А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Откройте мне дверь!
— Я помогал?! — дверь я ей открываю, лесенку отбираю. — Не торопитесь. Если все неслучайно, то наша встреча…
— Их уже было столько! — И, одернув зеленый пиджак, она входит… Мы вместе с ней входим — снова в книговагон, как две капли похожий на предыдущий.
После нервной оглядки на стеллажи:
— Мда, знакомая неразбериха! — обернулась ко мне, губы втянуты, словно забыла в стакане протез. — Я сняла с полки книгу — вагона четыре назад, и открыла на первом попавшемся месте. И прочла: Бог, который заставил Авраама занести нож над своим столь долгожданным сыном Исааком (что в переводе означает, обращаю на это ваше особое внимание, дитя смеха! ), — этот Бог был, конечно, ироником. И вера в него — это вера в абсурд.
— Кьеркегор, очевидно. Ну — и?
— Но ведь все неслучайно! Вы сами сказали!
Вдалеке чей-то смех. Взрывом. Анин? Аня здесь? Здесь и там?
— У моего мужа бывает иногда вот такой же отсутствующий взгляд, — и потянула к себе лесенку. — А потом вдруг очнется, вылижет тебя всю, как собака, исцелует шею, затылок, руки и скажет потрясенно: «Это же ты! Ты! Тама, ты!»
— Тама?
— Я не представилась. Тамара. Причем ему все равно, дома мы или в автобусе. Почему-то на людях подобные выходки ему нравятся еще больше. Вообразите! Садимся в автобус! Я отрываю, естественно, два билета. Тут и подходит ко мне мой муж: «Девушка, почему вы взяли два билета? Вы что — беременны?»
Я это слышал! От Ани. Какой-то из ее знакомых…
— Всеволод?!
— Вы знаете моего мужа? — изумлена, но и чем-то огорчена. — Эта неразбериха вполне в его духе. Но ведь речь не о нем?
Анин хохот. До кашля. И кто же ее веселит там?
— Я найду! Не в журнале, так в книге! Это может быть в только что вышедшей книге! Я себя не щадила, так откровенно в нашей литературе не исповедовалась, возможно, еще ни одна женщина! И чтобы все свести к абсурду?! Не поверю! Надо лишь терпеливо искать! — подбородок вперед, развернулась и поплелась, волоча стремянку.
Здесь ведь нет абсурда, Тамара, здесь есть рифма: мальчик Исаак несет на спине вязанку дров для собственного «всесожжения», как и Христос, которому предстоит нести на себе крест… Вот еще одна рифма: «Мой отец, — говорит Исаак, — вот огонь и дрова, где же агнец для всесожжения?» И Отцу же — Христос: «Да минует меня чаша сия». В чем же смысл данного «четверостишия», дети? (Она, конечно, школьная училка, если не инспектор роно!) Бог не допустил невинной жертвы. Совсем иное дело — жертва осознанная…
В продуваемом с четырех сторон тамбуре — два окурка. Тамарин размазан по полу в крошево. Дымом, однако, не пахнет. Я вообще не уверен, что здесь существуют запахи.
Рифма сама собою гарантирует от абсурда.
Анечка, женская рифма моя! Ты-то что обо всем этом думаешь?
Тишина. Я прошел уже треть отсека — не скрипуче, на цыпочках. Я не мог их спугнуть.
Металлический ломкий звук и шипение — из-за книг. Надо только свернуть.
На полу — человек. Хлещет пиво из зеленой немецкой банки.
То ли в шортах, то ли в семейных трусах. И как черт волосат! Ани нет.
— Вы, по-моему, были здесь не один, — я присаживаюсь.
— Барышня за пивом послана.
— Далеко?
— О! Места здесь пивные! О! — в голосе детское изумление. — Таких мест, может, на всей земле-матушке ну раз, ну два… а больше и нету!
— Что же, барышня у вас на посылках?
— Будь проще, и барышни к тебе потянутся! — он протягивает мне мягкую пятерню. — Семен — кислый лимон. В теремочке живет. А ты кто такой?
— Я — Гена, переходящий на ты постепенно.
— Живи! Места всем хватит, — и с неохотой отпускает мою ладонь. — Вот придет Нюха, плоское брюхо, пиво пить будем.
— У барышни плоское брюхо?
— Вот придет Нюха, длинное ухо — хорошо будет! Вот придет Анка, открытая ранка…
— Чья ранка-то?
— Всякая барышня есть открытая ранка на теле земли. Для чего в ней наглядное напоминание и проделано!
— Думаешь, она пиво ищет?
— Думаю, что не пиво. Но отыщет она всенепременно пиво.
— Так бывало уже?
— Сколько раз!
— Вы давно здесь?
— Банок десять примерно, — он по-собачьи облизывается и, заслышав чьи-то тяжелые шаги, подносит палец к губам: — Томусик, норильский гнусик. Тс-с.
Шаги замирают. Поблизости. Слышится листание страниц. Вздох, удивленный выдох… Книга захлопывается. И вот она снова вышагивает — прочь.
— Туда-сюда, туда-сюда, как газы в кишках! — Семен морщится, поглаживая живот. — Я ей говорю: не боись, куда он денется? пропукается нами — не с утра, так в обед, не в обед, так под осень… Ой, что началось! «Пропукается — мной?» Ну, говорю, просрется. Главное, чтоб облегчение вышло — и нам, и ему. Сама видишь, какую муку человек на себя взял!.. Шиндец, тупик! Нам — что? Нам — каждому по потребностям: мне — пива поставил, тебе, Томусик, книжек хоть загребись. А ему, бедному, выход отсюда искать! Правильно я говорю? Семен Розенцвейг, — он опять протягивает пятерню. — Секретарь местной ячейки Партии процесса. А ты, Томусик, это я ей говорю, ты генсек Партии результата. Нам с тобой не по пути. Отзынь. Теперь вот мимо бегает.
— Геннадий, пока присоединившийся, — я длю рукопожатие.
— Присоединяйся, Гена! Хорошо будет!
— В результате?
— В процессе! Голова садовая!
— А в результате?
— Как у всех, так и у нас. Врать не буду.
— То есть?
— Летальный исход. Это я заранее говорю. Но процесс, Генка, сам процесс — о!
— Отошедшая барышня тоже в ваших рядах?
— У барышни — временное членство. Барышня, увы, то с нами, то против нас. Барышни — они как класс, по определению, тяготеют к результату. Девять месяцев тяготеют и — результат! Мозги-то куриные. Где им понять, что не результат это вовсе, а новый процесс вон из них рвется! Вот ты мне ответь: тебе здесь хорошо?
— Мне здесь… странно.
— А там, на большой земле, не странно — до обалдения? Нет?
— И там странно.
— Вот! Процесс — он ошеломляет.
— Равно как и летальный результат.
— Не скажи! Не равно! — он сердито мотает лохматой головой. — Процесс ошеломляет разнообразием! Взять для примера пиво: темное чешское — один коленкор, или баварское, что не одно с жигулевским, равно как бочковое, но обязательно с солью! А результат твой…
— В том-то и фокус: заранее ожидаемый результат — ошеломляет. И всякий раз по-иному и заново! И уж такое разнообразие ощущений в себе таит!
— А ты, Гена, башковитый. Ты — о! — он вдруг обнимает меня и прижимает к щеке горячие влажные губы. — Ты будешь наш министр пропаганды. Потому что наша конечная цель — объединение всех милых людей доброй воли в единую партию процесса и результата. Это так Всевочка любит говорить.
— А он вам кто?
— Севка-бурка, вещий каурка? Встань передо мной, как лист перед травой! Эгей! — озирается. — Не желает!
— Может, сами за пивом сходим?
— Да ну. Там этот Томусик повсюду. Рогоносец в потемках.
— Да-а?
— Ой! Если в нее все ее рога-то повтыкать, она бы была как ежик в тумане, — он упирает подбородок мне в плечо: — Но Нюха — это Нюха. Была бы у него Нюха, он бы прочих ундин… Нюху видеть надо! Слова немощны перед ней. Он этому Томусику в десятом классе ребенка заделал… Бегает теперь укушенная: «Этот роман обо мне! О моей неоднозначной жизни!» Кому она на фиг здесь нужна? Три строчки мелким шрифтом в Севочкиной биографии. И — фига ей с маковкой!
— А Севочкина биография, по-твоему…
Он снова хватает и жмет мою руку:
— Личный биограф, а также фотограф, а также библиограф — можно попросту граф — Семен Розенцвейг. Я его все публикации вырезаю и в папочку складываю. Картиночки — запечатлеваю. Барышень… Уж этого добра, вот уже чего-чего, а этого!.. Я их Томусику назло всех до единой преднамеренно вспомнил! И описал!
— В тексте? — я что-то не то говорю. — В этом…
— Ну! А некоторых ундиночек я даже очень мог вспомнить. Интересно, а я-то что делаю здесь?
Эти мокрые губы опять в моем ухе.
— Я их, иных, после Всевочки ведь донашивал. Ну — по-братски. Как бывало? Он их водит ко мне, водит, водит, они дорожку и натаптывают. По прошествии он и говорит, мол, привет и горячий поцелуй девушке передай… Ну, я и передаю. А они — в рев. Поначалу по головке их погладишь, то да се. И вот лежит она в койке, уже тобой, мной то есть — вся взбитая, вздобренная, как булочка, а все о нем пыхтит и паром исходит! Ой, было время, я из себя выходил! Нинку ту же взять. Редкая оторва. Харя — страшная, прыщавая, волосья перекисью пожженные! Но ноги — от зубов росли. А танцевала! И вот прикипела она к Всевочке: «После него, говорит, никому не дам!» Дней десять у меня жила, все его караулила. «Ты, говорит, жидяра такая, что ему про меня сказал?» Ну, я и скажи, я же ей, оторве, польстить хотел: «Чтоб он со мной поделился разок!» — «А-а-а, — кричит, — все вы кобеля! Он один — наследственный принц, и я с ним рядом — принцесса!» Я ей говорю: «Ваше высочество, всех клиентов растеряете ить!» Устроилась, понимаешь! Мое винище хлещет, хамит, орет и не дает!
Я поднимаюсь, наверно, резко — у меня затекла нога. И приваливаюсь плечом к стеллажу с разноцветными томами Советской энциклопедии — все три издания вперемежку. Синие — самые степенные — из моего детства.
— Как все это интересно, — вежливо улыбаюсь. — Всем изменяет. Все ему верят! И все хотят его одного!
— А ты как думал! Он знаешь какой с ними? Слова беспомощны! Я-то за стенкой. Когда сплю, когда и не сплю. С другим человеком такое, может, раз в жизни бывает: «Ты! Ты! Это же ты! Какая!..» Ну, два раза в жизни: в последний и в первый. А он на каждую не надышится. Ты не думай — без вранья. Чтобы Севка соврал? Никогда! Он полночи над ними с ума сходит — и они уже от него безумные делаются.
— Это и означает быть членом партии процесса.
— Ты, Ген, зря не тщись. Это — непостижимолость.
— Вкусное слово. Твое?
— Ну! Я если с ним рядом, я тоже ничего! Он коктейли под названия сочиняет. Я как-то сдуру возьми и скажи: «Слава Октябрю!» Ой! Он туда сорок капель зубного эликсира, сорок капель одеколона, полфлакона пустырника на спирту, так? Ну и бражки — немерено. Дихлофосом все вспрыснул… Скотина такая, ведь пить заставил! Он — о! Он во всем до конца! Вот с тех пор я и сочиняю. То ему «Непостижимолость» закажу… А то — «Веру, Надежду, Свекровь» — и уж тогда в нем непременно черный перчик плавает. Я, Ген, как и барышни эти злосчастные, я ведь тоже живу, только если он рядом. Непостижимолость!
— Обидно не бывает?
— Нет! — он мотает головой. — Ты что?! Конечно, и разругаемся — все бывает. А только он один так мириться умеет. Он же нежный, как крокус. Поскольку я крокусов в жизни не видел. А что видел — мне не с чем сравнить! Свою физию мне сюда вот уложит и, как кошка, об ухо мне трется, трется… Он картиночку новую сделает — вот когда мне обидно бывает! Я стою перед ней дурак дураком! А он ходит вокруг, он волнуется, ждет! Ну, допустим, представь: холст, гуашь, на небе тарелка лежит, а может — луна. И на ней две здоровые рыбины — хвостами к середине: без пяти минут двенадцать показывают. Та, которая «минутная», аж изогнулась от нетерпения и воздух ртом хватает. Как будто ей в полночь воды нальют. Понимаешь? А кто ей нальет? Ни облачка! Вызвездило так!.. А он ждет. Я говорю: «Сев, по-моему, она выпить хочет». Он говорит: «И знаешь почему?» И лицо у него такое, как если бы от моих слов, я не знаю что — все зависит! Я говорю: «А мы с тобой — почему? И она потому же!» Он меня за холку взял, прижал к себе: «Сестры, — тяжесть и нежность, одинаковы ваши приметы…» Ну, и так далее, до конца мне шепотом в ухо читал.
Медуницы и осы тяжелую розу сосут.
Человек умирает, песок остывает согретый,
И вчерашнее солнце на черных носилках несут…
(Он тягуче, всем телом раскачивается в такт, и мой голос тоже раскачивается вверх и вниз… Что-то такое делает с человеком трехдольник, это уже к физиологам, а не к литературоведам вопрос!)
Ах, тяжелые соты и нежные сети,
Легче камень поднять, чем имя твое повторить!
(Но самое горло-перехватывающее — эти сбои, эти пропущенные доли! — отчего имя … и сейчас будет забота — всего их четыре на двенадцать строк… моя курсовая!)
У меня остается одна забота на свете:
Золотая забота, как времени бремя избыть.
Чьи-то жидкие хлопки за стеллажом. И — Анин голос:
— Возьми на радость из моих ладоней
Немного солнца и немного меда,
Как нам велели пчелы Персефоны.
— Нюха! А пиво?
Аня выходит с раскрытой книгой. Я не видел такого издания. Какой, интересно, стоит на нем год? Кстати, а сейчас он — какой?
— Не отвязать неприкрепленной лодки,
Не услыхать в меха обутой тени,
Не превозмочь в дремучей жизни страха.
(Анин голос тоже раскачивается вниз и вверх.)
Нам остаются только поцелуи,
Мохнатые, как маленькие пчелы,
Что умирают, вылетев из улья.
(Самая высокая нота у Ани — в конце строки. Что-то щемящее в этом… Интонационно женская рифма всегда предполагает вопрос или по крайней мере многоточие. Она потому и называется женской.)
Они шуршат в прозрачных дебрях ночи,
Их родина — дремучий лес Тайгета,
Их пища — время, медуницы, мята.
Возьми ж на радость дикий мой подарок,
Невзрачное сухое ожерелье
Из мертвых пчел, мед превративших в солнце.
— Долгими полярными ночами Всеволод и тебе читал Мандельштама! — я протягиваю руку к книге, но Аня из упрямства прижимает ее, раскрытую, к груди.
— Во-первых, полярная ночь одна. А во-вторых, он читал это мне, когда звонил последний раз и ну очень-преочень хотел меня видеть! — в ее голосе вызов. — Вот и захотелось найти и перечесть.
— Так ты все это время?.. — Семен уныло ерошит тяжелые волосы. — Ты вместо того чтобы!..
— Семен, а что бы самому не прошвырнуться? — я даже готов помочь ему встать.
— Без рук! — в синих Анютиных глазках лукавая отвага. — Между прочим, Геша, в третьем вагоне тому назад ты сидишь почему-то на корточках и подслушиваешь наш разговор.
— Но этого не было!
— Значит, будет! — Она протягивает мне том Мандельштама и извлекает из бездонных карманов своего рыжего комбинезона по бутылке Останкинского пива.
— У-я! Анка! Двойню принесла! — рычит Семен, хватаясь за бутылец. — Василь Иваныч, я своего уже забрал!
Однако вторую бутылку Аня оставляет себе — открывает ловким ударом об угол стеллажа. И уютно устраивается на полу.
Большие глотки мерно пульсируют на ее удлинившейся шее. Можно вставить в реестрик… Впрочем, что же тут непристойного? Но волнует невероятно!
— Нюх, а видала кого еще? — Сема выхлебал залпом и теперь благодарно кладет свою голову ей на колени.
— Три раза Тамару и еще два раза…
— Нюха! Ну? Не томи!
— Бр-р-р!
— Ну же?
— Себя! Ой, мужики, красивая я баба! А только удовольствие, скажу я вам, все равно ниже среднего!
— Разговаривали?
— Геш, мне с Семой посекретничать надо. Может, пообщаешься с нами в соседнем вагоне?
— А я и не знал, что вы знакомы, всегда все самым последним узнаю, — ворчит Семен, но головы с ее колен не снимает.
— Женихаемся! — Аня смотрит на меня, словно я — горстка риса, предназначенная для телекинетических манипуляций.
— Анечка! Но мы могли бы вместе искать отсюда выход.
— Да-да-да! Поищи с нами вместе. Там нас много. Ну иди же!
Надо придумать фразу для не слишком жалкого ухода…
— Только учти! Вы оба учтите, что это — моя глава! — и удаляюсь.
Теперь на цыпочках. Теперь замираю. У Анюши нет мочи терпеть:
— Сем, его здесь нигде нет! Его нет здесь нигде! Потому что он там, он по ту сторону листа!
— Не… Ты че?
— Я когда себя в тамбуре увидела, я сразу его стеночку расписную в Норильске вспомнила… Много нас, и мы все для него на одно лицо!
— Да ты для него, Нюха, ты для него!..
— Не надоело? Ты думаешь, Гешенька здесь случайно? Гениашенька мой! Звонит мне недавно Севка, а я никак не пойму, в чем дело! «Детство мое, — говорит, — прошло от обеих столиц вдали, потому что мама последовала за отцом, лишь только представилась ей эта возможность. Каково же было изумление наше (Анна-Филиппика, каково!), когда дверь его одинокой, как нам казалось, сторожки распахнула широкомордая тетка с орущим младенцем на распаренных руках?» Это он Гешкин сборник у меня спер. И уж как отвел душу! А теперь бедный Гешенька бродит по вагонам и всех уверяет, что это — его глава.
— Нюх, скучный он. Ну его.
— Он нормальный! Он такого бы не написал! Он до глюков не допивается!
— Нюх, ты что? Ты не знаешь, как Всевочка нас с тобой любит?
— Он мне сказал как-то, что у него туберкулез костей нашли. Это правда?
— Не-ет. Не знаю.
— Что болезнь эта лечится плохо. Что ему, может, недолго тут с нами осталось…
— Ну нет! Я бы в курсе был.
— Так по вагонам деньги сшибают! А он — сам знаешь что. Поимел и говорит: «Все правильно. Выходи за писателя. Человек он, похоже, хороший. А это тоже талант». Я говорю: «С костями у тебя что? Надо все-таки показаться специалистам». У меня же есть человечек в Минздраве… А он: «Туту-ту-ту-ту!» Ну, ты знаешь, мол, разговор окончен.
— А мне, наоборот, все мерещится, что я тут, а он там мне звонит: «Ту-у! Ту-у! Ту-у!» А меня нет, нет, нет…
— А все-таки он сволочь — редкая!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40