А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— Наповал! — негромко, но совершенно уверенно сказал он.
— Та-ак! — протянул Супрунов. — Начальнику доложу я сам, а вы скажите, — неопределенно распорядился он, ни к кому не обращаясь, — чтобы вынесли его.
Когда все вышли, Супрунов, очень искренно не видя тела Яхонтова, сразу осунулся и так опустился в кресле, словно ни один мускул не держал его. Он закрыл глаза.
Это была реакция. Яхонтов провел в его кабинете не больше четырех-пяти минут, но эти минуты все время требовали от Супрунова большого и ответственного напряжения во всем: от тона голоса до меткости выстрела. Раньше такое напряжение давалось Супрунову легко, но в последнее время (год и даже больше) после напряжения его всегда охватывала слабость. И кроме того (это было еще хуже), вместе с мускулами ослабевала голова: мозг терял четкость, становился вялым и малоподвижным.
Прошло минут десять. Супрунов открыл глаза, пошевелил плечами, распрямляя их, разгладил ладонями лицо, сильно потерев щеки, и встал с места. Хмуро посмотрел на труп Яхонтова и как-то пренебрежительно дернул плечом. Потом взял трубку с телефона, набрал номер Елены Дмитриевны и вызвал Любкина.
Любкин приехал в управление, выслушал доклад Супрунова нахмурившись, все время что-то соображая и представляя себе то, что произошло. Когда Супрунов кончил, он не сказал ни слова, а долго еще продолжал соображать и взвешивать. Наконец он, очевидно, прощупал все узлы и звенья, остался доволен, с одобрением посмотрел на Супрунова и даже подмигнул ему:
— Комар носа не подточит, а?
— Надо полагать, что не подточит! — довольный собой, но все же как-то холодно ответил Супрунов и погладил свой безукоризненно выбритый подбородок
Любкин невольно залюбовался им: такой он был крепкий, ладный, подобранный. Но в холоде его тона он почувствовал упрек себе («Ты вот у своей бабы сидел, а я туг черную работу должен был делать!») и считал, что этот упрек заслужен.
— Ну, а Варискин? — и увильнул он и вспомнил с озабоченной деловитостью.
Супрунов ответил по-готовому, по уже обдуманному.
— Варискина я иначе ликвидну, но только не сейчас: нельзя раз за разом, заподозрить смогут. У наших ребят нюх иногда чертовский бывает, не понимаешь даже, откуда они и берут… Варискин пусть еще посидит да ко мне попривыкнет! А дурака свалять я ему не дам, об этом ты не беспокойся.
— А если его кто-нибудь из других следователей к себе вызовет? По смежному делу, а?
— А я еще вчера распорядился, чтобы его никто не трогал!
Глава XXIV
Когда Супрунов ушел, Любкин сначала долго сидел и думал. Потом встал с места и начал ходить по своему большому кабинету. И ходить и думать было приятно. Постепенно его стал охватывать знакомый ему прилив служебной энергии. Он вызвал к себе начальника административного отдела, потребовал у него отчет по делам, долго говорил с комендантом, а потом достал «дело» троцкистов и стал в него вчитываться. Еще вчера вечером это дело никак не давалось ему, а сейчас он без труда нашел в нем нужный «кончик», на который легко было намотать все остальные концы. Он с удовлетворением крякнул и стал быстро, размашисто набрасывать на листе бумаги план следствия. Потом достал другую папку и прочитал обвинительное заключение по одному из законченных дел. Отметил на полях свои условные знаки: получалось пять смертных приговоров и семнадцать ссылок на разные сроки. Он слегка задумался: «Пять? Не мало? Как бы в Москве дураки не сказали, что я сам слаб!»
И вдруг почувствовал какое-то нетерпеливое желание Сразу догадался, набрал номер и стал ждать.
— Алло! — услышал он.
— Что делаешь? — ласково спросил он.
— Ничего! — слышно было, как улыбнулась Елена Дмитриевна. — Я ведь всегда делаю «ничего»…
— Неужто?
— А что же мне делать? Читать надоело, в театр не хочу… Приедешь?
Любкин заколебался. Приехать ему очень хотелось, но он никогда не позволял себе ни «малодушества», ни «баловства».
— Завтра разве… — с сожалением сказал он. — Ну, спи!
— Рано еще, — засмеялась Елена Дмитриевна. — Только девятый час еще!…
— Ну, сходи куда-нибудь проветриться!
— Куда?
— Мало ли…
— Нет уж! Где уж! Куда уж! — вздохнула Елена Дмитриевна. — Так не приедешь?
— Не могу! Завтра разве…
— Ну, и ладно! Не люблю! — капризно бросила Елена Дмитриевна и положила трубку. Контакт прервался, в трубке тихо загудело, и раздались чьи-то далекие неясные голоса. Любкин несколько секунд подождал, словно ему было досадно расставаться с трубкой, но положил ее на аппарат и опять занялся делом.
Но наутро он не утерпел и съездил «на часок». А потом, в тот же день, вечером («На часок же!»), съездил опять. И начал ездить каждый день.
Раньше, когда он приезжал, он входил торопливо, озабоченно, как за делом, не говорил почти ничего и даже не смотрел. Но теперь он стал бывать по-иному: приехав, садился на диван, чувствовал себя легко и начинал разговор. Говорил случайно и слушал случайное же, но ему было интересно и слушать и говорить. Елена Дмитриевна подсаживалась к нему, он обнимал ее за плечи и с удовольствием чувствовал, что она — тут, с ним. И обязательно спрашивал:
— Так любишь?
— Люблю! — очень послушно говорила ему это слово Елена Дмитриевна.
Он гладил ее по рукам, плечам и груди, целовал эти плечи, руки и грудь и дивился: какие они у нее красивые! Он и раньше знал, что они красивые, но раньше он знал это иначе, и красивые они были тоже иначе. Он осторожно, кончиком пальцев, обводил контуры плеч, а внутри у него начинало дрожать от умиленной радости. И он уезжал, даже не заходя с нею в спальню.
Прошла неделя. Однажды Любкин, заехав к Елене Дмитриевне, увидел на диване книгу. Машинально он взял ее и раскрыл. Это был румыно-русский словарь. Он очень простодушно удивился.
— На черта тебе эта чепуха?
— Это… Это… Ах, у меня так много чепухи!
Казалось бы, что нет ничего ни в том, что у Елены Дмитриевны лежит румыно-русский словарь, ни в том, что она ответила неопределенно, словно увернулась от ответа. Но вместе с тем было что-то вороватое, скользящее, прячущееся. Любкину показалось даже, что Елена Дмитриевна сделала было движение, чтобы выхватить у него эту книгу, но только сразу же удержалась. И в тоне ее ответа было тоже что-то такое, что бывает у человека, который попадается на чем-то нехорошем и зазорном. Любкин ничего не сказал, ни о чем не спросил, но внутри у него что-то зашевелилось: сомнение или, вернее сказать, подозрение. Он просидел недолго, говорил мало, а если и говорил, то скупо и холодновато, и поскорее уехал. И, конечно, он не видел, как Елена Дмитриевна после его ухода со злостью схватила словарь и швырнула его так, как будто он был в чем-то виноват. Лицо у нее перекосилось, и она на минуту задумалась: взвешивала и соображала. А потом выругалась про себя нехорошим, заборным ругательством.
Любкин ехал в автомобиле в управление и хмурился. Заноза сидела в нем и покалывала, но он не сознавался себе ни в чем, хотя занозу и чувствовал. А потом вдруг схватился за мысль, которая ложно объясняла эту занозу и отводила его совсем в сторону. «Варискин! — вспомнил он. — Это он, черт его дери, беспокоит меня! Кончать бы пора!»
Приехав, он сразу вызвал к себе Супрунова и нахрапом спросил его про Варискина. Супрунов холодно посмотрел, ничуть не удивился вопросу и коротко ответил:
— Вероятно, завтра…
Всю истекшую неделю Супрунов про Варискина не забывал. Каждый день (иногда даже по два раза в день) он вызывал его к себе: никакого допроса не снимал, почти ни о чем с ним не говорил, а усаживал его за отдельный стол, заказывал ему в буфете чай и какую-нибудь еду и угощал его. Варискин начал привыкать к таким вызовам и настолько уж освоился, что несколько раз назвал Супрунова «товарищ». Тот не только не оборвал его, но даже и не обратил внимания на это привычное словечко. Тогда Варискин осмелел и перешел на партийное «ты»: Супрунов и на «ты» не реагировал. Варискин приободрился и понял, что испытание на «десятитысячника» он выдержал.
Двадцать второго сентября вечером Супрунов заглянул в буфет и оглянул стойку.
— Котлеты да колбаса! — недовольно упрекнул он буфетчицу. — Поострее нет ли чего?
— Селедки есть.
— А ну их!
— Рыба маринованная…
— Это из банки из консервной, что ли? Хоть бы сами потрудились да замариновали, все бы повкуснее было. Вдруг он догадался.
— Капуста кислая есть?
— Есть.
— Поджарьте-ка с салом и с колбасой. На манер бигуса! Только луку побольше положите и поперчите покрепче: люблю! Слышите? Покруче, а то я вам ее на голову вывалю.
Через полчаса та же Лида принесла поднос и, выставив вперед грудь, ушла, нагло скользнув глазами по Супрунову. И чуть только она вышла, Супрунов подошел к тарелке и критически попробовал капусту. Вероятно, он одобрил ее. Тогда, не оглядываясь и не торопясь, а уверенно и спокойно делая свое дело, он вынул из бумажника маленькую ампулу, отломил ее кончик, вылил в тарелку то, что было в ампуле, а пустую ампулу и обломанный кончик спрятал обратно в бумажник. Потом сел и вызвал Варискина.
Варискин вошел, слегка напуская на себя важность, поздоровался за руку (он уж начал так здороваться) и сел на свое место.
— Ешь, коли голоден! — кивнул ему Супрунов, не поднимая глаз от бумаг. — Только оно уж простыло, кажись…
— Не то, чтоб очень уж голоден, но… — словно уступая и соглашаясь, ответил Варискин.
Он стал не спеша есть. Супрунов читал бумаги и делал в них отметки толстым карандашом, время от времени взглядывая на Варискина: как тот ест? Только это одно и интересовало его исключительно деловым, хотя и настороженным интересом.
Когда он увидел, что Варискин кончил есть и даже подобрал вилкой последние остатки капусты, Супрунов, как всегда, спросил его:
— Сыт?
— Ничего, спасибо.
— Ну, и ладно.
Он хотел уж надавить кнопку звонка, чтобы вызвать караульного и отправить Варискина назад в камеру, но вдруг задержал руку.
— Так у Супрунова, говоришь, двух пальцев на руке нету? — словно бы поддразнивая, спросил он.
— Нету! Как раз двух! — с тупой солидностью подтвердил Варискин.
— Ты его часто видал?
— Не так, чтобы очень уж часто, но в личность его хорошо знаю.
— А он вот говорит, будто никогда тебя и в глаза не видал, и, какой ты есть, он не знает.
— Брешет, сука!
— Я тебя на очную ставку с ним поставлю. Припрешь? Не дашь отвертеться? Смотри, не подгадь! Человек он крепкий!
— Это так, крепкий! — согласился Варискин и, выпятив вперед нижнюю губу, с самодовольством добавил: — Да и я-то ведь не тараканья моща!
Супрунов поднял голову и с проникновенным интересом посмотрел на него. И ему, как раньше Любкину, показалось до жути странной та уверенность, с какой Варискин говорил про несуществующего Супрунова. «Да ведь его сейчас хоть к Жорке посылай, а он все будет верить, что знает Супрунова и что Супрунов в их организации был, хоть никакой организации и нет совсем!»
Он все смотрел на Варискина, а тот не понимал, почему Супрунов смотрит на него, и стал нелепо улыбаться. И Супрунов понял, что он ненавидит Варискина, а за что он его ненавидит, он себя не спрашивал. Тяжелая злоба стала охватывать сердце.
— Ну, иди уж к себе! — грубо приказал он. — Мне тут надо делами заняться, а не разговоры разговаривать!
— Пойду, коли так… — не сказал, а согласился Варискин и очень независимо встал со стула.
Весь остаток вечера и часть ночи (часов до четырех) Супрунов проработал очень напряженно, с удовольствием наблюдая, что «голова варит хорошо», то есть четко и послушно. В ночной работе он никогда не позволял себе ни крепкого чая, ни кофе, не говоря уж про вино. Даже старался курить меньше: курил по расписанию — одну папиросу в час.
С утра в управлении его немного нетерпеливо ждали, и чуть только он уселся в кресло, как комендант ему доложил о ночном происшествии: арестованный Варискин («одиночка № 11») ночью скоропостижно умер во сне.
— Разрыв сердца, надо полагать! — пожал плечами комендант. — Никто и не видел, как он умер. Лег спать, как обыкновенно, а утром не встает. Его окликнули, а он уж холодный.
Супрунов сделал вид, что с минуту обдумывает.
— Ну и шут с ним! — решил он. — Не заводить же дела! Составь акт, а доктор пусть осмотрит и даст какое-нибудь заключение. Какое хочет!
— Слушаю!
— Рапорт подашь мне, а начальнику доложу я сам.
— Слушаю!
Узнав от Супрунова о скоропостижной смерти Варискина, Любкин не стал расспрашивать, а поинтересовался только официальной стороной дела. Она была безукоризненна. Тогда Любкин подавил в себе что-то и подмигнул Супрунову.
— Стало быть, все концы в воду?
— В воду! — спокойно и уверенно подтвердил Супрунов.
Любкин отворил несгораемый шкаф, порылся в нем и отыскал протокол с тем показанием, которое Варискин дал Яхонтову.
— Ну, что ж, Павлуша! — хитро улыбнулся он. — Спалим его, что ли?
— Не в музей же революции отдавать! Но только… — искренно расхохотался Супрунов. — Но только ведь и спалить его негде: центральное отопление! Но в котельную же нам идти с этим!
— О! — вцепился в него глазами Любкин и почему-то разозлился: не на центральное отопление, конечно, не на Супрунова и не на протокол, а на что-то внутреннее, неясное. Но он сдержал себя и коротко буркнул: — Так идем на балкон, коли так!
Они вышли на балкон. Супрунов чиркнул спичкой и поджег лист бумаги. Оба пристально проследили, как сгорел он. Потом Супрунов сгреб ногой остатки пепла и спихнул их через железную решетку балкона. Более крупные из них полетели черными бабочками, вяло и не спеша колыхаясь на ветру.
Конец первой части
ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава I
Конец ночи, то есть первые часы после ареста Григория Михайловича, был для Евлалии Григорьевны бессвязным и оборванным: металось что-то случайное в мыслях, тоскливо схватывала за сердце боль, и беспорядочно говорили ей непонятные слова те люди, которые наполняли комнату и все не уходили. Кажется, ей что-то советовали и чему-то ее учили: «Надо сходить вот туда-то» или — «хорошо бы попросить вот такого-то». Софья Дмитриевна заботливо принесла стакан чая и, неотвязно ходя за нею следом, все требовала, чтобы Евлалия Григорьевна этот чай выпила. При этом вид ее был настороженный, как будто она боялась за Евлалию Григорьевну и каждую секунду была готова поддержать ее, если та пошатнется. Евлалия Григорьевна послушно хваталась за стакан, делала один или два глотка, но тотчас же ставила стакан на стол и с непонимающими, пустыми глазами начинала судорожно и бестолково хвататься за разбросанные вещи, пытаясь прибрать их. Но прибрать никак не могла, а все только перекладывала их с места на место.
— Да уж оставьте, оставьте! — вырывала вещи из ее беспомощных рук Софья Дмитриевна. — Потом уж вместе приберем.
Когда настало утро, соседи разошлись, потому что почувствовалось: то, что было ночью, было «вчера», а сейчас наступило уже «сегодня», в котором вчерашнее не реальность, а воспоминание. В комнате с Евлалией Григорьевной осталась только Софья Дмитриевна. Обе начали наводить порядок (Евлалия Григорьевна кое-как справилась с собой), причем изо всех сил старались казаться спокойными, как будто своим спокойным видом они хотели убедить друг друга (и самих себя!) в том, что «все это только какое-то недоразумение», что оно, «конечно, скоро выяснится», и что «ничего страшного нет».
Евлалия Григорьевна не могла отделаться от странного ощущения. Сначала ей казалось, будто это ощущение похоже на то, с каким возвращаются домой после похорон близкого человека: чувство боли, утраты и одиночества. Но потом ей стало казаться, что сейчас ее ощущение совсем иное, хотя чувство утраты и одиночества было. Но, кроме этого чувства, было и другое. Это другое не выражалось словами и было даже неопределимо: это было почти физическое ощущение той силы, которая пришла, отняла и задавила. Возможно, что эта сила ощущалась и раньше, ощущалась всегда, но сейчас, в эту ночь, она подошла совсем близко, дохнула прямо в душу и заглянула прямо в глаза, а потом пошла дальше, ничуть не мучась и не тревожась тем, что она уничтожила жизнь своим дыханием и взглядом.
— Вы, голубенькая, поскорей об этом Семенову скажите! — тихо, но очень уверенно сказала Софья Дмитриевна. — Может быть, он и сможет помочь вам… Кто ж его знает!
— А? — немного очнулась Евлалия Григорьевна и провела ладонью по виску и по щеке. — Семенову? Ах, да… Конечно! Но… где же он? Я ведь не знаю!
— Я так думаю, что он сможет помочь. У него там, в НКВД этом самом, и знакомые и друзья, верно, есть… Пусть похлопочет, нельзя же вашего Григория Михайловича без помощи оставлять!
— Конечно, нельзя! Никак нельзя! Но… Но я не знаю, где можно найти Семенова. Я ведь и адреса его не знаю и… ничего не знаю!
— Узнать надо. Человек не иголка. А человек он, так надо полагать, видный: его должны знать.
— У кого же узнать? Может быть, Чубук знает? — соображала и догадывалась Евлалия Григорьевна.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40