Мужчины и женщины. Шел мелкий дождь, и пахло осенью. Совсем другая жизнь. Открываются магазины. Повседневные хлопоты, запах свежего хлеба. Тут и там собираются кучки людей, тихо секретничают о чем-то. На стенах странные плакаты, некоторые ободраны.
Я бреду за ними, следую за черными каплями, которые постепенно сливаются в черный поток спешащей куда-то толпы, ага, вот она куда спешит – в глубь религиозного квартала. Когда я увидел большие штреймлах из красноватого лисьего меха, я уже знал, что цель моя достигнута – никто не найдет меня здесь.
Одна компания стояла на углу улицы. Я подошел к ней, чтобы завязать беседу. Они сразу же определили, что я не из ихних. Может быть, из-за формы бороды, из-за характера стрижки, а может быть, по каким-то внутренним признакам. Их я не мог обмануть. Сначала они были напуганы: неизвестно кто заявился к ним, да еще в военное время, переодетым в их платье. Я сказал им тихо:
– Можно мне побыть с вами немного? – Не рассказал, что я прибыл прямо из пустыни. Сказал: – Я только что из Парижа.
Они посмотрели на пыль и песок, покрывавшие мою одежду и обувь, и ничего не сказали. Слушают молча мои путаные речи. Наверняка подумали, что я сумасшедший или еще что-нибудь. Но, к их чести, надо сказать, что они не постарались отделаться от меня, наоборот, поддерживая меня слегка под руку, участливо повели потихоньку по переулкам и дворам (а я тем временем все говорю, рассказываю о себе) к большому каменному дому, напоминавшему муравьиное гнездо, – что-то вроде ешивы или школы, – завели в одну из комнат и сказали:
– А теперь расскажи все сначала.
Сперва я путался, перескакивал с события на событие. Рассказываю заплетающимся от усталости языком о бабушке, потерявшей память, и о машине, которую я готов предоставить в их распоряжение. Постепенно из всей этой путаницы стала вырисовываться история, от которой я уже не отступал. Но так же, как и при ночном допросе того офицера, о вас я не сказал ни слова. И опять я увидел, с какой легкостью мне удается вычеркнуть вас из моего прошлого. Они привели какого-то бородатого еврея, блондина с совершенно нееврейским лицом, заросшим бородой и пейсами, который заговорил со мной по-французски с прекрасным парижским произношением, начал проверять правдивость моих рассказов о Франции. Спрашивает о парижских улицах, о кафе, о сортах сыра и вина, о названиях газет. Я отвечал на беглом французском с точными подробностями. Дух Божий снизошел на меня.
Убедившись, что я действительно знаю Париж, они попросили меня раздеться, у них вдруг возникло сомнение в том, что я еврей. Я видел, что они совершенно растерянны, не могут понять, почему я пришел к ним и чего я хочу на самом деле. Снова стали задавать те же вопросы, но иначе. Но я уже не расстаюсь со своей историей.
Потом они немного посовещались между собой, шепчут что-то друг другу на ухо. Боятся решить что-нибудь самостоятельно. Послали одного выяснить что-то, и он вернулся, кивая головой в знак согласия. Они отвели меня к своему раби в крохотную комнатушку. Я стоял перед огромным стариком, который сидел в клубах табачного дыма и читал газету. Они рассказывают ему мою историю, а он наставляет ухо, чтобы лучше слышать, и все время не сводит с меня глаз, по-доброму, с приветливым выражением лица рассматривает меня. Услышав, что я хочу предоставить свою машину в их распоряжение, он обратился прямо ко мне, стал расспрашивать о ней на иврите: год выпуска, объем цилиндров, вместимость, цвет. А потом спросил, где я ее оставил. Очень ему понравилось, что я привел с собой машину в качестве приданого.
А потом вдруг начал выговаривать своим людям:
– Надо уложить его поспать… вы же видите, он устал после дальней дороги… из Парижа… – (и он слегка подмигнул мне), – дайте ему сначала поспать… бессердечные вы евреи…
И весело улыбнулся мне.
Наконец-то они успокоились. Отвели меня во двор ешивы на глазах у сотен любопытных аврехов, которые тоже почувствовали инстинктивно, что я прикидываюсь религиозным. Меня проводили в комнату, которая служила пристанищем для гостей ешивы. Комната очень скромная, обставленная старой мебелью, но уютная и довольно чистая. Я уже начинал привыкать к особому запаху вещей, окружавших меня, запаху старых книг, смешанному с запахом жареного лука и вонью канализации.
Исполняя повеление своего раби, они постелили мне на одной из кроватей и ушли. Было одиннадцать часов утра, мир был освещен каким-то сероватым светом. И за кружевной, словно в царском дворце, занавесью как на ладони – Старый город, которого я никогда в жизни не видел. Прекрасный, захватывающий дух вид величественной стены, башенки церквей и минареты мечетей, маленькие каменистые дворы, оливковые рощи на склонах гор. Я долго стоял у окна, потом снял ботинки и, не раздеваясь, лег на кровать. Что-то в иерусалимском воздухе возбуждало меня, хотя устал я до смерти.
Сначала мне не спалось, еще и из-за того, что я был весь грязный – руки в черной краске, в волосах и бороде полно песку. Целую вечность не спал я в кровати. Наконец задремал. Бормотание учеников ешивы, их внезапные вскрики смешались с шорохом морских волн, тарахтеньем бронетранспортеров и беспроволочных телефонов.
Спустя какое-то время, я еще дремал, вошел мой сосед по комнате. Маленький, тщательно одетый старичок в ермолке из красного шелка. Он встал у моей кровати и стал смотреть на меня. Увидев, что я только дремлю, он очень обрадовался и немедленно принялся болтать на идише, старается завязать со мной разговор. Никак не верит, что я не понимаю идиша. Начал рассказывать о себе, но что – я не понял в точности. Что-то о том, что он приехал свататься к какой-то девушке, которую собирается увезти за границу, а пока проходит здесь серию каких-то обследований, то ли физических, то ли душевных.
Болтает не переставая, ходит по комнате, забавный такой, отпускает сальные шуточки, словно нет в мире никакой войны, нет другой действительности, а существует лишь та, в которой он живет. Он почему-то был уверен, что я тоже приехал сюда свататься, и пытался дать мне несколько полезных советов. Как сквозь туман помню я беседу с ним, иногда кажется, что это был только сон, особенно если учесть, что после того, как старичок разделся, покрутился в своем великолепном белье по комнате, надушился, снова надел свой черный костюм, он исчез и больше я его не видел.
Постепенно я погрузился в горячечный, тяжелый сон.
Когда я проснулся, было уже совершенно темно. Часы показывали девять вечера. Через кружевную занавеску, слегка колыхавшуюся от дуновения вечернего ветра, был виден темный силуэт Старого города. Стояло полное безмолвие. Я все еще чувствовал себя слабым, дрожу от холода, как будто и не спал вовсе, и вдруг, странное дело, проснулась во мне тоска по пустыне, вспомнились лица нескольких ребят с моего бронетранспортера, теперь они воюют на той стороне канала. Я открыл окно. В комнату ворвался чистый, пьянящий, незнакомый иерусалимский воздух. Голова болит. Теперь-то я знаю, что тогда у меня уже была высокая температура, что начиналась болезнь. Но мне казалось, что голова моя болит от голода, меня терзал страшный голод. Я надел ботинки, но сил зашнуровать их не было, и пошел искать еду.
В ешиве было совершенно тихо и темно. Я бродил по этажам, по длинным коридорам. Потом открыл какую-то дверь. Она вела в маленькую комнатушку с закрытыми ставнями, наполненную табачным дымом; два авреха в легких рубашках с закатанными рукавами сидели над огромными фолиантами Гемары и шепотом о чем-то спорили.
Недовольно встретив мое появление, они все-таки показали мне, как пройти в столовую, и вернулись к своим талмудам. В столовой не было никого, скамейки лежали на столах. Молодая женщина в сером платье, с платочком на голове, мыла пол.
Она чуть не вскрикнула, когда я возник перед ней, словно привидение.
– Я тут новенький… – пробормотал я, – может, осталось что-нибудь поесть?..
Я стоял перед ней растрепанный после сна, в незашнурованных солдатских ботинках, в одежде наполовину праздничной, наполовину будничной, с непокрытой головой – все это напугало ее, но она пришла в себя, очистила мне место у стола, принесла большую ложку, тарелку с хлебом, тактично положила радом с ней черную ермолку, и все это ничего не говоря, а потом принесла огромную миску с жирным и густым супом, в котором было много овощей, клецки и куски мяса. Горячее, сдобренное специями месиво, впервые за две недели я ел настоящую, горячую пищу. До того горячую, что у меня из глаз потекли слезы. Суп этот был удивительно вкусным. А она в другом конце комнаты продолжает свою уборку, украдкой поглядывая на меня. Тихонько подходит, берет пустую миску и снова наполняет ее, улыбается про себя ласковой улыбкой в ответ на мои пылкие изъявления благодарности. Красивая женщина, только ничего нельзя разглядеть, кроме ладоней и лица, все закрыто.
Потом я встал, шатаясь от чрезмерной еды, вышел, даже не произнеся благословения, ищу дорогу назад, к своей кровати, вхожу в комнату – и застываю, пораженный видом Старого города, который был совершенно темным, когда я уходил отсюда, а теперь весь в огнях. И в самой ешиве открываются ставни, и из окон на улицу вырывается свет.
Слышатся взволнованные голоса, говорят о прекращении войны, со всех сторон стекаются аврехи в распахнутых рубашках, взволнованно бродят по двору, словно только что вышли из боя. Видно, я поторопился с побегом, ведь война все равно кончилась.
Какое-то внутреннее спокойствие охватило меня. Я раздеваюсь, снимаю покрывало с постели, собираю на нее одеяла со всех стоящих в комнате кроватей. Свертываюсь калачиком, дрожа от лихорадки, голова разламывается от боли.
Две недели пролежал я в кровати. Какая-то странная болезнь напала на меня. Высокая температура, страшная головная боль и воспаление почек. Животная лихорадка, определил врач, лечивший меня, я, наверно, подцепил эту болезнь на берегу моря, где было полно коровьего помета. Они ухаживали за мной очень заботливо, хотя я был для них чужим и непонятным. Однажды они даже собирались отправить меня в больницу, но я попросил, чтобы они оставили меня у себя. И они согласились. А ведь я доставлял им немало беспокойства, да и платить за мое лечение пришлось немало. Ночью у моей постели оставляли дежурных – учеников ешивы, которые учили рядом со мной Тору и читали псалмы.
Болезнь смягчила переход от прежней жизни к их жизни, освободила обе стороны от лишних вопросов. Прикосновение заботливых рук, кормивших меня и стеливших мою постель, сделало их для меня более человечными. И когда через две недели я встал с кровати, слабый, но выздоровевший, с густой окладистой бородой, я присоединился к ним без лишних церемоний. Они дали мне еще одну смену черной одежды, хотя и подержанной, но в хорошем состоянии, пижаму и пару белья. Научили меня молиться по молитвеннику и нескольким законам из Мишны. Вспомнили о машине, подобрали к ней ключи. Я уже обратил внимание, что действуют они очень слаженно, без ненужной суеты, а главное – очень дисциплинированны.
И так я стал шофером ешивы, главным образом шофером того старого раби, который принял меня в первый день. Я развозил масло для поминальных светильников в синагоги, возил маленьких сирот с длинными пейсами на молитву к Стене плача, возил моэла к семьям из их общины, поселившейся в новом районе, или участвовал в длинной и медленной похоронной процессии, следовавшей за фобом важного адмора, тело которого было привезено из-за моря. Иногда меня посылали в район Шфелы – отвезти в аэропорт посланца, отправлявшегося собирать деньги в странах рассеяния. Иногда перед рассветом я подвозил тайком, с притушенными огнями, аврехов, которые расклеивали афиши и писали на стенах пламенные лозунги, осуждающие безнравственность и легкомыслие.
Я познакомился с их каждодневной жизнью во всех подробностях. Они ведь живут обособленно в этой стране, в своем собственном закрытом мирке. Иногда мне в голову приходила мысль, а не получают ли они электричество и воду от кошерных электростанций и водопроводов, предназначенных только для них.
Я прижился у них. Они прекрасно знали, так же как и я, что в любое мгновение я могу покинуть их столь же внезапно, сколь и появился. И все же относились ко мне тепло и не копались в том, что было странным для них. Они никогда не давали мне денег, даже бензин я покупал на талоны, которые получал от них. Но всем необходимым я был обеспечен. Одежду мою стирали и чинили, выдали мне даже более подходящую обувь вместо солдатских ботинок, которые совсем истрепались. А главное – вдоволь еды. Тот самый жирный горячий суп, который так понравился мне в первую ночь, подавали мне каждый вечер, менялись только подававшие его женщины – они обслуживали учеников ешивы по очереди.
Постепенно отросли у меня и пейсы. Я не прилагал к этому никакого старания, они просто выросли сами собой, а у парикмахера, который приходил каждый месяц стричь учеников ешивы и который стриг также и меня, рука на них не поднималась. Сначала я прятал свои пейсы за уши, но потом перестал. Глядя в зеркало, даже удивлялся, до чего же я стал похож на них, и мне было приятно убедиться, что и они тоже довольны этим.
Но это был предел. В более глубоком, духовном, смысле они не достигли таких уж успехов. В Бога я не верил, и все их занятия, касавшиеся веры, казались мне бессмысленными. Странно, что чутьем они понимали это и все-таки не приставали ко мне, видно, и не лелеяли чрезмерных надежд. В первые дни я еще задавал вопросы, которые выводили их из себя и заставляли бледнеть. Но я не хотел раздражать их и стал все больше помалкивать.
От утренней молитвы мне удавалось кое-как увиливать, но в вечерней молитве я участвовал: забытый молитвенник в моих руках, губы что-то шепчут, я смотрю, как они раскачиваются, вздыхают, иногда на заходе солнца бьют себя кулаками в грудь, словно у них болит что-то или чего-то им не хватает, черт знает чего – галута, мессии. Но на самом деле они совсем не были несчастны, наоборот, обладали свободой: не надо было служить в армии, заниматься государственными делами. Ходят в свое удовольствие по объединенному Иерусалиму и с презрением смотрят на нерелигиозных, которые для них лишь что-то вроде обрамления и средства.
Зима была в разгаре, работы хватало. Старый раби все время разъезжал, очень довольный тем, что нашелся для него шофер с машиной. А я возил его повсюду – произносить проповеди, отпевать покойников, посещать больных или встречать паству в аэропорту. Кружу по Иерусалиму, по Старому и Новому городу, пересекаю его с востока на запад, с севера на юг, все подъезды к нему изучил, все больше привязываюсь к этому необыкновенному чудесному городу, не могу насмотреться на него.
Бывало, привожу раби в какую-нибудь ешиву на проповедь, но послушать его не остаюсь, тем более что все равно не очень-то понимаю, куда он клонит, все время кажется, что он раздувает несуществующие проблемы. Снова сажусь в машину и еду к тому месту, которое все больше и больше завоевывает мое сердце. На горе Скопус, около церкви Тур-Малка, откуда открывается передо мной не только весь город, но и пустыня до самого горизонта и Мертвое море. Там нашел я самую высокую, самую удобную точку для обзора.
Сижу себе в маленькой своей машине, на которой еще видны пятерни бедуинов из Питхат-Рафиаха, а дождь стучит по крыше. Просматриваю религиозную газету «Ха-Модиа», которую всегда можно было найти у меня в машине, потому что ее бесплатно раздавали в ешиве, и узнаю о происходящих в мире событиях, освещаемых, правда, с религиозной точки зрения, не совсем объективной, узнаю о продолжающихся перестрелках, о сомнительных соглашениях, вызывающих недоверие, о плаче и оплакивании, о гневе и спорах, словно война, которая закончилась, все еще гноится и нарывает и из ее гниющих остатков уже появляются всходы новой войны. А если так, то зачем же мне торопиться…
В конце концов дождь переставал, небо прояснялось, я бросал газету, вылезал из машины, прохаживался вдоль церковной стены между лужами, по кипарисовой аллее, на моей голове черная шляпа (та, из пустыни), цицит развевается на ветру. Смотрю на разорванные облака, плывущие над городом, слегка киваю головой арабам, глядящим на меня из темноты своих лавок. Я уже обратил внимание, что именно к нам, к евреям в черной одежде, они относятся менее враждебно, словно мы выглядим более естественно в их среде или менее опасны.
Начинают звонить колокола, мимо меня проходят монахи, приветствуют меня наклоном головы. И я тоже, так они думают, по-своему служу Богу.
Арабские дети увязываются следом за мной, их очень забавляет моя черная одежда. Вокруг тишина. Передо мной расстилается мокрый, серый город. Моя черная машина стоит, как верная собака, на обочине дороги.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45
Я бреду за ними, следую за черными каплями, которые постепенно сливаются в черный поток спешащей куда-то толпы, ага, вот она куда спешит – в глубь религиозного квартала. Когда я увидел большие штреймлах из красноватого лисьего меха, я уже знал, что цель моя достигнута – никто не найдет меня здесь.
Одна компания стояла на углу улицы. Я подошел к ней, чтобы завязать беседу. Они сразу же определили, что я не из ихних. Может быть, из-за формы бороды, из-за характера стрижки, а может быть, по каким-то внутренним признакам. Их я не мог обмануть. Сначала они были напуганы: неизвестно кто заявился к ним, да еще в военное время, переодетым в их платье. Я сказал им тихо:
– Можно мне побыть с вами немного? – Не рассказал, что я прибыл прямо из пустыни. Сказал: – Я только что из Парижа.
Они посмотрели на пыль и песок, покрывавшие мою одежду и обувь, и ничего не сказали. Слушают молча мои путаные речи. Наверняка подумали, что я сумасшедший или еще что-нибудь. Но, к их чести, надо сказать, что они не постарались отделаться от меня, наоборот, поддерживая меня слегка под руку, участливо повели потихоньку по переулкам и дворам (а я тем временем все говорю, рассказываю о себе) к большому каменному дому, напоминавшему муравьиное гнездо, – что-то вроде ешивы или школы, – завели в одну из комнат и сказали:
– А теперь расскажи все сначала.
Сперва я путался, перескакивал с события на событие. Рассказываю заплетающимся от усталости языком о бабушке, потерявшей память, и о машине, которую я готов предоставить в их распоряжение. Постепенно из всей этой путаницы стала вырисовываться история, от которой я уже не отступал. Но так же, как и при ночном допросе того офицера, о вас я не сказал ни слова. И опять я увидел, с какой легкостью мне удается вычеркнуть вас из моего прошлого. Они привели какого-то бородатого еврея, блондина с совершенно нееврейским лицом, заросшим бородой и пейсами, который заговорил со мной по-французски с прекрасным парижским произношением, начал проверять правдивость моих рассказов о Франции. Спрашивает о парижских улицах, о кафе, о сортах сыра и вина, о названиях газет. Я отвечал на беглом французском с точными подробностями. Дух Божий снизошел на меня.
Убедившись, что я действительно знаю Париж, они попросили меня раздеться, у них вдруг возникло сомнение в том, что я еврей. Я видел, что они совершенно растерянны, не могут понять, почему я пришел к ним и чего я хочу на самом деле. Снова стали задавать те же вопросы, но иначе. Но я уже не расстаюсь со своей историей.
Потом они немного посовещались между собой, шепчут что-то друг другу на ухо. Боятся решить что-нибудь самостоятельно. Послали одного выяснить что-то, и он вернулся, кивая головой в знак согласия. Они отвели меня к своему раби в крохотную комнатушку. Я стоял перед огромным стариком, который сидел в клубах табачного дыма и читал газету. Они рассказывают ему мою историю, а он наставляет ухо, чтобы лучше слышать, и все время не сводит с меня глаз, по-доброму, с приветливым выражением лица рассматривает меня. Услышав, что я хочу предоставить свою машину в их распоряжение, он обратился прямо ко мне, стал расспрашивать о ней на иврите: год выпуска, объем цилиндров, вместимость, цвет. А потом спросил, где я ее оставил. Очень ему понравилось, что я привел с собой машину в качестве приданого.
А потом вдруг начал выговаривать своим людям:
– Надо уложить его поспать… вы же видите, он устал после дальней дороги… из Парижа… – (и он слегка подмигнул мне), – дайте ему сначала поспать… бессердечные вы евреи…
И весело улыбнулся мне.
Наконец-то они успокоились. Отвели меня во двор ешивы на глазах у сотен любопытных аврехов, которые тоже почувствовали инстинктивно, что я прикидываюсь религиозным. Меня проводили в комнату, которая служила пристанищем для гостей ешивы. Комната очень скромная, обставленная старой мебелью, но уютная и довольно чистая. Я уже начинал привыкать к особому запаху вещей, окружавших меня, запаху старых книг, смешанному с запахом жареного лука и вонью канализации.
Исполняя повеление своего раби, они постелили мне на одной из кроватей и ушли. Было одиннадцать часов утра, мир был освещен каким-то сероватым светом. И за кружевной, словно в царском дворце, занавесью как на ладони – Старый город, которого я никогда в жизни не видел. Прекрасный, захватывающий дух вид величественной стены, башенки церквей и минареты мечетей, маленькие каменистые дворы, оливковые рощи на склонах гор. Я долго стоял у окна, потом снял ботинки и, не раздеваясь, лег на кровать. Что-то в иерусалимском воздухе возбуждало меня, хотя устал я до смерти.
Сначала мне не спалось, еще и из-за того, что я был весь грязный – руки в черной краске, в волосах и бороде полно песку. Целую вечность не спал я в кровати. Наконец задремал. Бормотание учеников ешивы, их внезапные вскрики смешались с шорохом морских волн, тарахтеньем бронетранспортеров и беспроволочных телефонов.
Спустя какое-то время, я еще дремал, вошел мой сосед по комнате. Маленький, тщательно одетый старичок в ермолке из красного шелка. Он встал у моей кровати и стал смотреть на меня. Увидев, что я только дремлю, он очень обрадовался и немедленно принялся болтать на идише, старается завязать со мной разговор. Никак не верит, что я не понимаю идиша. Начал рассказывать о себе, но что – я не понял в точности. Что-то о том, что он приехал свататься к какой-то девушке, которую собирается увезти за границу, а пока проходит здесь серию каких-то обследований, то ли физических, то ли душевных.
Болтает не переставая, ходит по комнате, забавный такой, отпускает сальные шуточки, словно нет в мире никакой войны, нет другой действительности, а существует лишь та, в которой он живет. Он почему-то был уверен, что я тоже приехал сюда свататься, и пытался дать мне несколько полезных советов. Как сквозь туман помню я беседу с ним, иногда кажется, что это был только сон, особенно если учесть, что после того, как старичок разделся, покрутился в своем великолепном белье по комнате, надушился, снова надел свой черный костюм, он исчез и больше я его не видел.
Постепенно я погрузился в горячечный, тяжелый сон.
Когда я проснулся, было уже совершенно темно. Часы показывали девять вечера. Через кружевную занавеску, слегка колыхавшуюся от дуновения вечернего ветра, был виден темный силуэт Старого города. Стояло полное безмолвие. Я все еще чувствовал себя слабым, дрожу от холода, как будто и не спал вовсе, и вдруг, странное дело, проснулась во мне тоска по пустыне, вспомнились лица нескольких ребят с моего бронетранспортера, теперь они воюют на той стороне канала. Я открыл окно. В комнату ворвался чистый, пьянящий, незнакомый иерусалимский воздух. Голова болит. Теперь-то я знаю, что тогда у меня уже была высокая температура, что начиналась болезнь. Но мне казалось, что голова моя болит от голода, меня терзал страшный голод. Я надел ботинки, но сил зашнуровать их не было, и пошел искать еду.
В ешиве было совершенно тихо и темно. Я бродил по этажам, по длинным коридорам. Потом открыл какую-то дверь. Она вела в маленькую комнатушку с закрытыми ставнями, наполненную табачным дымом; два авреха в легких рубашках с закатанными рукавами сидели над огромными фолиантами Гемары и шепотом о чем-то спорили.
Недовольно встретив мое появление, они все-таки показали мне, как пройти в столовую, и вернулись к своим талмудам. В столовой не было никого, скамейки лежали на столах. Молодая женщина в сером платье, с платочком на голове, мыла пол.
Она чуть не вскрикнула, когда я возник перед ней, словно привидение.
– Я тут новенький… – пробормотал я, – может, осталось что-нибудь поесть?..
Я стоял перед ней растрепанный после сна, в незашнурованных солдатских ботинках, в одежде наполовину праздничной, наполовину будничной, с непокрытой головой – все это напугало ее, но она пришла в себя, очистила мне место у стола, принесла большую ложку, тарелку с хлебом, тактично положила радом с ней черную ермолку, и все это ничего не говоря, а потом принесла огромную миску с жирным и густым супом, в котором было много овощей, клецки и куски мяса. Горячее, сдобренное специями месиво, впервые за две недели я ел настоящую, горячую пищу. До того горячую, что у меня из глаз потекли слезы. Суп этот был удивительно вкусным. А она в другом конце комнаты продолжает свою уборку, украдкой поглядывая на меня. Тихонько подходит, берет пустую миску и снова наполняет ее, улыбается про себя ласковой улыбкой в ответ на мои пылкие изъявления благодарности. Красивая женщина, только ничего нельзя разглядеть, кроме ладоней и лица, все закрыто.
Потом я встал, шатаясь от чрезмерной еды, вышел, даже не произнеся благословения, ищу дорогу назад, к своей кровати, вхожу в комнату – и застываю, пораженный видом Старого города, который был совершенно темным, когда я уходил отсюда, а теперь весь в огнях. И в самой ешиве открываются ставни, и из окон на улицу вырывается свет.
Слышатся взволнованные голоса, говорят о прекращении войны, со всех сторон стекаются аврехи в распахнутых рубашках, взволнованно бродят по двору, словно только что вышли из боя. Видно, я поторопился с побегом, ведь война все равно кончилась.
Какое-то внутреннее спокойствие охватило меня. Я раздеваюсь, снимаю покрывало с постели, собираю на нее одеяла со всех стоящих в комнате кроватей. Свертываюсь калачиком, дрожа от лихорадки, голова разламывается от боли.
Две недели пролежал я в кровати. Какая-то странная болезнь напала на меня. Высокая температура, страшная головная боль и воспаление почек. Животная лихорадка, определил врач, лечивший меня, я, наверно, подцепил эту болезнь на берегу моря, где было полно коровьего помета. Они ухаживали за мной очень заботливо, хотя я был для них чужим и непонятным. Однажды они даже собирались отправить меня в больницу, но я попросил, чтобы они оставили меня у себя. И они согласились. А ведь я доставлял им немало беспокойства, да и платить за мое лечение пришлось немало. Ночью у моей постели оставляли дежурных – учеников ешивы, которые учили рядом со мной Тору и читали псалмы.
Болезнь смягчила переход от прежней жизни к их жизни, освободила обе стороны от лишних вопросов. Прикосновение заботливых рук, кормивших меня и стеливших мою постель, сделало их для меня более человечными. И когда через две недели я встал с кровати, слабый, но выздоровевший, с густой окладистой бородой, я присоединился к ним без лишних церемоний. Они дали мне еще одну смену черной одежды, хотя и подержанной, но в хорошем состоянии, пижаму и пару белья. Научили меня молиться по молитвеннику и нескольким законам из Мишны. Вспомнили о машине, подобрали к ней ключи. Я уже обратил внимание, что действуют они очень слаженно, без ненужной суеты, а главное – очень дисциплинированны.
И так я стал шофером ешивы, главным образом шофером того старого раби, который принял меня в первый день. Я развозил масло для поминальных светильников в синагоги, возил маленьких сирот с длинными пейсами на молитву к Стене плача, возил моэла к семьям из их общины, поселившейся в новом районе, или участвовал в длинной и медленной похоронной процессии, следовавшей за фобом важного адмора, тело которого было привезено из-за моря. Иногда меня посылали в район Шфелы – отвезти в аэропорт посланца, отправлявшегося собирать деньги в странах рассеяния. Иногда перед рассветом я подвозил тайком, с притушенными огнями, аврехов, которые расклеивали афиши и писали на стенах пламенные лозунги, осуждающие безнравственность и легкомыслие.
Я познакомился с их каждодневной жизнью во всех подробностях. Они ведь живут обособленно в этой стране, в своем собственном закрытом мирке. Иногда мне в голову приходила мысль, а не получают ли они электричество и воду от кошерных электростанций и водопроводов, предназначенных только для них.
Я прижился у них. Они прекрасно знали, так же как и я, что в любое мгновение я могу покинуть их столь же внезапно, сколь и появился. И все же относились ко мне тепло и не копались в том, что было странным для них. Они никогда не давали мне денег, даже бензин я покупал на талоны, которые получал от них. Но всем необходимым я был обеспечен. Одежду мою стирали и чинили, выдали мне даже более подходящую обувь вместо солдатских ботинок, которые совсем истрепались. А главное – вдоволь еды. Тот самый жирный горячий суп, который так понравился мне в первую ночь, подавали мне каждый вечер, менялись только подававшие его женщины – они обслуживали учеников ешивы по очереди.
Постепенно отросли у меня и пейсы. Я не прилагал к этому никакого старания, они просто выросли сами собой, а у парикмахера, который приходил каждый месяц стричь учеников ешивы и который стриг также и меня, рука на них не поднималась. Сначала я прятал свои пейсы за уши, но потом перестал. Глядя в зеркало, даже удивлялся, до чего же я стал похож на них, и мне было приятно убедиться, что и они тоже довольны этим.
Но это был предел. В более глубоком, духовном, смысле они не достигли таких уж успехов. В Бога я не верил, и все их занятия, касавшиеся веры, казались мне бессмысленными. Странно, что чутьем они понимали это и все-таки не приставали ко мне, видно, и не лелеяли чрезмерных надежд. В первые дни я еще задавал вопросы, которые выводили их из себя и заставляли бледнеть. Но я не хотел раздражать их и стал все больше помалкивать.
От утренней молитвы мне удавалось кое-как увиливать, но в вечерней молитве я участвовал: забытый молитвенник в моих руках, губы что-то шепчут, я смотрю, как они раскачиваются, вздыхают, иногда на заходе солнца бьют себя кулаками в грудь, словно у них болит что-то или чего-то им не хватает, черт знает чего – галута, мессии. Но на самом деле они совсем не были несчастны, наоборот, обладали свободой: не надо было служить в армии, заниматься государственными делами. Ходят в свое удовольствие по объединенному Иерусалиму и с презрением смотрят на нерелигиозных, которые для них лишь что-то вроде обрамления и средства.
Зима была в разгаре, работы хватало. Старый раби все время разъезжал, очень довольный тем, что нашелся для него шофер с машиной. А я возил его повсюду – произносить проповеди, отпевать покойников, посещать больных или встречать паству в аэропорту. Кружу по Иерусалиму, по Старому и Новому городу, пересекаю его с востока на запад, с севера на юг, все подъезды к нему изучил, все больше привязываюсь к этому необыкновенному чудесному городу, не могу насмотреться на него.
Бывало, привожу раби в какую-нибудь ешиву на проповедь, но послушать его не остаюсь, тем более что все равно не очень-то понимаю, куда он клонит, все время кажется, что он раздувает несуществующие проблемы. Снова сажусь в машину и еду к тому месту, которое все больше и больше завоевывает мое сердце. На горе Скопус, около церкви Тур-Малка, откуда открывается передо мной не только весь город, но и пустыня до самого горизонта и Мертвое море. Там нашел я самую высокую, самую удобную точку для обзора.
Сижу себе в маленькой своей машине, на которой еще видны пятерни бедуинов из Питхат-Рафиаха, а дождь стучит по крыше. Просматриваю религиозную газету «Ха-Модиа», которую всегда можно было найти у меня в машине, потому что ее бесплатно раздавали в ешиве, и узнаю о происходящих в мире событиях, освещаемых, правда, с религиозной точки зрения, не совсем объективной, узнаю о продолжающихся перестрелках, о сомнительных соглашениях, вызывающих недоверие, о плаче и оплакивании, о гневе и спорах, словно война, которая закончилась, все еще гноится и нарывает и из ее гниющих остатков уже появляются всходы новой войны. А если так, то зачем же мне торопиться…
В конце концов дождь переставал, небо прояснялось, я бросал газету, вылезал из машины, прохаживался вдоль церковной стены между лужами, по кипарисовой аллее, на моей голове черная шляпа (та, из пустыни), цицит развевается на ветру. Смотрю на разорванные облака, плывущие над городом, слегка киваю головой арабам, глядящим на меня из темноты своих лавок. Я уже обратил внимание, что именно к нам, к евреям в черной одежде, они относятся менее враждебно, словно мы выглядим более естественно в их среде или менее опасны.
Начинают звонить колокола, мимо меня проходят монахи, приветствуют меня наклоном головы. И я тоже, так они думают, по-своему служу Богу.
Арабские дети увязываются следом за мной, их очень забавляет моя черная одежда. Вокруг тишина. Передо мной расстилается мокрый, серый город. Моя черная машина стоит, как верная собака, на обочине дороги.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45