..— с новыми подробностями обстрела сербами Сараево, с увещеваниями «купить себе немного Олби», с криком жены, вычитавшей в газете, что купленная мною вчера немецкая тушенка содержит кишечные палочки…— и ничего не осталось, день проглотил его целиком. Я, наверное, слишком ворсисто и плотно…
— Это — белочка, Томусик. Здравствуй, белочка!
— Не истери.
Очень близко — два голоса — мужской и женский.
— Говорила мне мамочка: не пей, сынок, козленочком станешь! — мужской, насмешливый и хриплый.
— Семка, а ты одет или в чем мамочка родила? — женский звонок и брезглив.
— Я в тараканах, Томусик. Такие суки бега по мне устроили. У, звери.
— Может, хватит симуляцией заниматься?
— Я занимаюсь ассимиляцией — делом всей моей жизни.
— Конечно! В массе-то вы, евреи, не пьете! Вы для этого себя слишком любите!
— Ну хоть кто-то же в целом свете нас должен любить?! Вот мы, Томусик, и делаем это за всех, между прочим, за вас! А ты голая, что ли?
— Я вообще еще словно не вся здесь.
— У-я! Ты мне снишься! Во бляха-муха! Интересно, к чему-то томусики снятся? — он, кажется, потягивается и почесывается. — Проснусь, расскажу. А ты не спи — замерзнешь!
— У меня в шестом «В» мальчик есть — все какие-то таблетки противоракетные изобретает. Может, он их мне в столовой подсыпал — когда я пошла за горчицей?!
— Ты — глюк! Не более того! Но и не менее того — увы!
— Севка дохнет от его сочинений.
— Всевочка! — вдруг нежно выпевает он.
Я знаю это имя. Аня его не произнесла — она его там сейчас произносит. Возможно, что оно пишется уже на второй половине этого листа. Сшивая нас, переплетая, брошюруя… Как это пошло!
Светает?
Я начинаю видеть эту парочку. Мы, кажется, сидим в лодке. Я — на носу, они — на корме. В одной лодке — незамысловатый такой троп.
Ани нет. Мы не плывем. Мы, кажется, на берегу. Я почти ничего не вижу. Привстаю и сажусь:
— Геннадий.
— От Геннадия слышу, — гундосит Семен, голова — на коленях. Он, что ли, в трусах? Волосатые ноги…
— А вы, собственно, кто? — На Томусике скучное синее платье… Света больше и больше!.. Нос у нее картошечный, взгляд настырный…
— Я? Литератор.
— Вы? Это вы?! — она привстает и грузно оседает, коротконогая и плотная.
— Я отнюдь не тот, за которого вы меня…
— Но это — ваш роман! — кричит она.
— Вы Семена разбудите.
— Откуда вы знаете его имя? — она ликует. — Это — ваш роман!
— Уверяю вас, не мой!
— Но вы пишете романы?
— Рассказы и повести. Кстати, мою повесть о Блоке «Причастный тайнам» вы могли читать.
— Причастный тайнам — плакал ребенок о том, что никто не придет назад. Нет, удовольствия не имела!
Семен уже сполз на дно и сладко посапывает. На нем не трусы, а шорты.
Вокруг же — дно озера или моря. Рыже-красные звезды, сухие водоросли и, будто редкие гребенки, скелетики рыб. На белесом песке. Пустыня дна. Испитая чаша. Жизнь, ставшая гербарием. Пространство прошедшего времени.
— Какой-то бассейн для психов! Если будем себя вести хорошо, он и воду нальет! — и вдруг, решительно перебравшись с кормы на срединную скамью, она упирается своими толстыми коленями в мои. — Геннадий! У вас есть план действий?
— Планом это назвать трудно. Но я думаю, что мы должны быть друг с другом предельно, беззастенчиво откровенны. У нас нет иного выхода.
— Абсолютно согласна! Во-первых, определимся с идейно-художественным направлением. Романтизм и символизм как явления, завершившие свой исторический путь в девятнадцатом и, соответственно, в начале двадцатого века, отметаем. Вы согласны! Что мы видим вокруг себя? Типичный пейзаж Сальвадора Дали. О чем это нам говорит!
— Ну не так, чтобы уж Дали, — я бормочу, она не слышит, не расположена!
— О том, что автор находится под безусловным влиянием сюрреализма. Однако незакрепленность этого направления на нашей почве, по сути же, полное отсутствие корней…
— Хватит ля-ля, мужики, — бормочет Семен, не приходя в сознание.
— …вселяет надежду, Геннадий! Тем более что предыдущий текст…
— Вы читали? Вы читали его и молчите?!
— Я не читала. Я рассказывала, как все было на самом деле. Это был чистой воды реализм, хотя и не без влияния того, что в современной западной литературе принято именовать «потоком сознания». Безусловно, традиционный, классический реализм, тем более его социалистический вариант, нуждается в некотором обновлении. И я могла только радостно приветствовать…
— Тамара! Умоляю! Просто текст!
— Что — мой рассказ? Поток — весь, целиком?!
— Весь. С самого-самого начала.
— Но так не бывает. Даже у сюрреалистов.
— Ваш второй рассказ — пусть только в мелочах, в каких-то проговорках — неминуемо будет отличаться от первого. Очень может быть, что автор этого от вас и ждет.
— С какой целью?
— Не могу знать!
Мы долго и упрямо смотрим друг на друга. Ее узенькие губы съежены подозрением:
— Нет, вы знаете! И потому вымогаете. Итак, меня хотят уличить во лжи!
— Клянусь вам!
— Вы сами же проговорились, сказав про проговорки!
— Ладно, проехали. А Всевочка вам доводится кем?
— Мужем. Вы с ним знакомы?
— Нет. Но это единственное имя, которое я здесь услышал.
— Я очень счастлива в браке, хотя, поверьте, что это, ох, как непросто быть женой такого человека.
— То, что вы назвали потоком сознания, и было повествованием о вашем непростом счастье?
Ее глаза блуждают по необъятности ее колен:
— Я не считаю, что все семьи счастливы одинаково.
Семен то ли пукает во сне, то ли губами выражает свое отношение к услышанному.
— Сем! — она оборачивается. — У тебя что — тоже была своя глава?
— На анализ? Не дам! — он вылезает из-под скамьи и хлопает покрасневшими глазами. — Мочу дам. Баш на баш. Причем пиво вперед! Мужики, кровь дам!
— Истекаю клюквенным соком! — Тамара улыбается мне бесцветными глазками. — Я уверена, Гена, что начать слушания нам имеет смысл с вашей главы.
— Но ее нет. Если я не ошибаюсь, то она — вот она, — я по-дурацки развожу руками, как будто хочу объять небосвод. Он, кстати, здесь полинялого серого цвета.
— Ах, так! Значит, мы все-таки по вашей милости!.. — она кивает, она давно подозревала.
Да что же это? Лодка вздрагивает. Вцепившись в сиденья, они затравленно смотрят на меня.
— Ну ты, чудище одноглавое! Ты что с людьми делаешь?
Люди проснулись, людям желательно пива откушать. Не могут они, не откушав, — Семен поднимается.
Лодку качает — и опять без видимой причины. Семен обрушивается на Тамару:
— Твою мать! Не твою, Томусенька, не Веру Степановну. Его!
— Сюрреализм, — одними губами выводит она.
— А качает потому, — Семен на полусогнутых отползает к корме, — потому, что у него корней на нашей почве нет! Да, Томусик?
— А вам не кажется, что нас силой удерживают в одной лодке? Нас ведут. Нам помогают. Тамара, ну же? — я с некоторым подобострастием ловлю ее взгляд.
Она же резко встает:
— Так вы у нас — религиозный мистик! — и бесстрашно переваливается за борт. — Оставляем вас в вашей пустыньке.
— В пустыньке вашей, — бормочет Семен, выползая за нею.
Мне кажется, что их вот-вот начнет засасывать серый песок, оставив на поверхности лишь упрямые головы. Тут-то мы и наговоримся вволю! Я пытаюсь сконцентрироваться на этом желании (кто знает здешние порядки?), но Тамара увесистой поступью уже вышагивает к горизонту. Семен плетется за ней, то и дело отвлекаясь на подножные ракушки — одни отбрасывая, другие рассовывая по карманам.
Очевидно, и мне следует выбраться наружу — на сушу, на берег, на дно… Странно, что при моем чувстве стиля меня обрекают употреблять первые попавшиеся слова. Не знаю более верного способа дискредитировать героя, назвавшего себя страницей выше литератором. Так — слева по борту в песке закипает родник. И точно такой же уже закипает справа! И рядом… Дно мертвого озера скворчит раскаленной сковородой.
Присаживаюсь и осматриваю днище. Я не умею плавать. Мягкий толчок и — лодка оторвалась от земли. Слава создателю, течи в ней нет. Вёсел тоже. Под сиденьем лежит алюминиевая миска — очевидно, на случай дождя. И небо, как и днище, я ощупываю за пядью пядь — чистейшее от края и до края. Солнце же яркое и по-зимнему никакое. Мне не хватает его прикосновений, как не хватает и запахов. Воздух, точно физиологический раствор, грамотно питает организм. Вода не может не пахнуть прохладой. А она не пахнет.
Я сижу на срединной скамье, потому что здесь всего безопасней. Ну и что? Если это образ, Бога ради. Я не самый рисковый человек, это правда. Что еще рассказать? Что вода прибывает… Но мне нечем измерить уровень. Просто лодку раскачивает на волнах. Или это большая рыба бьется сзади о борт? Лодка вдруг начинает крениться, я хватаюсь за обе уключины и со звонким «ку-ку» получаю в затылок — он взмок от страха — тепловатую горстку капель… Вряд ли это мой собственный пот. Обернувшись, я вижу Аню! Она с русалочьей легкостью взбирается на корму. Розовый в синих цветах сарафан облепил упругое тело. Я не видел на ней этого сарафана. И по-мальчишески заострившихся черт.
Она же отжимает уже подол и ерошит волосы. Глаза смеются над моей растерянностью. И мне надо сделать немалое усилие, чтобы перебросить через сиденье одну, а потом другую ногу и наконец оказаться к ней лицом.
— Ну вот!
— А вы кто? — весело спрашивает она.
— Офелия!
— Это грузинская фамилия, да?
— О радость! Помяни…
— Я — Офелия? Ну нет! Я в прошлой жизни была Антигоной.
— Сокращенно — Анушей? Аннушкой?
— Вы знаете мое имя?!
Невероятно, но она не шутит. Синяя оторопь незнакомых глаз. Сколько же ей сейчас? Я хочу, чтобы было все! И я знаю, все будет — здесь? В этой лодке? Неважно. Все по-другому! Впервые, замирая от страха… Она наблюдала за мной в нашу первую ночь, не испытывая, кажется, ничего, кроме любопытства. И сейчас наблюдает. Вся взъерошенная, нахохленная, а — бестрепетная. С детства это в ней, что ли!
— Неужели я угадал?
— У вас, я вижу, офигенная интуиция!
Сленг, студенческий сленг! Третьекурсница Нюша!
— Да, конечно. Но вы… вы мне дали подсказку.
— Я? Какую? Ах, да! Антигона! Ладно-ладно! И я попытаюсь. Вас зовут…— она забрасывает ногу на ногу и в задумчивости покачивает широкой — это мучение подобрать ей туфли — ступней. — Алексей! Ой, нет. Не торопите!
Я кажусь ей развязным. Отвязанным , как она говорит. Лодыжки незнакомых дам глазами так не едят. Я так не ем. Но ей-то нравятся отвязанные. Я-то знаю. Для первого знакомства я слишком много знаю. Потому и будет теперь все по-другому.
— А все-таки на букву «а»!
— Извините, на «г».
— Григорий? Георгий! Геннадий? Нет, Глеб, Гавриил, Герасим… Я сама! Из них? — Ухо вжала в плечо и высматривает подсказку в моих хмурых, должно быть, глазах. Не спугнуть!
— Да, из них, — и киваю.
— Вы умеете плавать?
— Да, но как меня звать?
— Гоголь. Моголь. Щеголь. Вы сказали «да»?
— Я сказал: да, но! Плаваю, Анечка, я не ахти. А вы замужем?
— Вопрос не мальчика, но мужа. Причем чужого! Угадала?
— Все зависит от того, какой нынче год на дворе. Если вы учитесь, а вы учитесь! Девять против одного, что на филфаке!
Ей, конечно, не больше двадцати. И никакого Всевочки она не знает. И фыркнет сейчас, и утопит в подробностях, нельзя в этом нежном возрасте без подробностей про любовь к античности, про боялась, что провалюсь, ведь Москва, а я детство — по Мухосранскам!.. Нюша, студентка! Вот спадет вода и пойдем — не знаю куда, но возьму тебя за руку и буду делать вид, что веду и знаю. Потому что пока вода — что за свинство! — я боюсь ее, как Муму.
Чистовик. Сразу пишем все набело. Пусть лишь как вариант. Я согласен! Идея весьма продуктивная. Суть идеи — наглядно явить многовариантность бытия. Значит, наново!
— На филфаке, я угадал?
— Я — историк. А вы?
— Программист.
— Ты? С чего бы?
— Что? Не похож?
— Ты, Геняша, на средней руки литератора очень похож, от которого жена свалила в Израиль и который плывет теперь в лодочке без руля и без ветрил.
— Куда ж нам плыть… Шутница, затейница, проказница.
— Охальница! — и весело надувает правую щеку.
— А подстриглась когда?
— Позавчера.
— Qu’est-ce que c’est позавчера?
Она пожимает плечами и потому, вспомнив о них, опускает присборенные крылышки своего сарафана.
— Нашенький-то — символист, не иначе! А если я по пояс заголюсь, вас с ним это не будет смущать?
— Мы будем восхищены. Вот только что ты принимаешь за символизм?
— То, что меня, несчастную, прибило-таки к твоей утлой лодчонке! — змеино покачиваясь, она выползает из тесного сарафана. Как всегда, чуть смущена своим бесстыдством (смущение + бесстыдство = вечная женственность); как всегда, почти случайно заглядывает мне в глаза.
— Неотразима, — отвечаю губами, потому что глаза мои говорят… я не знаю о чем. Наверняка о другом. — Ты отыскала Всевочку? — вот и губы о том же.
— Похоже, мы тут с тобою одни.
— Нет, почему же! Мой утлый челн знавал и иных пассажиров.
— А именно?
— Семочку и Томочку.
— Ты их не знаешь?
— Имел удовольствие! Семочка пива алкал. Томочка — покоя и воли. Ушли аки по суху.
— К Семке у меня дело есть. Ай, как жалко! И давно ушли?
— Qu’est-ce que c’est давно?
— Ты думаешь, что времени здесь нет? — в ее голосе не испуг, но все же!
— Думаю, что нет.
— Значит, ты не утонешь. Прыгни — проверим. Надо же знать!
— Что знать? Который час?
— Только представь: ты барахтаешься, захлебываешься, кричишь, исчезаешь, выпрыгиваешь, опять захлебываешься — и так проходит вечность! Я смотрю на тебя из лодочки и думаю: спасать или не спасать? И так проходит вечность! Нет, нашенький наверняка символист! Ну что — будем прыгать?
— Будем. Но сначала ты мне перескажешь свою главу.
— Это, миленький, для тебя не менее самоубийственно будет. А ты откуда про нее знаешь? — не голос — хамелеон; и только синющие глаза, как всегда, доверчивы и изумленны.
— Вычислил.
— Ну да. Ты же у нас программист.
— Аня! Если мы восстановим весь текст, мы выберемся из этой черной дыры!
— И поженимся, да? И будем жить долго и счастливо. И умрем в один день!
— Сколько страниц ты примерно наговорила?
— А что, с Томочки и Семочки ты уже снял показания?
— Аня, сколько страниц ты…
— Откуда я знаю! А помнишь, в «Дон Кихоте» — второй том начинается с того, что герои прочли только что напечатанный первый?
— Умница, Аня! Мне с тобой интересно!
— В виду обнаженной девичьей груди это звучит почти что скабрезно!
— Аня, красавица! Дай мне еще! Сведений, Анечка! Не упрямься! Пусть не дословно — пунктиром.
— Достал! Разве только пунктиром… Я о себе говорила, о Всевочке, и опять о себе и о Севке… Абсолютно отвязно, не как ты: что-то скажут читатели, а вот это понятно, а это — не слишком наукообразно? Я чихала на них. Как вело, так и шла. Как корова по пашне.
— Что ж, рабочее название опуса у нас уже есть — «В ожидании Всевочки». Для начала — неплохо.
— У меня с самого первого дня было чувство, что я его вижу в последний раз.
— Потому что, Анюша, ты ведь сама говорила, что все время хотела порвать эту связь.
— Ну, говорила. Ну, говорю. Ну, буду говорить.
— Говори, говори, моя радость. Только не молчи!
— Ты что, воображаешь, что сможешь восстановить весь текст, а потом присочинишь эпилог?
— Почему нет? Иначе зачем я здесь?
— Чтобы мне было с кем коротать вечность.
— В ожидании Всевочки?
— Ну, если, Геняша, ты у нас уж такой Кювье и дерзаешь по высохшей косточке воскресить все сорок четыре тонны жира, костей и мяса, знай, что я всю главу занималась по сути тем же! Развязкой романа! Моего романа со Всевочкой. Я пыталась понять, для чего, и зачем, и к чему…
Вдруг закинула голову в небо, и глаза обесцвечены то ли им, то ли скукой. Она иногда очень быстро устает от меня. От моих разговоров, расспросов. Ладно, что же… Торс — богини. И груди с ее же упрямством вздернуты вверх. Все в ней так удивительно крепко, и точено, и точно, и ладно… Глаз скосила:
— Ты меня слушаешь или витаешь? Либо доктор Фрейд прав и все дело в папашке? Я его обожала, но потом — я отлично помню, как именно все началось. Мне было, наверно, лет десять. Я сидела на древней, обтянутой кожей кушетке, я любила шкарябать ногтями ее трещинки, и читала, сопя от избытка чувств, «Хижину дяди Тома». Вошел папа и закричал: «Как сидишь? Ноги сдвинь! Или в лярвы, может, захотела?» Вместе с ним вошел фельдшер, он хихикнул и гаденько мне подмигнул. О, эти розовые с теплым начесом штаны и резинки от пояса, которые в тот момент, очевидно, торчали наружу, — вечный ужас счастливого детства!.. Только по лестнице разбежишься, а мальчишки: «Есть вспышка!» или «Она меня сфотографировала!» Вы на девочек так не охотились?
— Погоди. Ты сейчас импровизируешь или пытаешься воспроизвести тот текст?
— А пошел ты! — она снова змеится, вползая в свой розовый сарафан.
— Нюш, молчу! Ну прости.
— Этот фельдшер пришел посмотреть мое горло. Рядом с собой усадил, всю облапил, я в детстве толстая была, смотрит в горло, а лапища держит на бедрах, вот так, и тихонько елозит… Гаже этого, знаешь, ничего уже не было!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40
— Это — белочка, Томусик. Здравствуй, белочка!
— Не истери.
Очень близко — два голоса — мужской и женский.
— Говорила мне мамочка: не пей, сынок, козленочком станешь! — мужской, насмешливый и хриплый.
— Семка, а ты одет или в чем мамочка родила? — женский звонок и брезглив.
— Я в тараканах, Томусик. Такие суки бега по мне устроили. У, звери.
— Может, хватит симуляцией заниматься?
— Я занимаюсь ассимиляцией — делом всей моей жизни.
— Конечно! В массе-то вы, евреи, не пьете! Вы для этого себя слишком любите!
— Ну хоть кто-то же в целом свете нас должен любить?! Вот мы, Томусик, и делаем это за всех, между прочим, за вас! А ты голая, что ли?
— Я вообще еще словно не вся здесь.
— У-я! Ты мне снишься! Во бляха-муха! Интересно, к чему-то томусики снятся? — он, кажется, потягивается и почесывается. — Проснусь, расскажу. А ты не спи — замерзнешь!
— У меня в шестом «В» мальчик есть — все какие-то таблетки противоракетные изобретает. Может, он их мне в столовой подсыпал — когда я пошла за горчицей?!
— Ты — глюк! Не более того! Но и не менее того — увы!
— Севка дохнет от его сочинений.
— Всевочка! — вдруг нежно выпевает он.
Я знаю это имя. Аня его не произнесла — она его там сейчас произносит. Возможно, что оно пишется уже на второй половине этого листа. Сшивая нас, переплетая, брошюруя… Как это пошло!
Светает?
Я начинаю видеть эту парочку. Мы, кажется, сидим в лодке. Я — на носу, они — на корме. В одной лодке — незамысловатый такой троп.
Ани нет. Мы не плывем. Мы, кажется, на берегу. Я почти ничего не вижу. Привстаю и сажусь:
— Геннадий.
— От Геннадия слышу, — гундосит Семен, голова — на коленях. Он, что ли, в трусах? Волосатые ноги…
— А вы, собственно, кто? — На Томусике скучное синее платье… Света больше и больше!.. Нос у нее картошечный, взгляд настырный…
— Я? Литератор.
— Вы? Это вы?! — она привстает и грузно оседает, коротконогая и плотная.
— Я отнюдь не тот, за которого вы меня…
— Но это — ваш роман! — кричит она.
— Вы Семена разбудите.
— Откуда вы знаете его имя? — она ликует. — Это — ваш роман!
— Уверяю вас, не мой!
— Но вы пишете романы?
— Рассказы и повести. Кстати, мою повесть о Блоке «Причастный тайнам» вы могли читать.
— Причастный тайнам — плакал ребенок о том, что никто не придет назад. Нет, удовольствия не имела!
Семен уже сполз на дно и сладко посапывает. На нем не трусы, а шорты.
Вокруг же — дно озера или моря. Рыже-красные звезды, сухие водоросли и, будто редкие гребенки, скелетики рыб. На белесом песке. Пустыня дна. Испитая чаша. Жизнь, ставшая гербарием. Пространство прошедшего времени.
— Какой-то бассейн для психов! Если будем себя вести хорошо, он и воду нальет! — и вдруг, решительно перебравшись с кормы на срединную скамью, она упирается своими толстыми коленями в мои. — Геннадий! У вас есть план действий?
— Планом это назвать трудно. Но я думаю, что мы должны быть друг с другом предельно, беззастенчиво откровенны. У нас нет иного выхода.
— Абсолютно согласна! Во-первых, определимся с идейно-художественным направлением. Романтизм и символизм как явления, завершившие свой исторический путь в девятнадцатом и, соответственно, в начале двадцатого века, отметаем. Вы согласны! Что мы видим вокруг себя? Типичный пейзаж Сальвадора Дали. О чем это нам говорит!
— Ну не так, чтобы уж Дали, — я бормочу, она не слышит, не расположена!
— О том, что автор находится под безусловным влиянием сюрреализма. Однако незакрепленность этого направления на нашей почве, по сути же, полное отсутствие корней…
— Хватит ля-ля, мужики, — бормочет Семен, не приходя в сознание.
— …вселяет надежду, Геннадий! Тем более что предыдущий текст…
— Вы читали? Вы читали его и молчите?!
— Я не читала. Я рассказывала, как все было на самом деле. Это был чистой воды реализм, хотя и не без влияния того, что в современной западной литературе принято именовать «потоком сознания». Безусловно, традиционный, классический реализм, тем более его социалистический вариант, нуждается в некотором обновлении. И я могла только радостно приветствовать…
— Тамара! Умоляю! Просто текст!
— Что — мой рассказ? Поток — весь, целиком?!
— Весь. С самого-самого начала.
— Но так не бывает. Даже у сюрреалистов.
— Ваш второй рассказ — пусть только в мелочах, в каких-то проговорках — неминуемо будет отличаться от первого. Очень может быть, что автор этого от вас и ждет.
— С какой целью?
— Не могу знать!
Мы долго и упрямо смотрим друг на друга. Ее узенькие губы съежены подозрением:
— Нет, вы знаете! И потому вымогаете. Итак, меня хотят уличить во лжи!
— Клянусь вам!
— Вы сами же проговорились, сказав про проговорки!
— Ладно, проехали. А Всевочка вам доводится кем?
— Мужем. Вы с ним знакомы?
— Нет. Но это единственное имя, которое я здесь услышал.
— Я очень счастлива в браке, хотя, поверьте, что это, ох, как непросто быть женой такого человека.
— То, что вы назвали потоком сознания, и было повествованием о вашем непростом счастье?
Ее глаза блуждают по необъятности ее колен:
— Я не считаю, что все семьи счастливы одинаково.
Семен то ли пукает во сне, то ли губами выражает свое отношение к услышанному.
— Сем! — она оборачивается. — У тебя что — тоже была своя глава?
— На анализ? Не дам! — он вылезает из-под скамьи и хлопает покрасневшими глазами. — Мочу дам. Баш на баш. Причем пиво вперед! Мужики, кровь дам!
— Истекаю клюквенным соком! — Тамара улыбается мне бесцветными глазками. — Я уверена, Гена, что начать слушания нам имеет смысл с вашей главы.
— Но ее нет. Если я не ошибаюсь, то она — вот она, — я по-дурацки развожу руками, как будто хочу объять небосвод. Он, кстати, здесь полинялого серого цвета.
— Ах, так! Значит, мы все-таки по вашей милости!.. — она кивает, она давно подозревала.
Да что же это? Лодка вздрагивает. Вцепившись в сиденья, они затравленно смотрят на меня.
— Ну ты, чудище одноглавое! Ты что с людьми делаешь?
Люди проснулись, людям желательно пива откушать. Не могут они, не откушав, — Семен поднимается.
Лодку качает — и опять без видимой причины. Семен обрушивается на Тамару:
— Твою мать! Не твою, Томусенька, не Веру Степановну. Его!
— Сюрреализм, — одними губами выводит она.
— А качает потому, — Семен на полусогнутых отползает к корме, — потому, что у него корней на нашей почве нет! Да, Томусик?
— А вам не кажется, что нас силой удерживают в одной лодке? Нас ведут. Нам помогают. Тамара, ну же? — я с некоторым подобострастием ловлю ее взгляд.
Она же резко встает:
— Так вы у нас — религиозный мистик! — и бесстрашно переваливается за борт. — Оставляем вас в вашей пустыньке.
— В пустыньке вашей, — бормочет Семен, выползая за нею.
Мне кажется, что их вот-вот начнет засасывать серый песок, оставив на поверхности лишь упрямые головы. Тут-то мы и наговоримся вволю! Я пытаюсь сконцентрироваться на этом желании (кто знает здешние порядки?), но Тамара увесистой поступью уже вышагивает к горизонту. Семен плетется за ней, то и дело отвлекаясь на подножные ракушки — одни отбрасывая, другие рассовывая по карманам.
Очевидно, и мне следует выбраться наружу — на сушу, на берег, на дно… Странно, что при моем чувстве стиля меня обрекают употреблять первые попавшиеся слова. Не знаю более верного способа дискредитировать героя, назвавшего себя страницей выше литератором. Так — слева по борту в песке закипает родник. И точно такой же уже закипает справа! И рядом… Дно мертвого озера скворчит раскаленной сковородой.
Присаживаюсь и осматриваю днище. Я не умею плавать. Мягкий толчок и — лодка оторвалась от земли. Слава создателю, течи в ней нет. Вёсел тоже. Под сиденьем лежит алюминиевая миска — очевидно, на случай дождя. И небо, как и днище, я ощупываю за пядью пядь — чистейшее от края и до края. Солнце же яркое и по-зимнему никакое. Мне не хватает его прикосновений, как не хватает и запахов. Воздух, точно физиологический раствор, грамотно питает организм. Вода не может не пахнуть прохладой. А она не пахнет.
Я сижу на срединной скамье, потому что здесь всего безопасней. Ну и что? Если это образ, Бога ради. Я не самый рисковый человек, это правда. Что еще рассказать? Что вода прибывает… Но мне нечем измерить уровень. Просто лодку раскачивает на волнах. Или это большая рыба бьется сзади о борт? Лодка вдруг начинает крениться, я хватаюсь за обе уключины и со звонким «ку-ку» получаю в затылок — он взмок от страха — тепловатую горстку капель… Вряд ли это мой собственный пот. Обернувшись, я вижу Аню! Она с русалочьей легкостью взбирается на корму. Розовый в синих цветах сарафан облепил упругое тело. Я не видел на ней этого сарафана. И по-мальчишески заострившихся черт.
Она же отжимает уже подол и ерошит волосы. Глаза смеются над моей растерянностью. И мне надо сделать немалое усилие, чтобы перебросить через сиденье одну, а потом другую ногу и наконец оказаться к ней лицом.
— Ну вот!
— А вы кто? — весело спрашивает она.
— Офелия!
— Это грузинская фамилия, да?
— О радость! Помяни…
— Я — Офелия? Ну нет! Я в прошлой жизни была Антигоной.
— Сокращенно — Анушей? Аннушкой?
— Вы знаете мое имя?!
Невероятно, но она не шутит. Синяя оторопь незнакомых глаз. Сколько же ей сейчас? Я хочу, чтобы было все! И я знаю, все будет — здесь? В этой лодке? Неважно. Все по-другому! Впервые, замирая от страха… Она наблюдала за мной в нашу первую ночь, не испытывая, кажется, ничего, кроме любопытства. И сейчас наблюдает. Вся взъерошенная, нахохленная, а — бестрепетная. С детства это в ней, что ли!
— Неужели я угадал?
— У вас, я вижу, офигенная интуиция!
Сленг, студенческий сленг! Третьекурсница Нюша!
— Да, конечно. Но вы… вы мне дали подсказку.
— Я? Какую? Ах, да! Антигона! Ладно-ладно! И я попытаюсь. Вас зовут…— она забрасывает ногу на ногу и в задумчивости покачивает широкой — это мучение подобрать ей туфли — ступней. — Алексей! Ой, нет. Не торопите!
Я кажусь ей развязным. Отвязанным , как она говорит. Лодыжки незнакомых дам глазами так не едят. Я так не ем. Но ей-то нравятся отвязанные. Я-то знаю. Для первого знакомства я слишком много знаю. Потому и будет теперь все по-другому.
— А все-таки на букву «а»!
— Извините, на «г».
— Григорий? Георгий! Геннадий? Нет, Глеб, Гавриил, Герасим… Я сама! Из них? — Ухо вжала в плечо и высматривает подсказку в моих хмурых, должно быть, глазах. Не спугнуть!
— Да, из них, — и киваю.
— Вы умеете плавать?
— Да, но как меня звать?
— Гоголь. Моголь. Щеголь. Вы сказали «да»?
— Я сказал: да, но! Плаваю, Анечка, я не ахти. А вы замужем?
— Вопрос не мальчика, но мужа. Причем чужого! Угадала?
— Все зависит от того, какой нынче год на дворе. Если вы учитесь, а вы учитесь! Девять против одного, что на филфаке!
Ей, конечно, не больше двадцати. И никакого Всевочки она не знает. И фыркнет сейчас, и утопит в подробностях, нельзя в этом нежном возрасте без подробностей про любовь к античности, про боялась, что провалюсь, ведь Москва, а я детство — по Мухосранскам!.. Нюша, студентка! Вот спадет вода и пойдем — не знаю куда, но возьму тебя за руку и буду делать вид, что веду и знаю. Потому что пока вода — что за свинство! — я боюсь ее, как Муму.
Чистовик. Сразу пишем все набело. Пусть лишь как вариант. Я согласен! Идея весьма продуктивная. Суть идеи — наглядно явить многовариантность бытия. Значит, наново!
— На филфаке, я угадал?
— Я — историк. А вы?
— Программист.
— Ты? С чего бы?
— Что? Не похож?
— Ты, Геняша, на средней руки литератора очень похож, от которого жена свалила в Израиль и который плывет теперь в лодочке без руля и без ветрил.
— Куда ж нам плыть… Шутница, затейница, проказница.
— Охальница! — и весело надувает правую щеку.
— А подстриглась когда?
— Позавчера.
— Qu’est-ce que c’est позавчера?
Она пожимает плечами и потому, вспомнив о них, опускает присборенные крылышки своего сарафана.
— Нашенький-то — символист, не иначе! А если я по пояс заголюсь, вас с ним это не будет смущать?
— Мы будем восхищены. Вот только что ты принимаешь за символизм?
— То, что меня, несчастную, прибило-таки к твоей утлой лодчонке! — змеино покачиваясь, она выползает из тесного сарафана. Как всегда, чуть смущена своим бесстыдством (смущение + бесстыдство = вечная женственность); как всегда, почти случайно заглядывает мне в глаза.
— Неотразима, — отвечаю губами, потому что глаза мои говорят… я не знаю о чем. Наверняка о другом. — Ты отыскала Всевочку? — вот и губы о том же.
— Похоже, мы тут с тобою одни.
— Нет, почему же! Мой утлый челн знавал и иных пассажиров.
— А именно?
— Семочку и Томочку.
— Ты их не знаешь?
— Имел удовольствие! Семочка пива алкал. Томочка — покоя и воли. Ушли аки по суху.
— К Семке у меня дело есть. Ай, как жалко! И давно ушли?
— Qu’est-ce que c’est давно?
— Ты думаешь, что времени здесь нет? — в ее голосе не испуг, но все же!
— Думаю, что нет.
— Значит, ты не утонешь. Прыгни — проверим. Надо же знать!
— Что знать? Который час?
— Только представь: ты барахтаешься, захлебываешься, кричишь, исчезаешь, выпрыгиваешь, опять захлебываешься — и так проходит вечность! Я смотрю на тебя из лодочки и думаю: спасать или не спасать? И так проходит вечность! Нет, нашенький наверняка символист! Ну что — будем прыгать?
— Будем. Но сначала ты мне перескажешь свою главу.
— Это, миленький, для тебя не менее самоубийственно будет. А ты откуда про нее знаешь? — не голос — хамелеон; и только синющие глаза, как всегда, доверчивы и изумленны.
— Вычислил.
— Ну да. Ты же у нас программист.
— Аня! Если мы восстановим весь текст, мы выберемся из этой черной дыры!
— И поженимся, да? И будем жить долго и счастливо. И умрем в один день!
— Сколько страниц ты примерно наговорила?
— А что, с Томочки и Семочки ты уже снял показания?
— Аня, сколько страниц ты…
— Откуда я знаю! А помнишь, в «Дон Кихоте» — второй том начинается с того, что герои прочли только что напечатанный первый?
— Умница, Аня! Мне с тобой интересно!
— В виду обнаженной девичьей груди это звучит почти что скабрезно!
— Аня, красавица! Дай мне еще! Сведений, Анечка! Не упрямься! Пусть не дословно — пунктиром.
— Достал! Разве только пунктиром… Я о себе говорила, о Всевочке, и опять о себе и о Севке… Абсолютно отвязно, не как ты: что-то скажут читатели, а вот это понятно, а это — не слишком наукообразно? Я чихала на них. Как вело, так и шла. Как корова по пашне.
— Что ж, рабочее название опуса у нас уже есть — «В ожидании Всевочки». Для начала — неплохо.
— У меня с самого первого дня было чувство, что я его вижу в последний раз.
— Потому что, Анюша, ты ведь сама говорила, что все время хотела порвать эту связь.
— Ну, говорила. Ну, говорю. Ну, буду говорить.
— Говори, говори, моя радость. Только не молчи!
— Ты что, воображаешь, что сможешь восстановить весь текст, а потом присочинишь эпилог?
— Почему нет? Иначе зачем я здесь?
— Чтобы мне было с кем коротать вечность.
— В ожидании Всевочки?
— Ну, если, Геняша, ты у нас уж такой Кювье и дерзаешь по высохшей косточке воскресить все сорок четыре тонны жира, костей и мяса, знай, что я всю главу занималась по сути тем же! Развязкой романа! Моего романа со Всевочкой. Я пыталась понять, для чего, и зачем, и к чему…
Вдруг закинула голову в небо, и глаза обесцвечены то ли им, то ли скукой. Она иногда очень быстро устает от меня. От моих разговоров, расспросов. Ладно, что же… Торс — богини. И груди с ее же упрямством вздернуты вверх. Все в ней так удивительно крепко, и точено, и точно, и ладно… Глаз скосила:
— Ты меня слушаешь или витаешь? Либо доктор Фрейд прав и все дело в папашке? Я его обожала, но потом — я отлично помню, как именно все началось. Мне было, наверно, лет десять. Я сидела на древней, обтянутой кожей кушетке, я любила шкарябать ногтями ее трещинки, и читала, сопя от избытка чувств, «Хижину дяди Тома». Вошел папа и закричал: «Как сидишь? Ноги сдвинь! Или в лярвы, может, захотела?» Вместе с ним вошел фельдшер, он хихикнул и гаденько мне подмигнул. О, эти розовые с теплым начесом штаны и резинки от пояса, которые в тот момент, очевидно, торчали наружу, — вечный ужас счастливого детства!.. Только по лестнице разбежишься, а мальчишки: «Есть вспышка!» или «Она меня сфотографировала!» Вы на девочек так не охотились?
— Погоди. Ты сейчас импровизируешь или пытаешься воспроизвести тот текст?
— А пошел ты! — она снова змеится, вползая в свой розовый сарафан.
— Нюш, молчу! Ну прости.
— Этот фельдшер пришел посмотреть мое горло. Рядом с собой усадил, всю облапил, я в детстве толстая была, смотрит в горло, а лапища держит на бедрах, вот так, и тихонько елозит… Гаже этого, знаешь, ничего уже не было!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40