…выкупая бронь, прочищая ствол — «Господи, дай!» — «Боже мой, почему?!» — миллиардноголосо, неслышно, невольно, набирая и набирая деепричастные обороты… И однажды она таки съедет с орбиты!
— Геша! Корыто летит!
— Ты замерзла? — Руками я делаю осторожные приставные шажки, подбираясь к корме, чтоб расширить обзор.
Чьи-то губы — Анюшины, чьи же? — подражая мотору, дребезжат и фырчат. Очень хочется пить. Я лакаю, как кошка, из ладони. Безвкусно и пресно.
— Вжж, бззз, дррр! Стоп, машина! — это голос Семена — над моей головой. Метрах в двух — он в висящем корыте. — Пролетая над Босфором, шлем горячий коммунистический поцелуй всем нуждающимся — в нем! — и бросает вдруг вниз то ли сверток — канатную лестницу. Идиот. Она падает рядом, в полуметре.
— А если б убил?
— Кому суждено быть повешенным, не утонет! — отвечает мне Аня, ей весело. — Залезай!
Что ж, в подвешенном состоянии мне куда как уютней.
В отличие от лодки корыто, когда я хватаюсь за его прохладный край, даже не вздрагивает. И когда Семен перебирается поближе к Тамаре — да здесь почти просторно! — висит неколебимо. Только бы ногу согнуть в деревянных-то джинсах!
— Если Бога нет, то все позволено! — что-то сломалось и сипит в отлаженном механизме по имени Тамара. — Анна? Ты тоже здесь? — кричит она, глядя вниз, и уже шепотом — мне: — Писатель, возьмите на карандаш! Искательница приключений. Бегала за моим мужем сначала в Норильске, а после — в Москве. И сюда пригребла! Но надо знать Всеволода. Он и со мной все еще бывает застенчив. Это только звучит неправдоподобно, но уж поверьте мне, это так! Всю жизнь они смущают его своими бесстыдными ожиданиями. А он только краснеет. Всякий художник — всегда ребенок!
Своими волосатыми ножищами Семен сжимает на две трети опустошенную банку с пивом. И насупленно смотрит вниз. И я тоже смотрю, как, раскинув ноги, в розовом, облепившем ее сарафане, Аня отражает глазами небо.
— Можно пару глотков? — и тянусь за банкой.
— Помню, бедному Сенечке пришлось принимать эту диву на грудь! Сем, расскажешь? Товарищу писателю интересно будет! Между прочим, я этот случай не описывала. Или вас интересует только канонический текст?
— Нет, не только, конечно! — и плюхаю банку на дно.
Сема смотрит, как вязкое пиво гуляет под пеной. Сюда и смотри!
— Мы сидели у нас, в нашей кухне — Севка, я и Семен. Мне мамаша одна принесла три билета на гастролеров, по-моему, на греческий театр. Денису — это наш старший сын — было уже лет четырнадцать, мы втроем с ним собирались пойти. И вдруг Севка буквально становится передо мной на колени, умоляя, чтобы мы с Денисом остались дома, а он возьмет с собой Семена и вот эту вот щуку, которая плавает внизу. Там он их познакомит, случит, чуть ли не женит — и освободится в конце-то концов от ее домогательств. А Семочка как раз со своей Лялей развод оформлял. Было дело?
— Ой, Томочка, нет на тебя склероза, — он почесывает курчавую черную грудь и опять смотрит вниз.
— Точно! Это был древнегреческий эпос! Потому что мне Севка потом говорил: вышел хор, произнес мораль, тут-то Анна Филипповна и сказала Семену, что ее выгоняют с квартиры и не знает ли он… Сема радостно брякнул: сдаю мезонин! И она полетела на крыльях — с незнакомым мужчиной! Представляете? Мой муж, надо знать его трепетность, был вынужден ехать с ними и пить там кофе до утра! Чтобы девушка его в сводничестве не заподозрила!
В глазах Семена — непроглядная ночь. Он отхлебывает из банки и опять смотрит вниз. Так не смотрят на женщину, с которой спали. В его взгляде поспешность, любопытство, тревога — так листают под партой «Playboy». Или все-таки?
Неужели я здесь — только рифма этой выспренной узкогубой училке? Нам осталось с ней разве что набычиться и сцепиться рогами. Но не водевиль же это!
— Пора отливать! — Семен поднимается и с зевками и вздохами лезет вниз.
Водевиль!
С шумом падает в воду.
Просто комикс какой-то!
— Геннадий, вы по-прежнему полагаете, что, если все мы чистосердечно воспроизведем каждый свою главу — нас выпустят отсюда? — Тамара вытаскивает из-за уха прядь соломенных волос и накручивает ее на палец. — Семен говорит, что он был в почти невменяемом состоянии и ничего не помнит. Думаете, врет?
— Привирает.
— Ему нечего от меня скрывать. Я про него такое могу рассказать, чего он сам про себя не знает. Мы же живем через дом. Его Лялька ко мне прибегала даже луковицу занять. Она его, как кошка, любила. Такую Лялечку отвадить — это надо было очень постараться! Но, знаете, когда я на факультативе читаю ребятам центральный монолог Феди Протасова, я ловлю себя на том, что читаю его с интонациями и повадкой Семена. Он такой-же! Только надо как следует поскрести, чтоб под грязью увидеть… Да что вы все время туда смотрите?
Семен подплывает к Анюте. Они плещутся и визжат.
— Геннадий, я вас уверяю, что там ничего не решится. Нас с вами оставили наедине не случайно! — Она решительно берется за банку и выхлебывает остаток — стакана, я думаю, полтора. — Итак, вы готовы внимательно слушать? Я начинаю. Мой муж настоял на ее отъезде из Норильска, поскольку ее домогательства приобрели уже непристойный характер. Только благодаря его связям — он был к тому времени очень известный в городе журналист — ее после первого же учебного года открепили и выслали на материк. Севка, помню, шутил: с этой барышней в самом деле — год за три!
— Извините, Тамара. Значит, это — начало вашей главы? Так? Не спешите, не пренебрегайте подробностями! — Моя рука тянется к опустошенной банке, и, надо же, я выкапываю в горло жалкие четыре капли.
— Хорошо. Обещаю. Был апрель. Я лежала в больнице — диагноз, я думаю, значения не имеет. И меня перед операцией отпустили помыться домой. Первым делом, конечно, я понеслась в ясли-сад за Андрюшкой. Старший рос у родителей, я его откормила и маме сдала. Прибегаю, а мне воспитательница говорит: «Его девушка по поручению Всеволода Игоревича час назад забрала». Я — домой. Никого! Что такое? Звоню в редакцию: — Мне Уфимцева! — У Уфимцева тракт, а потом, встык, живой эфир. — Звоню в милицию, сообщаю приметы ребенка и девушки — те, которые мне воспитательница сообщила, тоже халда была, скажу я вам. И бегу на радио. Всеволод — в аппаратной. Прямой эфир с комсомольским секретарем шахты «Юбилейная» уже начался. И продлится еще тридцать четыре минуты! Я села, мне дали стакан воды… Я сказала себе: вспомни Марию Александровну, как она держалась, когда Сашу приговорили к смертной казни.
— Сашу?
— Брата Ленина!
— А! Ну да.
— И, знаете, это помогло! По крайней мере, когда раздался звонок и «какая-то девушка» попросила Уфимцева, я смогла говорить с ней почти спокойно. Я сказала: «Андрюша у вас? Я его мать! Он у вас?» — «Да». — «Вас просили его забирать?» — Молчание. Я совсем уже нежно ей говорю: «Адрес! Продиктуйте, пожалуйста, мне ваш адрес!» — «Я соседкиного малыша брала, ваш последним остался… Весь город знает, что у Всеволода Игоревича по пятницам живой эфир. Вот я и подумала!» — «Ваш адрес». — «Лучше пусть Всеволод Игоревич сам зайдет». На живца его сука брала! «Разве Всеволод знает ваш адрес?» — «Нет. Но…» В общем, я уговорами-разговорами продержала ее еще минут пять, тут уж Севка закончил эфир. Прибежал — ему сразу сказали, — трубку хвать у меня: «Девушка, как вас зовут? Что за шутки такие?» Ну, ему она адрес, конечно, дала! Я могла бы ее растерзать в тот момент. Хорошо, Севка ехать мне с ним запретил, сам поехал… Но и это не все!
— Извините, Тамара, я перебью. Этот текст все же трудно назвать «потоком сознания». Вам не кажется?
— Я увидела Анну Филипповну, я подумала, вам интересно… А тем более самое интересное впереди! Пока Всеволод одевал там Андрюшу, она умудрилась подбросить ему записку. Причем расчет был на то, что он не заметит, а я найду! Потому что он в задний карман ничего не кладет и туда не заглядывает. А я собралась нести брюки в чистку… Батюшки, что такое?
— И что же?
— Обычный, зауряднейший шантаж. Я спросила у Севы, на что же она рассчитывала. Он ответил со своей философской улыбочкой: «Клевещите, клевещите, что-нибудь да останется!» Ей хотелось дать мне понять, как далеко зашел ее роман с моим мужем. Ей хотелось вбить клин, понимаете? Самое забавное, что все это время я самым вежливым образом раскланивалась с молоденькой учительницей истории из пятой школы. Идентификацию этих особ мне удалось осуществить лишь в мае.
— Интересно! Каким же образом?
— Как это унизительно, когда чей-то произвол вмешивается в твою жизнь! Чей-то дурной произвол — и ты летишь в корыте! Я так люблю Пушкина, его кристальную ясность. А это — пошло, неумно… Да и к чему все это?
Аня и Семен дельфинами кружат друг возле друга. Мне не слышно их слов. Но все чаще сюда долетает ее смех. Когда Аня смеется, в ней смеется все. Даже кончики ресниц. А от чего-то, что кажется ей смешным невыносимо, она отмахивается руками, мотает головой, слезы летят во все стороны — я люблю вдруг почувствовать на щеке…
— Вы что-то знаете?! У вас сейчас такое лицо! — Тамара тревожится и надеется и ловит мой взгляд.
— Я?! По-моему, это вы упорно скрываете что-то самое главное.
— Но вы должны заслужить мое доверие.
— Я? Но как?
— Я хочу знать вашу трактовку отхода Блока от символизма. У меня ведь здесь нету возможности прочесть вашу повесть.
— Я не литературовед. И с этой точки зрения в моей повести есть лишь одно открытие. Было время, я с ним носился… Речь идет о появлении в «Двенадцати» женственного призрака — появлении, которым и сам Блок был озадачен, недоумевал, порой его ненавидел, но упрямо видел в столбах метели на этом пути (последние два слова — курсивом).
— Потому что Христос с красногвардейцами . Это записано рукой Блока.
— Да! Но почему Он с красногвардейцами?
— Потому что Он всегда был на стороне отвергнутых, униженных, но чистых помыслами.
— Нет, Тамара. Здесь дело совсем в ином. Блоку как большому поэту на уровне бессознательном было дано воспредчувствовать грядущие потрясения еще в самом начале века. А осознанно с ранней юности его мучило чисто интеллигентское чувство вины, и притом не без примеси страха — перед нищим, убогим, пробуждающимся колоссом — народом. Синтез всех этих чувствований породил ожидание возмездия. Но для человека, выросшего на христианской культуре, у возмездия есть один лишь синоним — Страшный суд. (Кстати, в марте десятого года он записал в дневнике: Начинается период Страшного Суда . Ну и в связи с этим — о новых задачах, стоящих перед художником…) Так вот. Вы, конечно, помните, что, согласно Писанию, должно предшествовать Страшному суду? Да! Второе пришествие! Потому-то он и увидел Христа в этих самых столбах метели.
— Возмездие? — Тамара втягивает губы и принимается их катать, как катает обычно моя матушка, когда вынимает челюсть.
— И Октябрь в самом деле стал Страшным судом для России. Другое дело, что Блок не понял этого сразу. Написал, но не понял. Это часто бывает.
— Корыто как Страшный суд? — она, очевидно, давно уже слушает только вполуха. — Вы застали меня врасплох, инженер вы душ! Теперь я вижу, вы — мастеровитый инженер!
— Значит, вы тоже ожидали возмездия?
— Что значит тоже? А вы? И вы тоже?!
— Блок. Великий русский поэт.
— Да, прослушала. Извините. Я подумала просто, что мы здесь не одни… Вы не видели черноглазого мальчика? У него голова как тюльпан — на тонюсенькой шее.
— Вы о сыне?
— О Галике. Вообразите, вот такого трогательного ребенка зовут Галактионом. И почему?
— Очевидно, родители назвали.
— Геннадий, уж вы-то должны понимать, что наши имена!.. Гала — по-гречески молоко. Но Галактион — это же уже почти вся вселенная! С невысохшим молоком на губах. Я сейчас буду делать примечания! Ведь это войдет в канонический текст?
— Да, я надеюсь.
— Сноска номер один — либо к первой, либо ко второй странице, — ее глаза широко раскрыты и бегут за строкой очень медленно подбираемых слов. — В тот апрельский день, когда во второй городской больнице Норильска из меня вынули большой, с голубиное яйцо, камень, Галику исполнилось не десять, а девять лет. Он прибавил себе один год по вполне понятной причине, о чем я узнала, однако, с большим опозданием. Точка. Абзац. Номер следующей страницы указываю, к сожалению, приблизительно: от десятой по четырнадцатую включительно. Теперь мне кажется, что я умышленно опустила свой разговор с Анатолием Павловичем в день их письменного зачета по алгебре.
— Чтобы вам не мешать, искупнусь. — Я с трудом заставляю себя подняться. Вижу Аню с Семеном, прилепившихся к лодке. Устали, наверно, накувыркались.
— Но я говорю это вам. Это — ваша глава! Вы обязаны это фиксировать!
— Я, Тамара, не диктофон! Я должен хоть что-нибудь понимать! — злюсь я деланно, а сажусь с облегчением. — Вы хотели ведь исповедоваться?
— Я раздумала.
— Отчего же? Ах, да! Я ведь должен был вместе с Блоком, а верней, вместо Блока отречься от символизма!
— Нет, зачем же. Вы явно не Блок. Трагический путь, который прошел этот поэт вместе со страной, и все то, что он выстрадал вместе с народом…
— Так вы знаете, стало быть, правильный ответ ! — тяжко вздыхаю. — Опять двойка.
— Перестаньте ерничать! И приготовьтесь достойно признать поражение. Я поняла, для чего все мы здесь: от нас требуются комментарии и дополнения! А от вас — их фиксация и литобработка. Чтобы, как говорится, закрыть тему — раз уж она никак не закрывается.
— Может быть.
— Значит, так. Сноска два. В день письменного зачета Галактиона по алгебре за девятый класс у меня произошел с Анатолием Павловичем разговор, о котором я намеренно умолчала и которому намеренно не придала никакого значения. «Тамара, ты хочешь, чтобы он повторил твою судьбу?» — спросил меня старый учитель. Я подумала, что А.П. имеет в виду склонность Галактиона к гуманитарным дисциплинам, и кивнула. На что А.П., преподававший математику еще нам со Всеволодом, лишь укоризненно покачал головой.
Я почему-то впиваюсь руками в края корыта. А в следующий миг наша посудина вздрагивает. Тамара охает, тоже цепляется за борт… Корыто вздрагивает еще раз и вдруг срывается с места.
— Аня! Аня! Семен!
Но они не слышат меня. Мы удаляемся слишком стремительно. Кажется, там, на воде, и не заметили нашего исчезновения. Мы летим метрах в пяти над темнеющей рябью. Что-то ерзает и дребезжит у ноги. Это — ракушка, очевидно, выпавшая из шорт Семена. Она ползет по жестяному дну к пустой банке. И лишь теперь я замечаю, что, сделав градусов в десять наклон, корыто идет на вираж. Мне холодно. Влажные джинсы дубеют от ветра. И я уползаю пониже. Тамара подавленно смотрит куда-то в себя. И вдруг швыряет за борт трехлитровую банку. Я накрываю ракушку рукой. Она холодная и гладкая. Самый древний и самый изысканный на Земле мавзолей. Отчего-то все древнее, от моллюсков до египтян, так заботилось о нетленности своих бренных останков.
— Эй, Тамара! Как слышно? Прием!
Она пожимает плечами. И рукой начинает вопрос, для которого у нее еще нету всех слов.
— Неужели, — опять пожимает плечами, — неужели возможно писать, не имея общего замысла?!
— Вы — о нашем создателе?
— Да какой он создатель?
— Даровитый, возможно.
— Хотите польстить в надежде, что он вам соломки подстелет, когда будем падать?
— Поймите, Тамара, пока мы — внутри, гадать о том, что снаружи, бессмысленно. А потому я советую вам поверить в то, что он мудр, добродетелен, повторюсь, даровит.
— Верую, ибо абсурдно? Увольте. Не то воспитание!
— А если попробовать так: верую, ибо, не веря, загнусь?
— Тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман?! Нет, не на ту напали. Не на ту напали! — кричит вдруг она, глядя в небо.
— Приятно узнать, что вы верите хотя бы в обратную связь.
— Ну, он-то нас слышит наверняка! Эй, ты, графоман! — и шарит глазами в разрывах туч. — Опискин! Блистаешь отсутствием? Моральный урод! Ну? Слаб о корытенко перевернуть?
— Тамара!
— Слаб о ? Ну давай! Концерт по заявкам. Я прошу. Для меня! Импотент! Декадент! Ну? Козел! Рогоносец! — она привстает.
Ее свалит малейший дрыжок!
— Тамара! — я вдруг замечаю песок. Там, внизу. — Посмотрите.
Капля пота бежит по ее виску, мимо уха, дотекает до шеи… Осев наконец, она косится вниз. И равнодушно свидетельствует:
— Лабиринт.
Мы, наверное, метрах в пятнадцати над песком. Он исчерчен зигзагами крошечных дюн — здесь когда-то гуляли волны.
— Почему лабиринт? — я спросил и увидел…— Там лодка!
В лодке… да, человек. А от лодки бредут… Но ведь это Семен и Тамара. Он нагнулся и поднял. И сунул в карман. Это — ракушка. В лодке — я, получается? Я!
— Что он этим сказал? Он ведь мне, он мне этим ответил! Что он этим сказал? — Она сдавливает виски, у нее очень толстые и короткие пальцы… Но глаза стали гуще, глаза — два опала! — Вы, наверное, правы. Я должна рассказать все как было. Без купюр. Не ремарки, не сноски произносить, а — купюры, которые мне не позволил произнести в свое время мой внутренний цензор.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40