в шкафу ненадеванным.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56