Ведь это же восемьсот рублей, Софья Дмитриевна! — позволяла она себе радоваться. — Ну, двести я уже получила, и они у меня уже разошлись, да и папа у меня взял, но все равно: ведь я еще шестьсот получу! Вы подумайте только: я ведь в месяц на руки-то всего двести получаю, а тут — шестьсот! Ботиночки Шурику на толкучке поищу, шапочку ему теплую на зиму и перчаточки где-нибудь, может быть, раздобуду… И он у меня теперь каждый день будет по два яйца съедать… Непременно! И масло ему буду покупать.
— С вашим папашей не очень-то раскупитесь, голубенькая! — предостерегающе вздыхала Софья Дмитриевна. — Он у вас денежки вот как слизнет: и не заметите!
— Ну, что вы! — совершенно искренно заступалась за отца Евлалия Григорьевна. — Да вы напрасно так думаете, будто он…
— Ничего не напрасно! Я ведь все знаю, от меня вам скрывать нечего. Не успеет ваш Шурик яйцами да маслицем полакомиться, как Григорий Михайлович все ваши рублики просвистит, помяните мое слово. И хотите — сердитесь, хотите — нет, а я вам вот что посоветую: не оставляйте вы денег дома, не держите вы их на виду, в шкатулке!
— Софья Дмитриевна! — вспыхивала Евлалия Григорьевна
— Я уже шестьдесят восемь лет Софьей Дмитриевной зовусь, а вам нечего от меня прятаться и меня стыдиться. Сами небось знаете не хуже меня.
Евлалия Григорьевна отсчитала три недели от последнего прихода Семенова и решила, что он пришлет за работой в начале сентября. Но Семенов не прислал, а пришел сам, и пришел в такой час, когда его и ждать было нельзя: днем, часа в два. Ни Евлалии Григорьевны, ни Григория Михаиловича дома не было, и дверь ему отворила Софья Дмитриевна.
Глава X
— Гражданка Шептарева дома? — спросил он. Софья Дмитриевна до того никогда его не видала, но, взглянув, сразу догадалась, что это именно он, Семенов.
— Нету! — с искренним сожалением сказала она и сокрушенно поджала старческие губы. — И Григория Михайловича тоже нету. А Евлалия Григорьевна с мальчиком в лавку пошла, уже с полчаса тому назад. Скоро вернется, вот-вот вернется. Может, подождете? — гостеприимно распахнула она дверь пошире.
Семенов немного заколебался и посмотрел на часы.
— Пожалуй, и подожду! — решил он.
Софья Дмитриевна посторонилась и пропустила его в переднюю. Он быстро и уверенно пошел по знакомому коридору, а она, едва поспевая, шла за ним.
— Только вот придется вам у меня в комнатке подождать, потому что ихняя комната на ключ заперта. У нас, знаете ли, не запирать нельзя, потому что…
— У вас подождать? — остановился и полуоборотился Семенов. — А где это?
— А вот сюда пожалуйте, прямо… В самом конце коридора. Комнаточка у меня, правду сказать, крохотная, но два-три человека все же поместятся. Вот сюда, пожалуйста…
Семенов вошел. Комнатка действительно была очень маленькая, так что даже трудно было понять, зачем такую отгородили при постройке дома. Вдоль той стены, что была подлиннее, стояла очень опрятная кровать, а вдоль поперечной стены стоял стол, около же него — стул. Но кровать занимала чуть ли не всю ширину комнаты, так что к столу оставался только узенький проход, на котором всегда играл Шурик, когда оставался у Софьи Дмитриевны. У самой двери стоял табурет, на нем — примус, а под табуретом была составлена кое-какая посуда. Белье лежало в корзине под кроватью, а платье висело на деревянной вешалке, прибитой к двери. Пол, дверь и окно были облуплены, табурет был некрашен, обои на стенах выцвели и кое-где висели бы клочьями, если бы Софья Дмитриевна аккуратно и заботливо не прибила их гвоздиками. Клеенка на столе местами порвалась, а платья на вешалке были закрыты старой, вконец застиранной простыней. Но в комнате была во всем удивительная опрятность: облупленный до дерева пол был чист, кровать была застлана аккуратно, без единой складочки, и всякая вещь стояла так, что не было никакого сомнения: она стоит именно на своем месте. И пахло в комнате опрятной, чистой старостью.
— Садитесь, прошу вас! — приветливо пригласила Софья Дмитриевна, пододвигая стул.
Семенов сел и тотчас же осмотрелся: это была его манера. И сразу же увидел две потемневшие иконы в углу: Спасителя и Божьей Матери Грузинской. Софья Дмитриевна поймала его взгляд.
— Еще моей бабушки покойной! — сказала она, не то чем-то хвастаясь, не то что-то поясняя. — А уж ей от кого они достались, про то я, право, и сказать не сумею. И обязательно они у меня висят, всю жизнь у меня висят, потому что я очень в Бога верю.
Неизвестно, ожидала ли она возражений от Семенова и приготовилась ли она к этим возражениям и к спору, но Семенов возражать не стал, а, напротив того, понимающе кивнул головой.
— Так и надо! — уверенно сказал он. — Такой, как вы, именно вот так и надо: и в Бога верить и иконки повесить.
— Вот это вы очень правильно рассуждаете! — одобрила Софья Дмитриевна и вся заулыбалась. — Сейчас, как вы знаете, всякая вера в Бога-то запрещается и даже, можно сказать, преследуется, а над верующими смеются и их вот даже на каторгу за веру посылают, а вы, хоть вы, видать, и партийный коммунист, а рассуждаете вполне правильно.
— А разве партийные коммунисты не вполне правильно рассуждают? — усмехнулся Семенов и внимательно, изучающе посмотрел на Софью Дмитриевну.
Оттого что в комнате было очень тесно, их стулья стояли впритык друг к другу, и они сидели совсем рядом, почти касаясь один другого. И говорили тихо, а поэтому получалось задушевно.
— И лампадка висит! — добавил Семенов.
— По субботам зажигаю! — пояснила Софья Дмитриевна. — По субботам на вечер зажигаю, а по воскресеньям — с утра.
— А почему ж не каждый день?
— Пусть Бог простит! — покачала головой Софья Дмитриевна. — А только мои средства мне того никак не позволяют. Да и то сказать: лампадного масла теперь ведь нигде не достанешь, так я подсолнечного наливаю, а оно горит, знаете ли, плохо: все время поправлять надо. За ночь такая бульбошка на фитиле нагорит, что лампадка-то возьмет и потухнет.
— Лампадного теперь нету, — безлично заметил Семенов.
— Нету!… — грустно признала Софья Дмитриевна.
Тон у обоих был разный, но вышло очень странно: вышло так, как будто оба говорили в одном тоне и в одном смысле.
— А ведь когда лампадка горит, так хорошо: теплее! А? — неожиданно сознался Семенов и как-то очень доверительно посмотрел на Софью Дмитриевну: тебе, мол, я могу это сказать.
— А конечно, что теплее! — безо всякого сомнения подтвердила та. — И голубенькая тоже любит: уж в субботу вечером она обязательно у меня сидит. «Пустите, говорит, Софья Дмитриевна, душе немного погреться!»
— Какая «голубенькая»?
— А Евлалия-то Григорьевна!
— Чего ж это вы ее голубенькой называете? — не изумился, а словно бы чему-то обрадовался Семенов.
— А как же… Она ж ведь — голубенькая! Семенов поднял глаза, посмотрел перед собою и с секунду подумал.
— Она — голубенькая! — с полной уверенностью согласился он. — Это конечно: голубенькая! А я какой? Черный? — с подкупающей искренностью спросил он.
Софья Дмитриевна так улыбнулась, что засияли все морщинки.
— А этого я не знаю! — созналась она. — Хоть и каждый человек непременно свой цвет имеет, но только не всегда можно сразу этот цвет понять в нем. Не по первому то есть взгляду.
Но Семенов, кажется, не слышал ее слов. Он смотрел неопределенным взглядом, всматриваясь и вслушиваясь в то, что было в нем.
— А ведь голубенькой тяжело живется! — не спросил, а утвердил он.
— Еще как и тяжело-то! — с готовностью подхватила Софья Дмитриевна. — Так тяжело, что и сказать этого невозможно! Одно дело, что муж в ссылке, другое дело — средств нету, третье — сынишка, а четвертое — отца на шее, как тяжелый жернов, носит. А он у нее такой Сахар Медович, что хуже и сыскать, кажется, нельзя.
— Что так?
— Да разве все расскажешь? Если б, знаете, она от него каким-нибудь манером избавилась, так ей много легче стало бы. Я вот шестьдесят восемь лет на свете прожила, а таких людей, почитай, и не видела. Вот, как говорят, знаете ли, — паразит. И самый он настоящий паразит: все с других да в себя, а чтоб от себя да другим, так этого он даже и не понимает. Жена жива была, он ее трудом и старанием жил, а потом зятю на шею сел, а теперь вот дочерний век заедает да от родного внука кусок отнимает.
— Так такой он? Ишь ты!…
— Такой вот самый!
— А голубенькая — что?
— А она — что ж? Она… она… Она ведь голубенькая, одним словом! «Он ведь папа!» — только и слов у нее. Не знаете вы ее!
— Нет, знаю! — негромко, но сильно и уверенно, сказал Семенов.
Софья Дмитриевна посмотрела на него и дружественно взяла его за локоть.
— Вот вы сейчас работу ей предоставили! — зачем-то понизила она голос. — Очень вы хорошо это сделали! И уж так она, моя голубенькая, размечталась: и пальтецо-то она Шурику купит, и перчаточки, и ботиночки… Маслицем и яичками, говорит, будут теперь сыночка кормить. Мечтает, а у самой глазки так и светятся тихой радостью. А раньше эти глазки ее только плакали, так, знаете ли, тихо-тихо плакали. Не навзрыд или захлебываясь, как бывает, а совсем, можно сказать, бесшумно. Смотрит только голубенькая, а слезки и катятся. Катятся они, катятся, а вытереть их и некому!
— Вытрем! — совсем неожиданно сказал Семенов.
Софья Дмитриевна поверила сразу. Что есть силы заморгала она глазами, скривила старушечий рот и безо всякой церемонии схватила Семенова за плечи, повернув прямо к себе.
— Да если бы… — прерываясь от волнения, сказала она. — Да если бы только вы хоть половину ее слез вытрете, так., так…
Она не знала, чем заключить.
— Так ежели за вами перед Богом есть какие грехи, то смело на суд Его идите: простит! — с убежденной верой сказала она.
Семенов оперся кулаками в колени. Брови его сдвинулись, и желваки под скулами начали тяжело ходить.
— Да, грехи!… — глухо сказал он. — Грехи… Но тут же нашел что-то в себе, поднял голову и усмехнулся.
— Грехи? А может быть, никаких грехов совсем и нету, а это одна только наша выдумка, а? Понавыдумывали мы разных выдумок и ходим с ними, словно бы связанные. Так?
— А это уж пускай душа вам ваша скажет! — с мягкой и осторожной наставительностью ответила Софья Дмитриевна. — Есть грехи или нет? Это дело души нашей!
— Души! — усмехнулся Семенов. — Да ведь никакой души в человеке нет совсем! Какая такая душа? Где? В чем она? Нету ее, мамаша, твердо я в том уверен. Но вместе с тем… — вдруг дрогнул он, — вместе с тем скажу только, что… Вот знаю я, уверенно знаю, по всему своему правильному рассуждению знаю: никакой души нету в человеке. Но чуть только, — словно говоря о какой-то тайне, понизил он голос, — чуть только я подумаю, что никакой души нет, так сейчас же душа моя во мне криком и закричит: «Врешь ты, сукин сын! Есть я, есть!» А? Что оно такое? Как его понять это самое?
— То-то же! — очень раздельно сказала Софья Дмитриевна и убедительно потыкала его раза два-три пальцем в грудь. — То-то же! Вот это оно самое и есть.
Она не сказала, что именно «оно самое», но Семенову показалось, что он и без того все понял. Дело в том, что он начал чувствовать себя очень хорошо в этой маленькой комнатушке. Если бы его спросили, нравится ли ему здесь, он, пожалуй, пожал бы плечами: чему же здесь нравиться? Но тут все было очень просто, а поэтому легко и понятно. А кроме того, было здесь и другое: здесь можно было не понимать, а можно было чувствовать. А чувствовать Семенов не то отвык, не то разучился.
Здесь, в этой маленькой комнатке, у этой совсем незнакомой старушки, все было ясно легкой, простой и задушевной ясностью: и то, что она «очень» в Бога верит, и то, что она любит свою «голубенькую», а не любит ее отца, и то, что «голубенькой» тяжело жить, хотя «жить стало лучше, жить стало веселее». Здесь можно было думать свое и хотеть своего. Слова, которые говорила Софья Дмитриевна и которые говорил сам он, не заключали в себе ничего значительного, но в них была великая для него прелесть:
они были его собственными, своими словами. Могли быть вот эти слова, а могли быть и другие, но все равно — каждое слово было на месте, как на месте стояла кружка на подоконнике и как на месте висела на своем гвоздике сковородка у табуретки. И оттого, что вещи в комнате были на месте, комната была опрятной, и оттого, что все слова были тоже на месте, он (с великим отдохновением в душе) стал ощущать и внутри себя такую же опрятность. А опрятность приводила с собой то, чего так давно, так много лет подряд не знал он: мир и покой. И маленькая, почти незаметная, радость теплой капелькой задрожала в нем. «Словно бы от сердца что-то отходит! — подумал он. — Словно я тесные сапоги снял!»
— А слезки вытрем! — повторил он. — Все не все, а парочку вытрем!
— Вытрите! — из самой глубины попросила Софья Дмитриевна. — Уж если таким в поддержке отказывать, так кому ж тогда и помогать? Хоть в наше время о помощи ближнему и мало думают, но…
— Мало? — весело переспросил Семенов. — Неужто мало? Почему это вы думаете, будто мало?
— Люди какие-то другие стали…
— Люди? Люди действительно другие стали!
— И не поймешь их!…
— Понять бывает трудно. Вот я, — вспомнил и немного заторопился он, — вот я несколько дней тому назад паренька одного видел. Вздор, пустяк, ничего особенного, а… а понять его я никак не могу. Можно рассказать?
— А, конечно! Что такое за паренек такой?
— Был я, знаете ли, в одном учреждении! — слегка наклонился к ней Семенов. — Ну, кончил дела, спускаюсь по лестнице. А там внизу, у раздевалки, какой-то паренек стоит, а около него двое или трое… И он им что-то такое очень радостное рассказывает: руками размахивает, глаза блестят и, одним словом, в восторге парень. И слышу я, что он, значит, хвастается: купил он себе в универмаге новые ботинки. Ну, понятно, радость: редко ведь бывает, чтобы в магазине обувь была. Этот случай, сами знаете, не так-то легко ухватить и поймать. И он эти ботинки не только в руках держит, а гладит их, щупает, нюхает, чуть ли не целует. Обалдел, видимое дело, от радости малость. Я его и спрашиваю: «Очередь-то большая была? Трудно было до ботинок-то добраться?» А он даже загорелся весь от восторга: «Да нет! — говорит, — совсем легко! Часа в четыре ночью встал в очередь, а сейчас вот и получил уже!» А был тогда, надо вам сказать, третий час уже.
— Ну? — не поняла Софья Дмитриевна: окончил свой рассказ Семенов или хочет добавить еще что-нибудь?
— Все! — простодушно развел руками Семенов. — Больше ничего.
— Так что же?
— Очень даже «что же»! — изумился ее непониманию Семенов и слегка вскинулся. — Посмотрел я тогда на этого паренька и… и ничего не понял! Ведь не врал же он мне, не притворялся же, а сказал, как понимает и чувствует, даже с восторгом сказал: «Совсем легко!»
— Так что ж такого? — все еще не понимала Софья Дмитриевна.
— А такое, что это даже удивительно! Что же, хочу я знать, что в мозгу и в понимании этого паренька, если он совсем искренно восхищается? Месяца два, а то и три, поди, ждал, пока в универмаг ботинки доставили, сотни раз бегал справляться, привезли ли их, все боялся, что прозевает и упустит, потом в четыре часа ночи в очередь стал, часов десять в ней простоял, и… «совсем легко»! И вместо Torot чтобы от злобы матом всех крыть, что вот, мол, сколько труда надо положить, чтобы такую ерундовую вещь сделать, паршивые ботинки себе купить, он совершенно искренно в восторг приходит: «Совсем легко!» А? Еще, чего доброго, кричать начнет: «Спасибо товарищу Сталину за легкую жизнь!» Начнет ведь? А? Начнет? — со внезапным напором несколько раз спросил Семенов.
— А почему же нет? — резонно рассудила Софья Дмитриевна. — Очень даже просто, что и кричать начнет. Если из человека одно понимание вынули, а совсем другое в него вложили, так он по-другому и понимает.
Софья Дмитриевна, кажется, хотела что-то еще добавить, но вдруг насторожилась и прислушалась. Семенов тоже поднял голову, хотя и не знал, к чему прислушивается она. А Софья Дмитриевна как-то очень мило подмигнула ему («Сейчас обрадую!») и, по-старушечьи быстро, пошла к двери, шаркая по полу стоптанными шлепанцами. Приоткрыла дверь и заглянула в коридор.
— Пришла, кажись! — заговорщицким шепотком шепнула она и повернулась к Семенову. — Дверь-то эта в их комнату хлопнула.
Семенов встал со стула.
— Евлалия Григорьевна?
— Не заметила… Или она, или Григорий Михайлович. Да, должно быть, что она, ей уж время вернуться. Вот я сейчас посмотрю.
— Нет, уж я сам! — двинулся с места Семенов.
— Ну, сами так сами… Вот это ихняя дверь: третья налево.
— Я знаю. Ну, до свиданья. Софья Дмитриевна, кажись? — своей улыбкой улыбнулся Семенов.
— Софья Дмитриевна! — словно чем-то хвастаясь, сказала та. — Софья Дмитриевна Дивилькова. Будем знакомы, коли довелось уж… А вы, я так понимаю, товарищ Семенов будете?
— Он самый! И… и…
Он, кажется, хотел еще что-то сказать, но оборвал и даже отчего-то нахмурился на секунду. Возможно, что он и не знал, что именно он хотел сказать, а потому и нахмурился.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40
— С вашим папашей не очень-то раскупитесь, голубенькая! — предостерегающе вздыхала Софья Дмитриевна. — Он у вас денежки вот как слизнет: и не заметите!
— Ну, что вы! — совершенно искренно заступалась за отца Евлалия Григорьевна. — Да вы напрасно так думаете, будто он…
— Ничего не напрасно! Я ведь все знаю, от меня вам скрывать нечего. Не успеет ваш Шурик яйцами да маслицем полакомиться, как Григорий Михайлович все ваши рублики просвистит, помяните мое слово. И хотите — сердитесь, хотите — нет, а я вам вот что посоветую: не оставляйте вы денег дома, не держите вы их на виду, в шкатулке!
— Софья Дмитриевна! — вспыхивала Евлалия Григорьевна
— Я уже шестьдесят восемь лет Софьей Дмитриевной зовусь, а вам нечего от меня прятаться и меня стыдиться. Сами небось знаете не хуже меня.
Евлалия Григорьевна отсчитала три недели от последнего прихода Семенова и решила, что он пришлет за работой в начале сентября. Но Семенов не прислал, а пришел сам, и пришел в такой час, когда его и ждать было нельзя: днем, часа в два. Ни Евлалии Григорьевны, ни Григория Михаиловича дома не было, и дверь ему отворила Софья Дмитриевна.
Глава X
— Гражданка Шептарева дома? — спросил он. Софья Дмитриевна до того никогда его не видала, но, взглянув, сразу догадалась, что это именно он, Семенов.
— Нету! — с искренним сожалением сказала она и сокрушенно поджала старческие губы. — И Григория Михайловича тоже нету. А Евлалия Григорьевна с мальчиком в лавку пошла, уже с полчаса тому назад. Скоро вернется, вот-вот вернется. Может, подождете? — гостеприимно распахнула она дверь пошире.
Семенов немного заколебался и посмотрел на часы.
— Пожалуй, и подожду! — решил он.
Софья Дмитриевна посторонилась и пропустила его в переднюю. Он быстро и уверенно пошел по знакомому коридору, а она, едва поспевая, шла за ним.
— Только вот придется вам у меня в комнатке подождать, потому что ихняя комната на ключ заперта. У нас, знаете ли, не запирать нельзя, потому что…
— У вас подождать? — остановился и полуоборотился Семенов. — А где это?
— А вот сюда пожалуйте, прямо… В самом конце коридора. Комнаточка у меня, правду сказать, крохотная, но два-три человека все же поместятся. Вот сюда, пожалуйста…
Семенов вошел. Комнатка действительно была очень маленькая, так что даже трудно было понять, зачем такую отгородили при постройке дома. Вдоль той стены, что была подлиннее, стояла очень опрятная кровать, а вдоль поперечной стены стоял стол, около же него — стул. Но кровать занимала чуть ли не всю ширину комнаты, так что к столу оставался только узенький проход, на котором всегда играл Шурик, когда оставался у Софьи Дмитриевны. У самой двери стоял табурет, на нем — примус, а под табуретом была составлена кое-какая посуда. Белье лежало в корзине под кроватью, а платье висело на деревянной вешалке, прибитой к двери. Пол, дверь и окно были облуплены, табурет был некрашен, обои на стенах выцвели и кое-где висели бы клочьями, если бы Софья Дмитриевна аккуратно и заботливо не прибила их гвоздиками. Клеенка на столе местами порвалась, а платья на вешалке были закрыты старой, вконец застиранной простыней. Но в комнате была во всем удивительная опрятность: облупленный до дерева пол был чист, кровать была застлана аккуратно, без единой складочки, и всякая вещь стояла так, что не было никакого сомнения: она стоит именно на своем месте. И пахло в комнате опрятной, чистой старостью.
— Садитесь, прошу вас! — приветливо пригласила Софья Дмитриевна, пододвигая стул.
Семенов сел и тотчас же осмотрелся: это была его манера. И сразу же увидел две потемневшие иконы в углу: Спасителя и Божьей Матери Грузинской. Софья Дмитриевна поймала его взгляд.
— Еще моей бабушки покойной! — сказала она, не то чем-то хвастаясь, не то что-то поясняя. — А уж ей от кого они достались, про то я, право, и сказать не сумею. И обязательно они у меня висят, всю жизнь у меня висят, потому что я очень в Бога верю.
Неизвестно, ожидала ли она возражений от Семенова и приготовилась ли она к этим возражениям и к спору, но Семенов возражать не стал, а, напротив того, понимающе кивнул головой.
— Так и надо! — уверенно сказал он. — Такой, как вы, именно вот так и надо: и в Бога верить и иконки повесить.
— Вот это вы очень правильно рассуждаете! — одобрила Софья Дмитриевна и вся заулыбалась. — Сейчас, как вы знаете, всякая вера в Бога-то запрещается и даже, можно сказать, преследуется, а над верующими смеются и их вот даже на каторгу за веру посылают, а вы, хоть вы, видать, и партийный коммунист, а рассуждаете вполне правильно.
— А разве партийные коммунисты не вполне правильно рассуждают? — усмехнулся Семенов и внимательно, изучающе посмотрел на Софью Дмитриевну.
Оттого что в комнате было очень тесно, их стулья стояли впритык друг к другу, и они сидели совсем рядом, почти касаясь один другого. И говорили тихо, а поэтому получалось задушевно.
— И лампадка висит! — добавил Семенов.
— По субботам зажигаю! — пояснила Софья Дмитриевна. — По субботам на вечер зажигаю, а по воскресеньям — с утра.
— А почему ж не каждый день?
— Пусть Бог простит! — покачала головой Софья Дмитриевна. — А только мои средства мне того никак не позволяют. Да и то сказать: лампадного масла теперь ведь нигде не достанешь, так я подсолнечного наливаю, а оно горит, знаете ли, плохо: все время поправлять надо. За ночь такая бульбошка на фитиле нагорит, что лампадка-то возьмет и потухнет.
— Лампадного теперь нету, — безлично заметил Семенов.
— Нету!… — грустно признала Софья Дмитриевна.
Тон у обоих был разный, но вышло очень странно: вышло так, как будто оба говорили в одном тоне и в одном смысле.
— А ведь когда лампадка горит, так хорошо: теплее! А? — неожиданно сознался Семенов и как-то очень доверительно посмотрел на Софью Дмитриевну: тебе, мол, я могу это сказать.
— А конечно, что теплее! — безо всякого сомнения подтвердила та. — И голубенькая тоже любит: уж в субботу вечером она обязательно у меня сидит. «Пустите, говорит, Софья Дмитриевна, душе немного погреться!»
— Какая «голубенькая»?
— А Евлалия-то Григорьевна!
— Чего ж это вы ее голубенькой называете? — не изумился, а словно бы чему-то обрадовался Семенов.
— А как же… Она ж ведь — голубенькая! Семенов поднял глаза, посмотрел перед собою и с секунду подумал.
— Она — голубенькая! — с полной уверенностью согласился он. — Это конечно: голубенькая! А я какой? Черный? — с подкупающей искренностью спросил он.
Софья Дмитриевна так улыбнулась, что засияли все морщинки.
— А этого я не знаю! — созналась она. — Хоть и каждый человек непременно свой цвет имеет, но только не всегда можно сразу этот цвет понять в нем. Не по первому то есть взгляду.
Но Семенов, кажется, не слышал ее слов. Он смотрел неопределенным взглядом, всматриваясь и вслушиваясь в то, что было в нем.
— А ведь голубенькой тяжело живется! — не спросил, а утвердил он.
— Еще как и тяжело-то! — с готовностью подхватила Софья Дмитриевна. — Так тяжело, что и сказать этого невозможно! Одно дело, что муж в ссылке, другое дело — средств нету, третье — сынишка, а четвертое — отца на шее, как тяжелый жернов, носит. А он у нее такой Сахар Медович, что хуже и сыскать, кажется, нельзя.
— Что так?
— Да разве все расскажешь? Если б, знаете, она от него каким-нибудь манером избавилась, так ей много легче стало бы. Я вот шестьдесят восемь лет на свете прожила, а таких людей, почитай, и не видела. Вот, как говорят, знаете ли, — паразит. И самый он настоящий паразит: все с других да в себя, а чтоб от себя да другим, так этого он даже и не понимает. Жена жива была, он ее трудом и старанием жил, а потом зятю на шею сел, а теперь вот дочерний век заедает да от родного внука кусок отнимает.
— Так такой он? Ишь ты!…
— Такой вот самый!
— А голубенькая — что?
— А она — что ж? Она… она… Она ведь голубенькая, одним словом! «Он ведь папа!» — только и слов у нее. Не знаете вы ее!
— Нет, знаю! — негромко, но сильно и уверенно, сказал Семенов.
Софья Дмитриевна посмотрела на него и дружественно взяла его за локоть.
— Вот вы сейчас работу ей предоставили! — зачем-то понизила она голос. — Очень вы хорошо это сделали! И уж так она, моя голубенькая, размечталась: и пальтецо-то она Шурику купит, и перчаточки, и ботиночки… Маслицем и яичками, говорит, будут теперь сыночка кормить. Мечтает, а у самой глазки так и светятся тихой радостью. А раньше эти глазки ее только плакали, так, знаете ли, тихо-тихо плакали. Не навзрыд или захлебываясь, как бывает, а совсем, можно сказать, бесшумно. Смотрит только голубенькая, а слезки и катятся. Катятся они, катятся, а вытереть их и некому!
— Вытрем! — совсем неожиданно сказал Семенов.
Софья Дмитриевна поверила сразу. Что есть силы заморгала она глазами, скривила старушечий рот и безо всякой церемонии схватила Семенова за плечи, повернув прямо к себе.
— Да если бы… — прерываясь от волнения, сказала она. — Да если бы только вы хоть половину ее слез вытрете, так., так…
Она не знала, чем заключить.
— Так ежели за вами перед Богом есть какие грехи, то смело на суд Его идите: простит! — с убежденной верой сказала она.
Семенов оперся кулаками в колени. Брови его сдвинулись, и желваки под скулами начали тяжело ходить.
— Да, грехи!… — глухо сказал он. — Грехи… Но тут же нашел что-то в себе, поднял голову и усмехнулся.
— Грехи? А может быть, никаких грехов совсем и нету, а это одна только наша выдумка, а? Понавыдумывали мы разных выдумок и ходим с ними, словно бы связанные. Так?
— А это уж пускай душа вам ваша скажет! — с мягкой и осторожной наставительностью ответила Софья Дмитриевна. — Есть грехи или нет? Это дело души нашей!
— Души! — усмехнулся Семенов. — Да ведь никакой души в человеке нет совсем! Какая такая душа? Где? В чем она? Нету ее, мамаша, твердо я в том уверен. Но вместе с тем… — вдруг дрогнул он, — вместе с тем скажу только, что… Вот знаю я, уверенно знаю, по всему своему правильному рассуждению знаю: никакой души нету в человеке. Но чуть только, — словно говоря о какой-то тайне, понизил он голос, — чуть только я подумаю, что никакой души нет, так сейчас же душа моя во мне криком и закричит: «Врешь ты, сукин сын! Есть я, есть!» А? Что оно такое? Как его понять это самое?
— То-то же! — очень раздельно сказала Софья Дмитриевна и убедительно потыкала его раза два-три пальцем в грудь. — То-то же! Вот это оно самое и есть.
Она не сказала, что именно «оно самое», но Семенову показалось, что он и без того все понял. Дело в том, что он начал чувствовать себя очень хорошо в этой маленькой комнатушке. Если бы его спросили, нравится ли ему здесь, он, пожалуй, пожал бы плечами: чему же здесь нравиться? Но тут все было очень просто, а поэтому легко и понятно. А кроме того, было здесь и другое: здесь можно было не понимать, а можно было чувствовать. А чувствовать Семенов не то отвык, не то разучился.
Здесь, в этой маленькой комнатке, у этой совсем незнакомой старушки, все было ясно легкой, простой и задушевной ясностью: и то, что она «очень» в Бога верит, и то, что она любит свою «голубенькую», а не любит ее отца, и то, что «голубенькой» тяжело жить, хотя «жить стало лучше, жить стало веселее». Здесь можно было думать свое и хотеть своего. Слова, которые говорила Софья Дмитриевна и которые говорил сам он, не заключали в себе ничего значительного, но в них была великая для него прелесть:
они были его собственными, своими словами. Могли быть вот эти слова, а могли быть и другие, но все равно — каждое слово было на месте, как на месте стояла кружка на подоконнике и как на месте висела на своем гвоздике сковородка у табуретки. И оттого, что вещи в комнате были на месте, комната была опрятной, и оттого, что все слова были тоже на месте, он (с великим отдохновением в душе) стал ощущать и внутри себя такую же опрятность. А опрятность приводила с собой то, чего так давно, так много лет подряд не знал он: мир и покой. И маленькая, почти незаметная, радость теплой капелькой задрожала в нем. «Словно бы от сердца что-то отходит! — подумал он. — Словно я тесные сапоги снял!»
— А слезки вытрем! — повторил он. — Все не все, а парочку вытрем!
— Вытрите! — из самой глубины попросила Софья Дмитриевна. — Уж если таким в поддержке отказывать, так кому ж тогда и помогать? Хоть в наше время о помощи ближнему и мало думают, но…
— Мало? — весело переспросил Семенов. — Неужто мало? Почему это вы думаете, будто мало?
— Люди какие-то другие стали…
— Люди? Люди действительно другие стали!
— И не поймешь их!…
— Понять бывает трудно. Вот я, — вспомнил и немного заторопился он, — вот я несколько дней тому назад паренька одного видел. Вздор, пустяк, ничего особенного, а… а понять его я никак не могу. Можно рассказать?
— А, конечно! Что такое за паренек такой?
— Был я, знаете ли, в одном учреждении! — слегка наклонился к ней Семенов. — Ну, кончил дела, спускаюсь по лестнице. А там внизу, у раздевалки, какой-то паренек стоит, а около него двое или трое… И он им что-то такое очень радостное рассказывает: руками размахивает, глаза блестят и, одним словом, в восторге парень. И слышу я, что он, значит, хвастается: купил он себе в универмаге новые ботинки. Ну, понятно, радость: редко ведь бывает, чтобы в магазине обувь была. Этот случай, сами знаете, не так-то легко ухватить и поймать. И он эти ботинки не только в руках держит, а гладит их, щупает, нюхает, чуть ли не целует. Обалдел, видимое дело, от радости малость. Я его и спрашиваю: «Очередь-то большая была? Трудно было до ботинок-то добраться?» А он даже загорелся весь от восторга: «Да нет! — говорит, — совсем легко! Часа в четыре ночью встал в очередь, а сейчас вот и получил уже!» А был тогда, надо вам сказать, третий час уже.
— Ну? — не поняла Софья Дмитриевна: окончил свой рассказ Семенов или хочет добавить еще что-нибудь?
— Все! — простодушно развел руками Семенов. — Больше ничего.
— Так что же?
— Очень даже «что же»! — изумился ее непониманию Семенов и слегка вскинулся. — Посмотрел я тогда на этого паренька и… и ничего не понял! Ведь не врал же он мне, не притворялся же, а сказал, как понимает и чувствует, даже с восторгом сказал: «Совсем легко!»
— Так что ж такого? — все еще не понимала Софья Дмитриевна.
— А такое, что это даже удивительно! Что же, хочу я знать, что в мозгу и в понимании этого паренька, если он совсем искренно восхищается? Месяца два, а то и три, поди, ждал, пока в универмаг ботинки доставили, сотни раз бегал справляться, привезли ли их, все боялся, что прозевает и упустит, потом в четыре часа ночи в очередь стал, часов десять в ней простоял, и… «совсем легко»! И вместо Torot чтобы от злобы матом всех крыть, что вот, мол, сколько труда надо положить, чтобы такую ерундовую вещь сделать, паршивые ботинки себе купить, он совершенно искренно в восторг приходит: «Совсем легко!» А? Еще, чего доброго, кричать начнет: «Спасибо товарищу Сталину за легкую жизнь!» Начнет ведь? А? Начнет? — со внезапным напором несколько раз спросил Семенов.
— А почему же нет? — резонно рассудила Софья Дмитриевна. — Очень даже просто, что и кричать начнет. Если из человека одно понимание вынули, а совсем другое в него вложили, так он по-другому и понимает.
Софья Дмитриевна, кажется, хотела что-то еще добавить, но вдруг насторожилась и прислушалась. Семенов тоже поднял голову, хотя и не знал, к чему прислушивается она. А Софья Дмитриевна как-то очень мило подмигнула ему («Сейчас обрадую!») и, по-старушечьи быстро, пошла к двери, шаркая по полу стоптанными шлепанцами. Приоткрыла дверь и заглянула в коридор.
— Пришла, кажись! — заговорщицким шепотком шепнула она и повернулась к Семенову. — Дверь-то эта в их комнату хлопнула.
Семенов встал со стула.
— Евлалия Григорьевна?
— Не заметила… Или она, или Григорий Михайлович. Да, должно быть, что она, ей уж время вернуться. Вот я сейчас посмотрю.
— Нет, уж я сам! — двинулся с места Семенов.
— Ну, сами так сами… Вот это ихняя дверь: третья налево.
— Я знаю. Ну, до свиданья. Софья Дмитриевна, кажись? — своей улыбкой улыбнулся Семенов.
— Софья Дмитриевна! — словно чем-то хвастаясь, сказала та. — Софья Дмитриевна Дивилькова. Будем знакомы, коли довелось уж… А вы, я так понимаю, товарищ Семенов будете?
— Он самый! И… и…
Он, кажется, хотел еще что-то сказать, но оборвал и даже отчего-то нахмурился на секунду. Возможно, что он и не знал, что именно он хотел сказать, а потому и нахмурился.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40