А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Эрлих начал протестовать: «А что со счетом?» «Порви его», – сказал я. Но он не порвал. Я нашел счет в новой папке, красными чернилами на нем было написано: «Не оплачен» – для финансовой инспекции.
Я привел машину домой, дал Асе ключи и сказал ей: «Отдай ему», еще и добавил тысячу лир как плату за его труды. Она взяла ключи и деньги и не сказала ни слова. Машина несколько дней стояла у дома, а потом исчезла.
Встречаются ли они все это время тайком? Пока я ни в чем не был уверен, но одна мысль об этом возбуждала во мне сладкую боль, однако дни эти были какие-то шальные и промчались неимоверно быстро. Уже начались праздники, нет, не праздники, «страшные дни». Тысяча девятьсот семьдесят третий год.
Ведуча
А если «это» человек, который лежит в кровати, и люди приходят и смотрят на него, так почему бы ему молчать. Пусть скажет что-нибудь, надо говорить, и правда, начал говорить без перерыва, слышит свой голос, слабый голос, разбитый голос, бормотание старухи, которая говорит и говорит – может быть, остановится на какой-нибудь мысли. Потому что у нее глубокое горе, она потеряла много, может быть, найдет что-нибудь. Кругом улыбаются, но не понимают, поднимают подушку, поправляют одеяло, переворачивают ее с боку на бок, говорят – так будет лучше. Еще чуть-чуть. Поспи немного. Но если надо спать, так лучше умереть, и здесь этот бродит. Дорогой, знакомый, необходимый, приходит и уходит, постоит и исчезнет. Где «это»? Приведите! Покажите мне, я очень хочу. «Это, это», – зовет из подушки рот, раздираемый криком.
И «это» вдруг приходит. Вдруг идет. Вдруг стоит. Вдруг исчез. Смотрит хмуро, всегда торопится, руки в карманах – и ночь.
Если бы было единственное слово, чтобы перевернуть мир, но мир в руках, которые в карманах, равнодушно крутятся, забыли обо всем, ничего не хотят.
В окне – звезды. «Это» шепчет, выплывает слово, «это» отбрасывает одеяло, толкает подушку, скатывается на пол, встает, падает, ползет, встает, идет, перекатывается, толкает дверь, и еще дверь, в небо, поле, сад. В ногах колючки, в голове холод, раздвигает ветви, опускается на землю, роет, ищет слово, которое откроет все.

4
Наим
Снова их убивают, а когда их убивают, мы должны сжаться, понизить голос, вести себя осторожно, не смеяться громко, даже просто шутке, не имеющей к ним никакого отношения. Сегодня Исам утром в автобусе во время передачи новостей говорил громким голосом и смеялся, а евреи с передних сидений повернули к нам головы и посмотрели на нас как-то косо, и сразу же Хамид, всегда серьезный, несущий за всех ответственность, хотя никто его и не обязывает, властно дотронулся до Исама кончиком пальца, и Исам сразу же умолк.
Надо всегда знать свое место, и это главное, а кто не хочет, пусть остается в деревне и смеется там один в поле или проклинает евреев в своем винограднике сколько душе угодно, а мы, те, кто почти весь день находится среди них, должны быть осторожны. Нет, они не ненавидят нас. Тот, кто думает, что они ненавидят нас, ошибается. Мы для них – всего лишь тени, а тени невозможно ненавидеть. Возьми, принеси, поймай, почисти, подними, подмети, разбери, отодвинь. Так они думают о нас, но когда их начинают убивать, они становятся какими-то усталыми, словно замедленными, рассеянными и могут вдруг распсиховаться ни с того ни с сего, до последнего выпуска новостей или после него, а мы вовсе и не слушаем эти новости, слышим, что говорят о чем-то, но не знаем, о чем точно, понимаем слова, но не хотим вникать. Они не врут, но и не говорят правду, точно так же, как станции Дамаска, Аммана и Каира. Наполовину правда, а наполовину вранье, просто морочат голову. Уж лучше послушать приятную музыку из Бейрута, новую стремительную арабскую музыку, заставляющую сердце трепыхаться, кажется, что кровь начинает течь по жилам быстрее. Когда мы чиним их машины, первое, что мы делаем, – это избавляемся от «Голоса Израиля» и от «Волн Цахала» и ищем в эфире какую-нибудь хорошую станцию, без болтовни, только песни, новые сладкие песни о любви. Эта тема не надоедает никогда. Самое главное – без этой бесконечной трепотни о проклятом конфликте, которому конца не видно. Когда я лежу под машиной, подтягиваю тормоза, музыка, которая доносится из машины, словно гуляет в моей голове. Честное слово, иногда глаза у меня бывают на мокром месте.
Не то чтобы я ненавидел эту работу, да и попал я в гараж относительно хороший и достаточно большой, так что на тебя не натыкаются постоянно и не стоят над душой. Сын моего дяди, Хамид, работает рядом, и хотя он притворяется, что не замечает меня, но все-таки следит, чтобы ко мне не очень-то приставали. Но, по правде говоря, мне хотелось учиться дальше, а не работать в гараже. Я кончил восьмилетку с очень хорошими отметками. Учитель, молодой студент, был доволен мной. На уроках иврита я даже думал на иврите и знал наизусть, может быть, с десяток стихотворений Бялика, сам выучил, хотя и не задавали; из-за своего ритма они застряли у меня в голове с необыкновенной легкостью. Раз в нашу школу приехала группа учителей-евреев на инспекцию, чтобы посмотреть, чем мы занимаемся, и учитель вызвал меня, а я встал перед ними и выдал им тут же на месте две строфы из «Сказания о погроме». Их чуть удар не хватил от удивления. Может, учитель этого-то и хотел, ведь о нем нельзя сказать, что он очень уж любит евреев. Короче, я мог бы учиться дальше, учитель даже ходил к отцу, чтобы убедить его – жаль мальчишку, головастый. Но отец уперся. Достаточно мне двух сыновей в семье, которые учатся. Как будто мы связаны веревкой, и если один учится, то и другой из-за этого становится ученым. Фаиз скоро кончает медицинский в Англии, он учится там уже десять лет, а Аднан на будущий год поступит в университет. Он там тоже будет изучать медицину, а может, электронику. А я, младший, должен работать. Кто-то же должен зарабатывать деньги. Отец решил сделать из меня механика, специалиста, как Хамид, а тот зарабатывает неплохо.
Я, конечно, плакал, кричал и умолял, но ничего не помогло. Мама молчала, не хотела ссориться из-за меня, не могла сказать, почему Аднан и Фаиз – да, а Наим – нет, потому что они от другой, старой, жены, умершей несколько лет назад, и отец уже обещал ей.
До чего же трудно было вначале вставать по утрам. Отец будил меня в половине пятого, боялся, что я сам не проснусь, а я и правда не хотел просыпаться. Кругом темень, а папа ласково вытаскивает меня из кровати, садится и смотрит, как я одеваюсь, пью, ем. Провожает меня по просыпающейся деревне, на улицу льется свет от электрических ламп и от огня в печках, идет к автобусу по грязным, в лужах улицам, переулкам, между ослами и мешками. Передает меня Хамиду, словно я арестант, меня поднимают в холодный автобус вместе со всеми рабочими, в руке я держу нейлоновый мешочек с мамиными лепешками. Автобус постепенно наполняется, и Мухаммед, шофер, усаживается за руль и начинает разогревать мотор, гудит опаздывающим. А я через запотевшее окно смотрю на отца, сидящего согнувшись под навесом. Сморщенный старик, завернутый в черную абайю, время от времени поднимает руку, чтобы благословить всякого, кто проходит мимо, завязывает с кем-то беседу, но все время косится в мою сторону. А я, очень на него сердитый, сразу же опускаю голову на спинку переднего сиденья и притворяюсь спящим; когда автобус трогается и папа стучит мне в окно, чтобы попрощаться, я делаю вид, что не слышу.
Сначала, хотя я на самом деле спал, всю дорогу подремывал, приезжал я к евреям совершенно разбитым. Все время зеваю, инструменты валятся из рук. Каждую минуту спрашиваю, который час. Но постепенно привык. Утром я уже просыпался сам, приходил одним из первых, садился подальше от шофера, в дороге уже не спал. Вначале пробовал брать с собой книгу, чтобы читать в пути, но заметил, что все подсмеиваются надо мной. До того странным казалось им, что я еду работать в гараж с книгой, да еще с книгой на иврите. Думали, что я ненормальный. Тогда я бросил это дело, да и сосредоточиться невозможно. Без конца читаю одну и ту же страницу, но ничего не доходит. Голова становится тяжелой. Тогда я начинаю смотреть в окно, вижу, как темнота рассеивается и исчезает, как вырастают горы. Мне не надоедает эта дорога, каждый день полтора часа туда и полтора обратно. Уезжаем из Палестины и приезжаем в Палестину, и самое приятное – это дорога обратно.
После работы, в четыре часа, мы уже стоим на остановке, ждем, когда прибудет автобус Мухаммеда. Со всего города стекаются жители нашей и соседней деревень: строительные рабочие, садовники, мусорщики, мойщики посуды, землекопы, домработницы, рабочие гаражей, все с пустыми нейлоновыми мешочками в руках и удостоверением личности, лежащим наготове в левом кармане, чтобы вытащить по первому требованию. С нами едут и самые разные евреи с тяжелыми корзинами; большинство из них выходят, не доезжая Акко. В Акко подсаживаются еще арабы и евреи, только другие – новые репатрианты из России в тяжелых пальто и марокканцы. Иврита почти не слышно. По дороге выходят евреи и немного арабов, а в Кармеле высаживаются последние евреи, «последние уцелевшие», и остаются только арабы. Солнце приятно согревает спину, и дорога бежит навстречу. Хайфа скрылась за горизонтом, Кармель поглотили горы, электрические столбы попадаются все реже. Евреев в этом районе нет и в помине. Запах евреев улетучился. Чтобы развлечь нас, Мухаммед переключает радио на Багдад, передающий суры из Корана. Дорога глубоко врезается в горы, мы едем между фруктовыми садами по узкой ленте, петляющей среди полей, и нет ни одного еврея, даже военная машина не промелькнет. Только арабы в полях, босые пастухи со стадами овец. Как будто и не было Декларации Бальфура, не было Герцля, не было войн. Маленькие, тихие деревни, все как было, по рассказам, много лет назад, и даже еще лучше, а автобус наполнен трелями этого имама из Багдада, мягкий голос трепетно произносит суры. Йя арс! И мы, как загипнотизированные, начинаем произносить слова вместе с ним.
Адам
Во время споров на наших встречах в канун субботы, пустых разговоров над миской арахиса и расплывшейся тхины, когда начинались эти политические рассуждения об арабах, об арабском характере, ментальности и прочем, на меня находила какая-то тоска, я начинал ворчать, в последнее время я стал нетерпимым во время споров:
– Что вы, в сущности, знаете об арабах? У меня работают, наверно, тридцать арабов, и, поверьте, с каждым днем я все меньше в них разбираюсь.
– Но это другие арабы.
– Что значит – другие, чем они отличаются? – взвинчиваюсь я, встаю с места. Сам не знаю, на что сержусь. Ася краснеет, напряженно следит за мной.
– Они зависят от тебя… боятся тебя…
– С чего это вдруг? О чем вы говорите?.. Но как объяснить? Мысли у меня путаются.
Я снова сажусь, молчу. Вот, например, Хамид…
Он, наверно, мой ровесник, но тело у него очень тонкое, как у юноши. Только лицо морщинистое. Он мой первый рабочий, работает у меня почти двадцать лет. Молчаливый, гордый, этакий одинокий волк. Старается не смотреть в глаза, но если тебе удается поймать его взгляд, то видишь, какие они темные, как застывшая в стакане кофейная гуща.
О чем он думает? Что он думает обо мне, например? Трудно вытянуть из него слово, а если и говорит, то только о деле – о моторах, машинах. Когда я попытался как-то перевести беседу на другие темы, он замял разговор. Его преданность необычайна, а может быть, это вовсе и не преданность. Он работает уже много лет и не пропустил ни одного дня, и не потому, что боится увольнения. Он постоянный работник и обладает всеми правами. Первого числа каждого месяца Эрлих выдает ему наличными четыре тысячи лир, которые Хамид тотчас же, не считая, молча сует в карман рубашки. На что он тратит эти деньги, неизвестно, всегда он ходит в потрепанной одежде и в стоптанных ботинках.
Механик высшего класса. Последние годы он работает в своей «мастерской», которую отгородил себе в одном из углов гаража. Это его царство. Он восстанавливает старые моторы. Это сложная, требующая фантазии работа. У него золотые руки и бездна терпения. Он разбирает старые, совершенно безнадежные моторы, сверлит, обтачивает новые детали и вдыхает в них жизнь. Работает без отдыха, возле него нет радио, без пустых бесед и разговоров с другими рабочими, без анекдотов, не шутит с клиентами. Обеденный перерыв он кончает первым, но когда заканчивается рабочий день, он сейчас же прекращает работу, никогда не соглашается на сверхурочные часы, моет руки, берет свой пустой нейлоновый мешочек и исчезает.
Два-три года назад он вдруг стал религиозным. Принес из дома маленький грязный коврик и дважды в день прекращает работу на несколько минут, снимает ботинки, расстилает перед собой коврик, становится на колени и начинает отбивать поклоны в сторону юга, прямо напротив токарного станка и стены, на которой висят самые современные инструменты, пламенно что-то восклицает, обращаясь к самому себе, к пророку, черт знает к кому. Потом влезает в ботинки и возвращается к работе. Какая-то непонятная религиозность. Даже другие арабы, работающие в гараже, смотрят на него с какой-то хмурой миной.
Ведь, несмотря на свое обособленное положение, он у них вроде как руководитель, хотя и не старается поддерживать с ними связь. Одиноко бродит между ними, не разговаривает. Но когда мне требуется новый рабочий, он приводит ко мне через два-три дня мальчика или подростка, словно у него в распоряжении целый полк. Потом я понял, что большинство арабов в гараже, в сущности, его родственники, двоюродные братья или племянники, прямые или косвенные.
Как-то я спросил его:
– Сколько у тебя двоюродных братьев?
– Много, ни разу не считал.
– А сколько работает здесь?
– Сколько? – Он попытался увильнуть от прямого ответа. – Есть несколько.
Потом он указал мне по крайней мере десяток, если не считать двух его сыновей. И очень удивил меня, потому что я в жизни не предполагал, что это его сыновья. Не видно было, чтобы он выказывал какое-нибудь особое к ним расположение.
– Сколько у тебя детей?
– А что?
– Так просто… интересно.
– Четырнадцать…
– Сколько жен?
– Две…
Он просто страдает от этих вопросов, нервно играет отверткой, поворачивается ко мне спиной, мечтает поскорей отделаться и вернуться к работе.
К чести его надо сказать, что, приведя ко мне новых рабочих, он больше не вмешивался в их судьбу и, если я был вынужден выгнать кого-нибудь из них, не говорил ни слова, а через несколько дней приводил еще какого-нибудь двоюродного брата или другого родственника из своего неиссякаемого запаса.
В первый день войны он, разумеется, прибыл на работу. Но с ним приехали лишь немногие, боялись покинуть деревню, не знали, как все обернется. Я сейчас же набросился на него:
– Где остальные?
Он молчит, не смотрит на меня, не понимает вообще, чего я хочу от него. Но я не отстаю:
– Ты, Хамид, скажи всем, чтобы явились на работу. Так не годится. Наша война совсем не означает, что у вас отпуск. Здесь стоят машины, которые надо отремонтировать, люди придут с фронта и захотят получить их исправными. Ты слышишь?
Но он ничего не отвечает, смотрит враждебно, руки в карманах, словно не ему говорят.
– Вы, в сущности, должны были воевать вместе с нами, нужно было и вас мобилизовать. Кто не придет завтра, не получит здесь больше работу, так и скажи своим родственникам.
Он пожал плечами, как будто это совсем его не трогает.
Но я весь день не давал ему возиться с моторами, занял его на черных работах – подтягивать тормоза, латать проколы, разбирать аккумуляторы. Он ничего не сказал, но видно было, что это сильно действует ему на нервы. Назавтра пришли все арабы, и он вернулся в свою мастерскую. За все время войны у меня не отсутствовал ни один рабочий. Хамид также позаботился привести новых взамен ушедших в армию евреев.
Но дальше этого я не иду ни с ним, ни с другими, я никогда не ездил в их деревни, не бывал у них в гостях, как другие хозяева гаражей с нами по соседству. Это всегда кончается плохо – в конце концов садятся тебе на голову. И вообще в последние годы я стал как можно меньше вмешиваться в дела. Я увидел, что все и без меня идет с большим успехом. Уже даже не знаю, как многих из них зовут, тем более что они все время меняются. Гараж в последние годы все больше наполняется молодыми ребятами, иногда прямо детьми. Арабы приводят с собой маленьких детей – братьев, двоюродных братьев или просто голытьбу из деревень. Тихие и послушные, эти парнишки у них на подхвате – таскают ящики с инструментами, подносят ключи, стирают пятна, оставленные на дверцах грязными руками, открывают крышку мотора, нажимают на тормоза, ищут по радио нужную станцию. Арабы любят таких маленьких личных слуг, на которых можно прикрикнуть, которым можно приказать. Это придает им уверенности и веса в собственных глазах.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45