А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— И я вашему малышу гостинец привез. Можно? То, что ему нужно было посмотреть на «живую Евлалию Григорьевну, и гостинец, который он привез с собою, чем-то ударили Евлалию Григорьевну: какой-то первобытной дикостью и нескладной грубостью. Она слегка отшатнулась.
— Ну, что вы! — вспыхнула она. — С какой же стати? — нашла она штампованное возражение.
— А я так… Я — без «стати».
Он открыл портфель и вытащил из него пару детских коньков на роликах.
— Импортное! Немецкое! — со стуком хлопнул он коньками друг о дружку. — Умеешь на роликах кататься? — повернулся он к Шурику
Тот несдержанно схватился за коньки, хотя Семенов еще и не выпускал их из рук, и быстро посмотрел на мать. А Евлалия Григорьевна не знала, что надо сказать и что надо сделать.
— Но, право же… — неуверенно начала было она, но Семенов, не слушая ее, всунул коньки Шурику в руки.
— Учись кататься! Только на дворе учись, а не на улице: на улице тебя раздавят. И пацанам не давай, в момент поломают!
— Но… Но… — почти взмолилась Евлалия Григорьевна.
— И никакого «но» тут нет! — буркнул Семенов. — Все в порядке! А мне теперь уходить надо, потому что времени совсем нет. Работищи-то у меня, я ж вам говорю, — вагон! Ну?
Посещение Семенова чрезвычайно удивило Евлалию Григорьевну: не для того же он приходил, чтобы рассказать о том, как паровоз раздавил человека, и не для коньков Шурика. В его приходе было что-то скрытое и словно бы тяжелое, даже немного болезненное, но что именно, — Евлалия Григорьевна никак не могла понять.
Григорий Михайлович выслушал ее рассказ о посещении Семенова со своей обычной брезгливостью.
— Кто такой? — спросил он немного свысока.
— Не знаю… — замялась Евлалия Григорьевна. — Семенов, Павел Петрович. А кто такой, я не знаю.
— Ну и дура!
Григорий Михайлович сдвинул брови и над чем-то задумался. А потом, видимо, решил: всмотрелся в дочь и коротко бросил с усмешкой:
— Влюбился!
Евлалия Григорьевна вспыхнула.
— Ну, что ты! — вскинула она глаза. — Ну, как можно говорить такое!
Григорий Михайлович еще раз усмехнулся и еще раз внимательно всмотрелся в дочь. Красива она или не красива? Он никогда не думал об этом, и такого вопроса он себе никогда не задавал, так как ему было совершенно безразлично знать, красива ли Евлалия Григорьевна. Но сейчас он посмотрел на нее по-новому, стараясь оценить. Но оценить он не мог: такие лица, красивые своей простотой, глубиной и чистотой, его никогда не прельщали. «Размазня без изюминки!» Он не понимал, что у Евлалии Григорьевны было то лицо, о котором по первому взгляду говорят — «Ничего особенного!», но на котором второй взгляд останавливается долго, а третий начинает любоваться тихим и немного грустным любованием. Она не могла возбудить неудержимую страсть, но всякому было бы больно обидеть ее.
«Этот Семенов, несомненно, какой-то высокопревосходительный грандсеньор с партийным билетом!» — подумал Григорий Михайлович и незаметно для себя начал строить планы, не замечая, что они были нечистоплотны. «Но ведь Лалка дура! Лалка ведь ужасная дура!» — со вздохом подумал он.
Софья Дмитриевна, которая, не любя Григория Михайловича, никогда и ни в чем не была с ним согласна, выслушав рассказ Евлалии Григорьевны, лукаво прищурилась и подтвердила:
— Влюбился он в вас, голубенькая! Влюби-ился!
Глава V
На другой день, когда Евлалия Григорьевна возвратилась с работы, Григорий Михайлович встретил ее с таким намекающим видом, будто собирался сказать ей нечто хоть и лукавое, но приятное и даже веселое. Она, очень усталая, еще не успела снять шляпку и осмотреться, как он подмигнул ей и показал глазами на то, что стояло на его письменном столе, и чего она еще не успела увидеть.
— А? — еще раз подмигнул он. — Каков презент? В мое время влюбленные подносили предметам страсти жемчуга и бриллианты, а в ваше сверхидиотское время…
Евлалия Григорьевна посмотрела, поняла, и ей сразу стало обидно, хотя ничего обидного не было. На столе стояла пишущая машинка в черном жестяном футляре. Сверху лежал конверт.
— Явился сегодня днем какой-то милостивый государь, — пояснил Григорий Михайлович, — и принес вот это. Я стал было его спрашивать, но он только бурчал себе под нос что-то не-членораздельное и сказал, что в письме все сказано.
И он передал дочери письмо. Евлалия Григорьевна очень неуверенно взяла конверт и, заранее ожидая чего-то неприятного, разорвала его.
«Мне нужно чтобы вы напечатали мне одну роботу, — стояло в письме. — А так как у вас машинки нет то пусть вот эта покаместь постоит у вас. П. Семенов».
Евлалия Григорьевна тихо и даже очень осторожно положила письмо опять на футляр машинки и, не говоря ни слова, отошла немного в сторону. А Григорий Михайлович протянул руку и, не спрашивая разрешения, прочитал письмо. Потом усмехнулся со своим презрительно-брезгливым видом, допуская в этой улыбке и что-то покровительственное, одобрительное.
— Ни одной запятой, «вы» с маленькой буквы, «робота» через «о» и «покаместь» с мягким знаком на конце! — подчеркнул он. — Грамотность вполне советская, и почерк, мягко выражаясь, невыработанно-хамский, но…
Он поднял глаза на дочь и, переменив тон, сказал с деловым видом:
— Но если у него в самом деле есть для тебя работа, то подработать лишний рубль тебе будет, право, неплохо.
Он еще днем, как только принесли машинку, не утерпел, вскрыл конверт и тогда же ядовито подметил все ошибки и «хамский» почерк. Немного же подумав про себя, решил, что «Лалка дура» и что она, чего доброго, «начнет кочевряжиться», стесняться и отказываться, а поэтому надо ее заранее убедить: «Очень спокойно и совершенно по-деловому».
Когда он думал, он не считал нужным стесняться в выражениях: ни «дура», ни «кочевряжиться» ничем не претили ему. Да и при домашних он позволял себе быть вульгарным и только при посторонних старался быть изысканным и старомодным в словах.
— Он не пишет, когда зайдет с этой «роботой», — начал он, — но надо полагать, что он по-то-ропится. Вероятно, завтра или послезавтра. Ну, что ж! Во всяком случае, ты проследи, чтобы в комнате было чисто и… Одним словом, чисто!
Но в тот вечер Семенов не пришел.
Когда Евлалия Григорьевна на другой день возвратилась с работы, она сразу увидела нечто новое в комнате: на стене, прямо против входной двери, висел портрет Сталина, без рамки, но наклеенный на паспарту. Она вопросительно посмотрела на отца. Тот ничуть не смутился, а ответил величественно-небрежным взмахом руки с легкой гримасой:
— Э! Надо же этому твоему Семенову кость бросить: пусть грызет и наслаждается!
И через минуту добавил другим тоном:
— Да и неудобно, все-таки, знаешь ли… Везде этот идиотский культ Сталина, «отец народов» и прочая пошлость, а у нас… Еще подумают, чего доброго, будто мы отмежевываемся, будто мы…
Евлалия Григорьевна ничего не ответила, но ей стало неприятно, словно она (именно — она) сделала что-то нехорошее и нечестное. Она прошла к себе за ширму, но даже и там, не видя портрета, чувствовала, что он здесь есть и чем-то мешает ей.
Она все думала о том, следует ли ей брать ту работу, о которой писал Семенов? Она без тени сомнения угадывала, что никакой работы у него нет, что он только придумал что-то, нарочно придумал, чтобы помочь ей. Это не работа, это скрытая помощь, и больше ничего. Не думая, не рассуждая и не взвешивая, она отдавалась только своим ощущениям, а они приводили ее к решению, которое казалось ей несомненным: когда Семенов предложит ей работу, она очень деликатно откажется от нее.
— Вот так и сделаю… Именно вот так и сделаю! Она уложила Шурика спать, а сама села штопать чулки. Григорий Михайлович поморщился.
— И совсем напрасно это! — поджал он губы.
— Нужно же починить.
— Да, но не сегодня же! Ты словно нарочно. Придет нужный человек, и — такой пейзаж! Впрочем, он, вероятно, сегодня уж не придет: девятый час. А? Как тебе кажется?
— Не все ли равно?…
— Все равно, конечно, но…
Семенов все же пришел. И чуть только Григорий Михайлович услышал три звонка (он все время прислушивался), как тотчас же сорвался с места и, даже ударившись боком о край стола, почти бегом, на цыпочках, кинулся в переднюю. И через минуту Евлалия Григорьевна услышала его голос: он кого-то вел по темному коридору и не только предупредительно, но даже искательно говорил, противно слащаво и словно бы в чем-то извиняясь.
— Тут стулья навалены и… и корзины! Осторожнее, прошу вас: такая пыль, что… И лампочки в коридоре нет: чуть только мы, жильцы, купим, так сейчас же кто-то… присвоит. Хе-хе!
И Евлалия Григорьевна почти не узнала его голоса: какой-то льстивый тенорок, вместо самоуверенно модулирующего баритона. А его «хе-хе» совсем больно кольнуло ее.
Семенов вошел в комнату. Евлалия Григорьевна знала, что он сейчас войдет, но все же покраснела, а от этого и смутилась. Семенов подошел к ней и поздоровался со своим обычным видом: безо всякого признака приветливости, а спокойно и уверенно. Поздоровался и сел, не дожидаясь приглашения. «Ни за что не возьму эту работу!» — быстро подумала Евлалия Григорьевна.
Семенов огляделся. Он сразу заметил на стене портрет Сталина, которого раньше не было, и дернул бровями, но спросил о другом:
— Машинку получили?
— Да, спасибо! Но я…
— У меня тут работа есть! — не слушая ее, сказал Семенов. — Можете перепечатать? Листов четыреста, кажется, будет.
— Я… Но я, право…
— Она не к спеху, но будет лучше, если вы поторопитесь, потому что есть и другая. Работы вообще много, и оплачивается она хорошо. Там (он неясно кивнул головой куда-то в сторону), там денег много и жильничать не любят. Вот!
Он достал из портфеля толстую рукопись и положил перед собой.
«Надо отказаться, вот сейчас же надо отказаться!» — торопливо подумала Евлалия Григорьевна, но голос Семенова был тверд, и толстая рукопись смотрела уверенно. И голос и рукопись подавляли ее, и она слегка заметалась, но промолчала.
— В одном экземпляре и — вот как здесь! — сказал Семенов и положил ладонь на рукопись.
Он только положил, но Евлалии Григорьевне показалось, что он придавил эту горку бумаги, а вместе с тем придавил и ее саму: ее мысли и ее волю.
— Я у них аванс взял! — спокойно продолжал Семенов. — Может быть, понадобится вам? Двести рублей. А когда перепечатаете, тогда и полный расчет. Они по два рубля с листа платят.
Он достал из бумажника деньги, положил их на рукопись и присунул все это к Евлалии Григорьевне. А та, даже не пытаясь сопротивляться, опустила глаза: ей не хотелось только одного, чтобы Семенов подумал, будто она смотрит на деньги.
— За месяц справитесь? — деловито спросил Семенов.
—Я…
— Я через месяц пришлю к вам за нею! — отстраняя своим безапелляционным тоном всякие возражения, закончил Семенов. — За бумагу и за копирку представите особый счет. Так справитесь за месяц?
— Я… Я, вероятно, успею недели через три, но… — через силу выдавила из себя Евлалия Григорьевна. — Но я не знаю…
— Не обещай! — мягко и чуть ли даже не нежно остановил ее Григорий Михайлович. — Если бы ты целые дни была свободна, тогда, конечно, и через три недели ты смогла бы… Но ведь ты целые дни на службе сидишь… На работе то есть! — быстро поправился он. — Поэтому ты сможешь перепечатывать только по вечерам, и…
— Ах, да! — сообразил Семенов. — Это, конечно, так: заняты вы. Вот если бы… Впрочем, ладно: подумаю. Я ведь про что говорю? — обратился он к Евлалии Григорьевне. — Ведь чем скорее вы кончите, тем для вас же будет лучше, потому что работы там много, и вы здорово подработать сможете. Но если вам целые дни в вашем местпроме торчать, тогда, конечно… Впрочем, подумаю!
Григорий Михайлович сел наконец на стул и пригладил ладонями скатерть перед собой. Жест (ему казалось) был очень независимый. Семенов слегка повернулся к нему и быстро, бегло, мельком, но в то же время очень пристально взглянул на него и тотчас же сдвинул брови, что-то припоминая или что-то соображая. Потом глянул еще раз и, вероятно, что-то припомнил, потому что усмехнулся особенно, понимающе, словно говорил себе «Ага! Вот оно что!»
— Работаете где-нибудь? — не совсем приветливо спросил он.
— Я? Нет! — немного неуверенно ответил Григорий Михайлович, спокойно не замечая этой неприветливости. — Я сейчас не работаю, потому что…
Он немного замялся, подыскивая причину.
— Надо ведь, знаете, чтобы кто-нибудь в доме оставался! — пояснил он. — Хозяйство, хоть и небольшое оно у нас, но все-таки… Ну и ребенка не на кого оставить.
— Ладно! Вам виднее! — совершенно безразлично отвернулся от него Семенов. — А это, — спросил он Евлалию Григорьевну, показывая головой на портрет Сталина, — а это у вас что же? Новость?
— Нет, почему же новость? — не давая дочери ответить, весь заколыхался Григорий Михайлович. — Он постоянно здесь висит у нас, но… но…
И, не найдя подходящего «но», повернулся к дочери:
— Ты, может быть, угостила бы нас чаем! Евлалия Григорьевна рванулась было, но Семенов остановил ее, и опять же по-своему: твердо и непререкаемо.
— Нет, не надо чаю! — сказал он. — Я сейчас пойду.
— Ну, что так! Посидите! — приветливо запротестовал Григорий Михайлович, поглядывая на дочь и досадуя на то, что та все время молчит. «Не умеет она! Совсем не умеет!» Готов он был даже подтолкнуть ее.
— Времени нет! — хмуро ответил Семенов, посмотрел на часы и тотчас же поднялся со стула.
Григорий Михайлович, проводив его в переднюю, вернулся очень быстрыми шагами.
— Но это же прекрасно! Это же прекрасно! — восхищенным тоном сказал он, опять перейдя на свой «дворянский» баритон. — Тут, стало быть, рублей на восемьсот выходит! — совсем радостно показал он на рукопись. — И ты, конечно, постарайся перепечатать это недели в две, потому что он и еще работу даст. Это чудесно! Это прямо-таки чудесно! А? Разве не чудесно?
Евлалия Григорьевна почти не слышала его. Она сидела, уронив руки на колени, и все старалась понять: как это вышло, что она не сказала ни одного слова отказа, а согласилась взять работу? Ведь она же не хотела брать ее. Почему же так вышло?
Глава VI
Ефрем Игнатьевич Любкин был назначен начальником Областного управления НКВД недавно: месяца два тому назад. В управлении говорили, что он получил какие-то особые и чрезвычайные полномочия от самого Ежова, что у него есть в Политбюро «сильная рука», что его назначили в управление со специальной целью «подтянуть» и что он после того получит новое, очень высокое и ответственное, назначение «по иностранной линии».
В управлении все уже давно ждали этого «подтянуть», потому что ясно было: в Москве управлением не только недовольны, но и считают его зараженным чем-то вредным и даже вражеским. Прежний начальник управления был не просто смещен, но был арестован и тотчас же отправлен в Москву, а вместе с ним было арестовано и отправлено в Москву два начальника отделов и несколько старших уполномоченных. В чем было дело и почему их арестовали, никто толком не знал, а говорить вслух и догадываться открыто было опасно. Поэтому догадывались тайно, молча: рисовали себе мрачные картины и ожидали страшного для себя. Но проявлять свой страх тоже боялись и поэтому пересаливали: старались казаться беззаботными, веселыми и даже по-странному легкомысленными. Это могло броситься в глаза, но оно никому в глаза не бросалось, потому что все, словно сговорившись, старались притворяться одинаково. Некоторые же не выдерживали притворства и вели себя нервно, неровно, даже чуть ли не истерически. А те немногие, которые старались держать себя в руках, стали чересчур замкнутыми, хмурыми, сосредоточенными и начали смотреть на всех остальных со странной пытливостью, с невысказанным вопросом и с тайной угрозой в настороженных глазах.
Так было в тот сравнительно кратковременный промежуток времени, который лежал между арестом бывшего начальника управления и назначением Любкина. Но с этим назначением все и сразу изменилось.
«Своих людей» Любкин привез только двоих: Павла Семеновича Супрунова, который был назначен его заместителем, и личного шофера, угрюмого, молчаливого и всегда полупьяного.
О Любкине и о Супрунове в управлении знали мало. Знали только, что оба они, еще в 1920 году, были посланы на работу в ЧК и с тех пор беспрерывно работали в органах ЧК-ГПУ-НКВД, что было большой редкостью. Работники этих органов через несколько лет работы обычно не выдерживали и настолько сильно заболевали нервным расстройством (или даже сходили с ума), что становились негодны ко всякой работе. Другие, может быть, выдержали бы и больше, но они таинственно исчезали по никому не известным причинам, и о них старались больше не говорить. Если же и говорили, то с какой-то непередаваемой, многозначительной недоговоренностью, на что-то намекая, что-то подчеркивая, но ничего до конца не договаривая.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40