Что-то о ее отце.
Дежурство кончилось, мы вернулись каждый в свою палатку. Я взял ее фонарь, чтобы починить. Назавтра во время учений и экскурсий мы не обменялись ни словом, так что у меня было время решить, влюбиться мне в нее или не стоит. После обеда я отдал ей починенный фонарь. Она благодарит меня, слегка дотрагивается до моей руки, хочет что-то сказать, но я, смешавшись, ускользаю, еще колеблюсь, боюсь унизить себя.
К вечеру пропал Ицхак, сирота. Он исчез, видимо, еще в полдень, но лишь вечером его отсутствие заметили. Все учения и мероприятия были отменены, и мы все, даже ученики других школ, пошли искать его. Идем цепью по горам, осматриваем каждый куст, каждую расселину, а самое главное – кричим не переставая, зовем его по имени. Поисками руководит директор, кричит, сердится, идет между нами бледный, подавленный. А она вдруг оказалась в центре внимания. Все обвиняли ее, смотрели на нее с любопытством, даже ученики других школ приходили на нее взглянуть. Все уже знали причину его исчезновения. Ее снова и снова вызывали к директору, чтобы выяснить о нем всякие подробности. Директор стоял и кричал на нее, словно она виновата в том, что не ответила ему взаимностью.
Утром прибыли два английских полицейских с собаками, очень довольные, рассматривают лагерь, пользуются возможностью поискать оружие. Через несколько минут беглеца нашли. Он прятался в маленькой пещере в ста метрах от лагеря.
Собака заставила его вылезти оттуда. Он вышел, горько плача, причитая со своим галутским акцентом: «Не убивайте меня!» Упал на колени перед директором и перед ней. Его невозможно было даже ругать, таким он был жалким. Ей приказали не оставлять его, утешать; я не мог подойти к ней до самого нашего отъезда из лагеря.
Но, очевидно, я заразился его безнадежной любовью. В каникулы все время думал о ней, по вечерам бродил около ее дома, искал встречи. Я уже начал работать в гараже полный день и в школу на следующий учебный год не записался. Отец становился все слабее, ему уже было не под силу отвернуть некоторые болты, большую часть работы приходилось делать мне. Он усаживался у машины на стул и объяснял мне, что надо делать. Иногда, если выдавалось свободное время, я подходил к школе как был – в грязной рабочей одежде. Сидел на ограде и ждал перемены, чтобы увидеть друзей, пытался сохранить с ними связь. Ищу ее, иногда вижу ее урывками, но не успеваю как следует поговорить, тем более что этот Ицхак все еще ходит за нею по пятам и ей приходится остерегаться. Очевидно, они все-таки дружили. Постепенно я перестал приходить в школу, все связи оборвались, работа в гараже занимала все больше и больше времени. Прежние друзья со своими книгами, тетрадями и вечными разговорами об учителях вдруг стали казаться мне какими-то детьми.
Посреди десятого класса она исчезла. Ее семья переехала в Тель-Авив. Иногда в газетах упоминалось имя ее отца как одного из крупных закулисных деятелей, имевшего отношение к тайной службе безопасности. За несколько месяцев до возникновения государства в стране усилились волнения. По вечерам я пытался учиться, хотел подготовиться к экзаменам на аттестат зрелости, но оставил это дело.
В начале Войны за независимость отец умер, а меня мобилизовали, и я работал в мастерской – подготавливал броневики к войне; ее я не видел несколько лет.
Только в конце войны мы увиделись снова – на встрече старших классов нашей школы. Так уж вышло, что пригласили не только тех, кто отучился в ней до конца: многие, вроде меня, оставили школу, пошли учиться специальности, были взяты в армию и в Пальмах, некоторые погибли во время войны.
Встреча должна была стать знаменательным событием. Торжественное заседание, банкет, речи, пение у костра до рассвета. Сначала я не узнал девушку, которая подошла ко мне. За те годы, что мы не виделись, я сильно вытянулся, и она показалась мне вдруг маленькой.
– Как поживает революция? – сказал я, улыбнувшись.
Она, кажется, удивилась. Потом улыбнулась.
– Еще настанет… еще настанет…
Весь вечер она не отходила от меня. Мы оба чувствовали себя там чужими. Оба оставили эту школу еще в десятом классе. Со многими даже не были знакомы. А многие уже обзавелись семьями и привели с собой жен и мужей. Мы сидели сбоку в одном из последних рядов и слушали длинные речи. Она все время шептала мне на ухо, рассказывала о себе, об учебе в педучилище. Когда мы встали, чтобы почтить память погибших, и слушали, опустив голову, длинный список имен, среди которых был и Ицхак, я посмотрел на нее. Она стояла с опущенной головой, ничем себя не выдавая. Я не знал, как держаться с нею. Она не оставляла меня весь вечер, переходила со мной с места на место, усаживалась рядом, старалась не вступать в длинные беседы с другими. Имя ее отца часто повторялось в то время в новостях в связи с каким-то темным делом, с какой-то непродуманной и жестокой акцией. Он был отстранен от должности, требовали предать его суду, но в конце концов оставили в покое, учтя прежние его заслуги.
Может быть, в этом крылась причина ее необщительности – только для меня почему-то было сделано исключение, а в самый разгар торжества она и вовсе решила уйти и вернуться домой в Тель-Авив. Она попросила меня проводить ее на автобусную остановку. Я подвез ее на своей машине, старом отцовском «моррисе», без заднего сиденья, загроможденном всякими инструментами, запасными частями моторов, канистрами из-под бензина. Мы стояли и ждали автобуса на пустынной остановке в Нижнем городе. А она все придвигается ко мне, говорит о себе, спрашивает о моих делах. Она помнит, как мы вместе дежурили и что я ей тогда говорил. А автобуса все нет. Я решил отвезти ее в Тель-Авив на своей машине. Мы приехали туда после полуночи. Маленький скромный дом, окруженный запущенным садом, на юге Тель-Авива. Она настояла, чтобы я остался у них ночевать. Я согласился, мне было любопытно увидеть ее отца. Внутри дом выглядел мрачным, во всех углах навалены огромные груды газет. Ее отец вышел к нам. Волосатый человек, кажется более старым и маленьким, чем на газетных снимках. Тяжелое лицо. Она сказала ему что-то обо мне, он рассеянно кивнул и исчез в одной из комнат. Я думал, что мы еще посидим и поговорим, но она постелила мне на диване в гостиной, дала чистую отцовскую пижаму и отправила спать. А мне все не спалось, я был взбудоражен резким переходом от праздничного шума, речей, встреч со старыми друзьями к этому мрачному тихому дому между остатками апельсиновых плантаций на юге Тель-Авива. Но в конце концов я уснул. В три часа ночи я услышал, что кто-то бродит у моей постели. Это был ее отец в штанах хаки и рваной пижамной рубашке. Наклоняется над приемником, крутит ручку, переходит со станции на станцию, передачи Би-Би-Си, передачи на русском, венгерском, румынском, на языках, которые я и вовсе не мог определить. Ловит станции просыпающегося Востока, послушает немного и переходит на другую станцию, не открывая глаз, – наверно, привычка со времени, когда он был начальником информационной службы, не может от нее избавиться. Или ищет что-то касающееся его, какие-либо сообщения о его деле из чужих и далеких источников. На меня он не обращал никакого внимания, словно меня не существовало. Его совсем не трогало, что он заставил меня встать с постели, а я, совершенно разбитый, сижу подле него, слушаю вместе с ним.
В конце концов он выключил приемник. Я посмотрел на его сумрачное, строгое лицо.
– Ты тоже учишься в педучилище?
Я рассказал ему, чем занимаюсь.
– Как фамилия твоего отца?
Я назвал.
Он сейчас же сказал, что отец умер полгода тому назад, хотя мы и не помещали объявления в газетах о его смерти из-за того, что шла война. И сразу же добавил несколько сухих фактов об отце, совершенно точных.
– Вы знали его? – удивился я.
Нет, он никогда не видел его, но знал о нем все, как будто его личное дело лежало перед ним.
Но вот наконец он оставил меня в покое…
А я уже не мог уснуть. В пять утра встал, сложил простыни; нужно было вернуться в Хайфу, чтобы в семь открыть гараж. Только несколько месяцев тому назад я возобновил работу, всю войну гараж был закрыт. Конкуренция в то время была жестокой. Приходилось прилагать огромные усилия, чтобы не потерять клиента.
Я вышел из дома. Летнее сероватое утро. Дымка. Я побродил по запущенному саду, голодный, всклокоченный из-за того, что неудобно было спать, небритый. Разносчики газет один за другим пробегают по улице и бросают на порог дома все газеты на разных языках, какие только выходят в государстве. Я хотел попрощаться с ней, прежде чем уехать, но не знал, где ее комната. Потом тихонько постучал в одно из окон.
Прошло немного времени, и она вышла ко мне, причесанная, в легком утреннем платье, со свежим лицом. Она подошла ко мне и сразу же произнесла серьезно и почти торжественно: «Ты снился мне». И рассказала мне сон, ясный, последовательный, логичный, почти невозможный сон. Сон, который можно было истолковать так, словно она прямо сказала мне: «Я готова выйти за тебя замуж».
Ася
Старый барак молодежного лагеря, только чуть побольше обычного, первые вечерние часы. Очевидно, идет подготовка к спектаклю. Несколько человек бродят в одежде из тряпья, в соломенных шляпах, в мантиях из одеял, подпоясанных веревкой. У кого-то загримировано лицо. Один из ребят пишет музыку для спектакля, девочки окружили его, а он сидит на полу, скрестив ноги, наклонившись над тетрадью, и быстро, быстро пишет слова. Они напевают ему что-то, а он пишет слова, только слова, но слова, в которых заключается уже и мелодия. Из своего угла, поверх голов девушек, я могу различить эти музыкальные слова, которые он записывает с необычайной скоростью. Но все ждут появления еще кого-то. Ведущего артиста? Режиссера? Кого-то важного, очень почитаемого, без которого спектакль не может состояться. И вот мы слышим, что прибыл поезд, короткая остановка – и состав продолжает свой путь. Мы спешим на площадь, чтобы встретить его.
И он действительно здесь. Поезд, остановившийся на минутку и уже исчезнувший (видны только блестящие рельсы), оставил на платформе большую больничную койку, на которой кто-то лежал. Мы окружили его. Он был болен, не то чтобы действительно болен, скорее ослаблен, что-то лишило его сил. Оказывается, его измучили роды, он произвел на свет детей и ослаб, но был счастлив, горд собой, легкая победоносная улыбка блуждала на его лице. Смесь Цахи с кем-то еще, лежит в одежде цвета хаки, под армейским одеялом.
Ребята стали хлопотать над ним, повезли кровать к бараку, а вокруг всеобщее, массовое веселье, какое-то всеохватное, включая и новорожденных, лежавших как какая-нибудь куча мешков. Сложенные в сторонке, тихие и улыбающиеся, уже человеческие создания, не младенцы, – с волосами и зубами, одетые в маленькие дорожные костюмчики с пуговицами и пряжками. Вот их поднимают на деревянные подмостки с навесом для багажа, и царит суматоха и всеобщее веселье, и только этот одинокий, породивший детей человек растерян и даже печален. А я стою в стороне и смотрю, чувствуя себя покинутой. Ведь любил же он меня когда-то? А сейчас лежит на койке, откинувшись на подушку, и смотрит на толпу, которая кудахчет вокруг детей, родившихся без матери, детей, рожденных им для всех, и это главное. Я нерешительно приближаюсь к нему, отводя глаза, взгляд мой падает на младенцев, неподвижно лежащих с крепко запеленатыми ногами. Я знаю, что у них какой-то дефект, тайный, ужасный. А толпящиеся вокруг люди берут то одного, то другого на руки и снова кладут на место, выбирают для себя и подбивают меня тоже взять себе одного из них, а я вижу – там, в углу, лежит ребенок, уже довольно большой, такой старый недоносок с маленьким бельмом на глазу, и протягивает ко мне свои маленькие ручонки. Скорее, скорее – слышу я вокруг себя…
Адам
Так я по крайней мере понял. Испуганный, взбудораженный, стою я в воротах увядающего, запущенного сада ясным летним утром, опершись о крыло своей маленькой машины, смотрю на девушку, стоящую передо мной, чужую и знакомую, вижу ее серьезное лицо, по-птичьи заостренное личико, толстую косу, спускающуюся на грудь, окидываю быстрым взглядом ее фигуру, ступни ног в сандалиях, изгиб лодыжки и слушаю, как она рассказывает свой ясный и определенный сон; в первый момент мне показалось, что она придумала его, чтобы признаться мне в любви. Лишь позднее, уже после женитьбы, я удостоверился, что такими были ее сны – ясными и определенными. И всегда она запоминала их со всеми подробностями. Никакого сравнения с моими снами: я видел их очень редко и были они смутными и запуганными.
Мы решили поддерживать связь…
Но я приехал к ней в тот же вечер, на этот раз захватив с собой пижаму, бритву, зубную щетку и рубашку на смену, уже влюбленный в нее, будто по какому-то тайному повелению; мне даже не пришлось приложить усилий, чтобы влюбиться. Достаточно было вспомнить девушку, которую я разбудил тогда ночью в палатке и которая казалась мне несравненно красивее ее теперешней. Я был влюблен не в нее и не в ту девочку, а во что-то среднее между ними.
Она слегка удивилась, увидев меня в тот же день. Ее отец, бродивший по дому, как лев в клетке, остановился на минутку и посмотрел на меня, а потом продолжил свое хождение. (Так он бродил по дому многие годы, почти не выходя за порог, не встречаясь с друзьями. Гордый и злой на весь мир, уверенный в своей правоте, в том, что с ним поступили несправедливо.) Только ее мать, мягкая и чуткая женщина с подслеповатыми глазами, подошла и пожала мне руку. Большую часть вечера мы провели в Асиной комнате. Она говорила о своей учебе, и о своих планах, и о том, что творится в мире. Ее мысли заняты политикой, общественными процессами, она сопоставляет, анализирует, сыплет именами, вспоминает события, всякие секретные подробности, неизвестные другим, которые кажутся ей чрезвычайно важными. Только тут я понимаю, насколько притупили мою любознательность долгие годы одиночества и тяжелой работы в гараже. Но вот я беру ее за руку, прижимаю к себе, целую ее губы, грудь, ощущаю на губах слабый вкус мыла.
Ночью она снова постелила мне на старом диване в гостиной. И снова в два или три часа ночи вошел опальный начальник в своей рваной пижаме, с возбужденным багровым лицом, опустился на колени перед большим старым приемником, крутит ручки, переходит от станции к станции, ловит название государства или свое имя в дальних далях. Я невольно ежусь под простыней, укрываюсь с головой, лежу тихо, мысленно спрашиваю себя, действительно ли я люблю ее. Наконец он успокоился и вернулся в свою комнату, а я не мог больше уснуть. В конце концов я встал, потихоньку оделся, побрился и зашел в ее комнату, чтобы разбудить. Но она спала очень крепко, сжавшись в комок; наверно, видела сон… «Люблю ли я ее на самом деле, – вертелось у меня в голове, – не лучше ли мне вовремя исчезнуть». Я оставил ей ничего не значащую записку и с первыми лучами солнца уехал обратно в Хайфу.
В полдень она появилась в гараже. Наверно, отец дал ей адрес. Я лежал под машиной, менял выхлопную трубу, и вдруг увидел, как она нерешительно входит в гараж. Я тотчас же встал и подошел к ней, покрытый копотью, недовольный, а она, ничего не говоря, подает мне знак, чтобы я продолжал работу, смотрит на меня испуганно, и это мне понравилось, успокоило, как будто так и должно быть. Я вернулся к машине, залез под нее, работал быстро и сосредоточенно, чтобы отделаться от хозяина машины, который с любопытством наблюдает, как она бродит между остовами машин, смотрит на инструменты, разбросанные вокруг, разглядывает фотографию голой девицы, которую я вырезал из журнала и повесил на стену. Она изучила все досконально, с большим интересом, даже сунулась в старый мотор, стоявший на столе. Наконец-то мне удалось надеть выхлопную трубу, и клиент исчез вместе со своей машиной. Я подошел к ней, она не стала объяснять причину своего неожиданного приезда и не расспрашивала, почему я сбежал утром, не попрощавшись. Спросила только, как работает мотор. Я объяснил ей. Слушала она внимательно, глаза у нее были грустными, голос слегка дрожал, вот-вот заплачет. Но вопросы задавала толковые, ни на что другое не позволяла отвлекаться, и вот я уже с увлечением растолковываю ей, даже разобрал для нее старый бензиновый насос, чтобы показать внутреннее устройство, объясняю и объясняю, никогда не думал, что можно сказать так много слов о работе обычного мотора.
Через три месяца мы поженились…
Она перевелась учиться в Хайфу, и первые годы мы жили в доме моей матери.
Я не знал, будет ли наш брак устойчивым, иногда казалось, что еще немного, и она оставит меня, пожалеет, что вышла за меня, найдет кого-нибудь, кто захочет взять ее. Я бы совсем не удивился, если бы она вскоре изменила мне. Но жизнь текла спокойно. Она была занята учебой, и мы вели очень размеренный образ жизни.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45
Дежурство кончилось, мы вернулись каждый в свою палатку. Я взял ее фонарь, чтобы починить. Назавтра во время учений и экскурсий мы не обменялись ни словом, так что у меня было время решить, влюбиться мне в нее или не стоит. После обеда я отдал ей починенный фонарь. Она благодарит меня, слегка дотрагивается до моей руки, хочет что-то сказать, но я, смешавшись, ускользаю, еще колеблюсь, боюсь унизить себя.
К вечеру пропал Ицхак, сирота. Он исчез, видимо, еще в полдень, но лишь вечером его отсутствие заметили. Все учения и мероприятия были отменены, и мы все, даже ученики других школ, пошли искать его. Идем цепью по горам, осматриваем каждый куст, каждую расселину, а самое главное – кричим не переставая, зовем его по имени. Поисками руководит директор, кричит, сердится, идет между нами бледный, подавленный. А она вдруг оказалась в центре внимания. Все обвиняли ее, смотрели на нее с любопытством, даже ученики других школ приходили на нее взглянуть. Все уже знали причину его исчезновения. Ее снова и снова вызывали к директору, чтобы выяснить о нем всякие подробности. Директор стоял и кричал на нее, словно она виновата в том, что не ответила ему взаимностью.
Утром прибыли два английских полицейских с собаками, очень довольные, рассматривают лагерь, пользуются возможностью поискать оружие. Через несколько минут беглеца нашли. Он прятался в маленькой пещере в ста метрах от лагеря.
Собака заставила его вылезти оттуда. Он вышел, горько плача, причитая со своим галутским акцентом: «Не убивайте меня!» Упал на колени перед директором и перед ней. Его невозможно было даже ругать, таким он был жалким. Ей приказали не оставлять его, утешать; я не мог подойти к ней до самого нашего отъезда из лагеря.
Но, очевидно, я заразился его безнадежной любовью. В каникулы все время думал о ней, по вечерам бродил около ее дома, искал встречи. Я уже начал работать в гараже полный день и в школу на следующий учебный год не записался. Отец становился все слабее, ему уже было не под силу отвернуть некоторые болты, большую часть работы приходилось делать мне. Он усаживался у машины на стул и объяснял мне, что надо делать. Иногда, если выдавалось свободное время, я подходил к школе как был – в грязной рабочей одежде. Сидел на ограде и ждал перемены, чтобы увидеть друзей, пытался сохранить с ними связь. Ищу ее, иногда вижу ее урывками, но не успеваю как следует поговорить, тем более что этот Ицхак все еще ходит за нею по пятам и ей приходится остерегаться. Очевидно, они все-таки дружили. Постепенно я перестал приходить в школу, все связи оборвались, работа в гараже занимала все больше и больше времени. Прежние друзья со своими книгами, тетрадями и вечными разговорами об учителях вдруг стали казаться мне какими-то детьми.
Посреди десятого класса она исчезла. Ее семья переехала в Тель-Авив. Иногда в газетах упоминалось имя ее отца как одного из крупных закулисных деятелей, имевшего отношение к тайной службе безопасности. За несколько месяцев до возникновения государства в стране усилились волнения. По вечерам я пытался учиться, хотел подготовиться к экзаменам на аттестат зрелости, но оставил это дело.
В начале Войны за независимость отец умер, а меня мобилизовали, и я работал в мастерской – подготавливал броневики к войне; ее я не видел несколько лет.
Только в конце войны мы увиделись снова – на встрече старших классов нашей школы. Так уж вышло, что пригласили не только тех, кто отучился в ней до конца: многие, вроде меня, оставили школу, пошли учиться специальности, были взяты в армию и в Пальмах, некоторые погибли во время войны.
Встреча должна была стать знаменательным событием. Торжественное заседание, банкет, речи, пение у костра до рассвета. Сначала я не узнал девушку, которая подошла ко мне. За те годы, что мы не виделись, я сильно вытянулся, и она показалась мне вдруг маленькой.
– Как поживает революция? – сказал я, улыбнувшись.
Она, кажется, удивилась. Потом улыбнулась.
– Еще настанет… еще настанет…
Весь вечер она не отходила от меня. Мы оба чувствовали себя там чужими. Оба оставили эту школу еще в десятом классе. Со многими даже не были знакомы. А многие уже обзавелись семьями и привели с собой жен и мужей. Мы сидели сбоку в одном из последних рядов и слушали длинные речи. Она все время шептала мне на ухо, рассказывала о себе, об учебе в педучилище. Когда мы встали, чтобы почтить память погибших, и слушали, опустив голову, длинный список имен, среди которых был и Ицхак, я посмотрел на нее. Она стояла с опущенной головой, ничем себя не выдавая. Я не знал, как держаться с нею. Она не оставляла меня весь вечер, переходила со мной с места на место, усаживалась рядом, старалась не вступать в длинные беседы с другими. Имя ее отца часто повторялось в то время в новостях в связи с каким-то темным делом, с какой-то непродуманной и жестокой акцией. Он был отстранен от должности, требовали предать его суду, но в конце концов оставили в покое, учтя прежние его заслуги.
Может быть, в этом крылась причина ее необщительности – только для меня почему-то было сделано исключение, а в самый разгар торжества она и вовсе решила уйти и вернуться домой в Тель-Авив. Она попросила меня проводить ее на автобусную остановку. Я подвез ее на своей машине, старом отцовском «моррисе», без заднего сиденья, загроможденном всякими инструментами, запасными частями моторов, канистрами из-под бензина. Мы стояли и ждали автобуса на пустынной остановке в Нижнем городе. А она все придвигается ко мне, говорит о себе, спрашивает о моих делах. Она помнит, как мы вместе дежурили и что я ей тогда говорил. А автобуса все нет. Я решил отвезти ее в Тель-Авив на своей машине. Мы приехали туда после полуночи. Маленький скромный дом, окруженный запущенным садом, на юге Тель-Авива. Она настояла, чтобы я остался у них ночевать. Я согласился, мне было любопытно увидеть ее отца. Внутри дом выглядел мрачным, во всех углах навалены огромные груды газет. Ее отец вышел к нам. Волосатый человек, кажется более старым и маленьким, чем на газетных снимках. Тяжелое лицо. Она сказала ему что-то обо мне, он рассеянно кивнул и исчез в одной из комнат. Я думал, что мы еще посидим и поговорим, но она постелила мне на диване в гостиной, дала чистую отцовскую пижаму и отправила спать. А мне все не спалось, я был взбудоражен резким переходом от праздничного шума, речей, встреч со старыми друзьями к этому мрачному тихому дому между остатками апельсиновых плантаций на юге Тель-Авива. Но в конце концов я уснул. В три часа ночи я услышал, что кто-то бродит у моей постели. Это был ее отец в штанах хаки и рваной пижамной рубашке. Наклоняется над приемником, крутит ручку, переходит со станции на станцию, передачи Би-Би-Си, передачи на русском, венгерском, румынском, на языках, которые я и вовсе не мог определить. Ловит станции просыпающегося Востока, послушает немного и переходит на другую станцию, не открывая глаз, – наверно, привычка со времени, когда он был начальником информационной службы, не может от нее избавиться. Или ищет что-то касающееся его, какие-либо сообщения о его деле из чужих и далеких источников. На меня он не обращал никакого внимания, словно меня не существовало. Его совсем не трогало, что он заставил меня встать с постели, а я, совершенно разбитый, сижу подле него, слушаю вместе с ним.
В конце концов он выключил приемник. Я посмотрел на его сумрачное, строгое лицо.
– Ты тоже учишься в педучилище?
Я рассказал ему, чем занимаюсь.
– Как фамилия твоего отца?
Я назвал.
Он сейчас же сказал, что отец умер полгода тому назад, хотя мы и не помещали объявления в газетах о его смерти из-за того, что шла война. И сразу же добавил несколько сухих фактов об отце, совершенно точных.
– Вы знали его? – удивился я.
Нет, он никогда не видел его, но знал о нем все, как будто его личное дело лежало перед ним.
Но вот наконец он оставил меня в покое…
А я уже не мог уснуть. В пять утра встал, сложил простыни; нужно было вернуться в Хайфу, чтобы в семь открыть гараж. Только несколько месяцев тому назад я возобновил работу, всю войну гараж был закрыт. Конкуренция в то время была жестокой. Приходилось прилагать огромные усилия, чтобы не потерять клиента.
Я вышел из дома. Летнее сероватое утро. Дымка. Я побродил по запущенному саду, голодный, всклокоченный из-за того, что неудобно было спать, небритый. Разносчики газет один за другим пробегают по улице и бросают на порог дома все газеты на разных языках, какие только выходят в государстве. Я хотел попрощаться с ней, прежде чем уехать, но не знал, где ее комната. Потом тихонько постучал в одно из окон.
Прошло немного времени, и она вышла ко мне, причесанная, в легком утреннем платье, со свежим лицом. Она подошла ко мне и сразу же произнесла серьезно и почти торжественно: «Ты снился мне». И рассказала мне сон, ясный, последовательный, логичный, почти невозможный сон. Сон, который можно было истолковать так, словно она прямо сказала мне: «Я готова выйти за тебя замуж».
Ася
Старый барак молодежного лагеря, только чуть побольше обычного, первые вечерние часы. Очевидно, идет подготовка к спектаклю. Несколько человек бродят в одежде из тряпья, в соломенных шляпах, в мантиях из одеял, подпоясанных веревкой. У кого-то загримировано лицо. Один из ребят пишет музыку для спектакля, девочки окружили его, а он сидит на полу, скрестив ноги, наклонившись над тетрадью, и быстро, быстро пишет слова. Они напевают ему что-то, а он пишет слова, только слова, но слова, в которых заключается уже и мелодия. Из своего угла, поверх голов девушек, я могу различить эти музыкальные слова, которые он записывает с необычайной скоростью. Но все ждут появления еще кого-то. Ведущего артиста? Режиссера? Кого-то важного, очень почитаемого, без которого спектакль не может состояться. И вот мы слышим, что прибыл поезд, короткая остановка – и состав продолжает свой путь. Мы спешим на площадь, чтобы встретить его.
И он действительно здесь. Поезд, остановившийся на минутку и уже исчезнувший (видны только блестящие рельсы), оставил на платформе большую больничную койку, на которой кто-то лежал. Мы окружили его. Он был болен, не то чтобы действительно болен, скорее ослаблен, что-то лишило его сил. Оказывается, его измучили роды, он произвел на свет детей и ослаб, но был счастлив, горд собой, легкая победоносная улыбка блуждала на его лице. Смесь Цахи с кем-то еще, лежит в одежде цвета хаки, под армейским одеялом.
Ребята стали хлопотать над ним, повезли кровать к бараку, а вокруг всеобщее, массовое веселье, какое-то всеохватное, включая и новорожденных, лежавших как какая-нибудь куча мешков. Сложенные в сторонке, тихие и улыбающиеся, уже человеческие создания, не младенцы, – с волосами и зубами, одетые в маленькие дорожные костюмчики с пуговицами и пряжками. Вот их поднимают на деревянные подмостки с навесом для багажа, и царит суматоха и всеобщее веселье, и только этот одинокий, породивший детей человек растерян и даже печален. А я стою в стороне и смотрю, чувствуя себя покинутой. Ведь любил же он меня когда-то? А сейчас лежит на койке, откинувшись на подушку, и смотрит на толпу, которая кудахчет вокруг детей, родившихся без матери, детей, рожденных им для всех, и это главное. Я нерешительно приближаюсь к нему, отводя глаза, взгляд мой падает на младенцев, неподвижно лежащих с крепко запеленатыми ногами. Я знаю, что у них какой-то дефект, тайный, ужасный. А толпящиеся вокруг люди берут то одного, то другого на руки и снова кладут на место, выбирают для себя и подбивают меня тоже взять себе одного из них, а я вижу – там, в углу, лежит ребенок, уже довольно большой, такой старый недоносок с маленьким бельмом на глазу, и протягивает ко мне свои маленькие ручонки. Скорее, скорее – слышу я вокруг себя…
Адам
Так я по крайней мере понял. Испуганный, взбудораженный, стою я в воротах увядающего, запущенного сада ясным летним утром, опершись о крыло своей маленькой машины, смотрю на девушку, стоящую передо мной, чужую и знакомую, вижу ее серьезное лицо, по-птичьи заостренное личико, толстую косу, спускающуюся на грудь, окидываю быстрым взглядом ее фигуру, ступни ног в сандалиях, изгиб лодыжки и слушаю, как она рассказывает свой ясный и определенный сон; в первый момент мне показалось, что она придумала его, чтобы признаться мне в любви. Лишь позднее, уже после женитьбы, я удостоверился, что такими были ее сны – ясными и определенными. И всегда она запоминала их со всеми подробностями. Никакого сравнения с моими снами: я видел их очень редко и были они смутными и запуганными.
Мы решили поддерживать связь…
Но я приехал к ней в тот же вечер, на этот раз захватив с собой пижаму, бритву, зубную щетку и рубашку на смену, уже влюбленный в нее, будто по какому-то тайному повелению; мне даже не пришлось приложить усилий, чтобы влюбиться. Достаточно было вспомнить девушку, которую я разбудил тогда ночью в палатке и которая казалась мне несравненно красивее ее теперешней. Я был влюблен не в нее и не в ту девочку, а во что-то среднее между ними.
Она слегка удивилась, увидев меня в тот же день. Ее отец, бродивший по дому, как лев в клетке, остановился на минутку и посмотрел на меня, а потом продолжил свое хождение. (Так он бродил по дому многие годы, почти не выходя за порог, не встречаясь с друзьями. Гордый и злой на весь мир, уверенный в своей правоте, в том, что с ним поступили несправедливо.) Только ее мать, мягкая и чуткая женщина с подслеповатыми глазами, подошла и пожала мне руку. Большую часть вечера мы провели в Асиной комнате. Она говорила о своей учебе, и о своих планах, и о том, что творится в мире. Ее мысли заняты политикой, общественными процессами, она сопоставляет, анализирует, сыплет именами, вспоминает события, всякие секретные подробности, неизвестные другим, которые кажутся ей чрезвычайно важными. Только тут я понимаю, насколько притупили мою любознательность долгие годы одиночества и тяжелой работы в гараже. Но вот я беру ее за руку, прижимаю к себе, целую ее губы, грудь, ощущаю на губах слабый вкус мыла.
Ночью она снова постелила мне на старом диване в гостиной. И снова в два или три часа ночи вошел опальный начальник в своей рваной пижаме, с возбужденным багровым лицом, опустился на колени перед большим старым приемником, крутит ручки, переходит от станции к станции, ловит название государства или свое имя в дальних далях. Я невольно ежусь под простыней, укрываюсь с головой, лежу тихо, мысленно спрашиваю себя, действительно ли я люблю ее. Наконец он успокоился и вернулся в свою комнату, а я не мог больше уснуть. В конце концов я встал, потихоньку оделся, побрился и зашел в ее комнату, чтобы разбудить. Но она спала очень крепко, сжавшись в комок; наверно, видела сон… «Люблю ли я ее на самом деле, – вертелось у меня в голове, – не лучше ли мне вовремя исчезнуть». Я оставил ей ничего не значащую записку и с первыми лучами солнца уехал обратно в Хайфу.
В полдень она появилась в гараже. Наверно, отец дал ей адрес. Я лежал под машиной, менял выхлопную трубу, и вдруг увидел, как она нерешительно входит в гараж. Я тотчас же встал и подошел к ней, покрытый копотью, недовольный, а она, ничего не говоря, подает мне знак, чтобы я продолжал работу, смотрит на меня испуганно, и это мне понравилось, успокоило, как будто так и должно быть. Я вернулся к машине, залез под нее, работал быстро и сосредоточенно, чтобы отделаться от хозяина машины, который с любопытством наблюдает, как она бродит между остовами машин, смотрит на инструменты, разбросанные вокруг, разглядывает фотографию голой девицы, которую я вырезал из журнала и повесил на стену. Она изучила все досконально, с большим интересом, даже сунулась в старый мотор, стоявший на столе. Наконец-то мне удалось надеть выхлопную трубу, и клиент исчез вместе со своей машиной. Я подошел к ней, она не стала объяснять причину своего неожиданного приезда и не расспрашивала, почему я сбежал утром, не попрощавшись. Спросила только, как работает мотор. Я объяснил ей. Слушала она внимательно, глаза у нее были грустными, голос слегка дрожал, вот-вот заплачет. Но вопросы задавала толковые, ни на что другое не позволяла отвлекаться, и вот я уже с увлечением растолковываю ей, даже разобрал для нее старый бензиновый насос, чтобы показать внутреннее устройство, объясняю и объясняю, никогда не думал, что можно сказать так много слов о работе обычного мотора.
Через три месяца мы поженились…
Она перевелась учиться в Хайфу, и первые годы мы жили в доме моей матери.
Я не знал, будет ли наш брак устойчивым, иногда казалось, что еще немного, и она оставит меня, пожалеет, что вышла за меня, найдет кого-нибудь, кто захочет взять ее. Я бы совсем не удивился, если бы она вскоре изменила мне. Но жизнь текла спокойно. Она была занята учебой, и мы вели очень размеренный образ жизни.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45