А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Едет в один из университетов, чтобы провалиться, возвращается вечером совершенно без сил, просто на ногах не стоит, ничего нельзя понять из его рассказа, потому что даже сил говорить у него нет. Спит два-три дня, а потом начинает бродить по деревне в этом же костюме, но уже без галстука, сидит в кафе вместе с шабабой и ждет развозящую почту машину, чтобы получить сообщение о результатах экзамена. А тем временем все больше и больше разгорается в нем ненависть. Он ненавидит всех, а особенно евреев. Его наверняка заваливают специально. Однажды вечером, за ужином, после того как он получил очередной отрицательный ответ, он завел свои обычные проклятия, никак не унимается. Все сидят, едят и слушают, как он ругает всех и вся. А я сказал тихонько, потому что мне надоело его слушать: «Может, это ты недостаточно способный, а сионистское движение тут не виновато». Я еще не успел закончить фразу, как папа со всей силы залепил мне пощечину, впал в такую ярость, что чуть не разорвал меня на части. А Аднан выскочил из-за стола, перевернув все тарелки. Я убежал, и он убежал, а папа кричит и причитает. Целую неделю я спал у Хамида, боялся, что Аднан убьет меня, уже тогда я чувствовал, что он опасен.
В конце концов, после того как мы, наверно, месяц не разговаривали, папа заставил меня помириться с ним. Я пошел и попросил прощения, ведь я младший. Поцеловал его тощую руку, а он положил свою руку мне на плечо, будто я собака, и сказал только: «Эх ты, Бялик». И криво усмехнулся.
Ненормальный…
Но когда в университетах начались занятия, а он никуда не попал, у меня тоже стало болеть за него сердце. Фаиз прислал бумаги из Англии, чтобы попытаться записать его там, но у Аднана не было больше сил. Наверно, он и сам стал подумывать, что, может быть, он действительно неспособен к учению. Может быть, решил, что у него талант к чему-нибудь другому.
Теперь, когда я выхожу утром, чтобы поехать на работу в гараж, я иногда встречаю его в переулке около дома. Одежда помята, ужасно худой, возвращается из своих ночных путешествий в Акко или другие места. Откуда мне знать? Нашел себе новых друзей. Мы останавливаемся, разговариваем. Я в своей рабочей одежде, а он все в том же своем костюме и в белой рубашке, воротничок которой уже почернел. Я стал относиться к нему немного мягче. Мне и в голову не приходило, что он собирается покинуть нас, что по ночам изучает дороги, тропинки и проломы в пограничном ограждении. Через некоторое время он исчез. Говорили, что его видели в Бейруте. И хотя нам было жаль его, а папа очень беспокоился за него, мы думали, что, может быть, так лучше, что он отдохнет там от евреев, которые так раздражают его.
Мы и не представляли себе, что он вдруг захочет вернуться.
Адам
Это искусство. Вы не цените его. Жить так среди нас, словно с двойным дном, жить в двух мирах, в этом и одновременно в противоположном ему. И когда вы в канун субботы разговариваете, сидя в своих удобных креслах, этой темы вам не избежать. Вы говорите об отборных группах, об одиночках-самоубийцах, об отчаявшихся фанатиках, а мне хочется кричать и смеяться (но я ничего не говорю, только раздраженно отправляю в рот очередную горсть арахиса). О чем вы говорите? Сегодня он рабочий в моем гараже, покорный и терпеливый, улыбающийся и преданный, а завтра – жестокий зверь. И это тот же самый человек, или его брат, или его племянник, то же воспитание, та же деревня, те же родители.
Вот, например, началось это страшное нападение террористов в университете, и я наблюдаю внимательно за своими рабочими – есть у меня тридцать арабов-рабочих и достаточно времени, чтобы наблюдать за ними, потому что машинами я уже не занимаюсь, а только людьми. Трогает ли их это? В курсе ли они вообще, что происходит?
В курсе. Узнали очень быстро. У меня есть бухгалтер, «еке», Эрлих, который ненавидит, когда во время работы включают музыку. Это кажется ему варварским обычаем, а арабская музыка раздражает его во сто крат больше. Он приходит на работу и затыкает уши ватой, потому что иногда в гараже надрываются десятка два приемников, передавая арабскую музыку. И вот, когда началось это дело, он с лихорадочной поспешностью вытащил из своей сумки маленький транзистор и, дрожа от раздражения, процедил: «Пусть бы они заткнули свою музыку, эти убийцы». Не прошло и нескольких минут, как арабская музыка наглухо умолкла. Они понимают, где предел. Снова включают «Голос Израиля» или «Волны Цахала». «Все-таки они с нами», – говоришь ты себе, но потом начинаешь замечать, как что-то в интонации дикторов и комментаторов раздражает их, они выключают приемники, остаются без новостей, работают в тишине, как-то даже придвинулись поближе друг к другу, не торопятся вывести машины для обкатки на дорогах. Подростки напряжены, смех прекратился, а кто-то там, в дальнем углу, тихо включает маленький транзистор, чтобы поймать какую-нибудь зарубежную арабскую станцию, к нему присоединяются несколько человек, слушают новости, и легкая улыбка скользит по их лицам.
Итак, они по ту сторону.
Но во время обеденного перерыва они усаживаются в углу, едят свои лепешки, говорят между собой о будничных делах, даже смеются над чем-то, и это в то время, когда мы еще не пришли в себя от потрясения. Их дело – сторона. И в тот момент, когда по радио идет репортаж с места событий, когда слышны выстрелы ворвавшихся солдат, они подходят с деловыми вопросами – сменить ли шины у «вольво» или только залатать их. Они в другом мире, даже не интересуются, чем кончилось там все.
Но после работы, уложив все инструменты и сменив одежду, они против обыкновения ждут друг друга и выходят из гаража все вместе, направляясь к остановке автобуса.
А назавтра выясняется. Двоюродный брат Хамида, родной брат одного из рабочих, родственник многих из них был главарем этих террористов. И они, наверно, знали это с самого начала, а может, чутье им подсказывало. И ничем себя не выдали, даже бровью не повели. Может быть, дома, наедине, вдали от посторонних глаз, они поплачут о себе.
Наим
И вдруг посреди музыки и песен возбужденные голоса дикторов. Что-то случилось. Евреи начинают собираться вокруг радиоприемника. Хамид смотрит на нас, все выключают арабскую музыку. Мы тоже начинаем слушать новости. Что-то в университете. Напали на университет, взяли несколько человек в заложники.
А я… Сердце у меня замерло. Это он. Это Аднан.
Тихие проклятия евреев. Обсуждают. Каждый знает, как лучше действовать. А мы сжались. Работаем молча. Не имеем ко всему этому никакого отношения. Стараемся вести себя как обычно, только работаем еще старательнее.
В десять минут первого выбросили из окна тело какого-то служащего. Что за жестокость! Кто-то из наших улыбается про себя отчужденной улыбкой. Я залез быстро под одну из машин и пытаюсь, наверно, в тысячный раз завернуть там один и тот же винт, который все время выскальзывает у меня из рук. Мысли мои далеко. А вокруг обычные разговоры о смертной казни и мщении. Мой брат. Что он делает? Откуда у него взялась такая смелость? Эта проклятая честь. И почему эти чертовы евреи не могут охранять себя получше?
Заседание правительства. Армия. Полиция. Министр обороны. Обычная история. У нас обеденный перерыв. Мы вытираем руки, берем свои мешочки с едой и садимся на полу в сторонке. Я сижу рядом с Хамидом, прилип к нему. А он ничего не говорит. Ужасный молчун. Остальные рассуждают вполголоса о чем-то постороннем, спорят о новой модели «вольво», об автоматическом переключателе скоростей. А у меня совсем нет аппетита, хочется плакать, но слез нет.
Начинаются переговоры. Ультиматумы. Через рупор. Заносчивость. Обычные описания. Единственное отклонение – один из террористов одет в костюм и при галстуке, словно собрался на бал.
Я бросаю свою лепешку бродячей собаке, которая все время крутится около гаража. Возвращаюсь вместе со всеми к работе. Все как обычно. Евреи приходят за своими машинами, спорят о цене, а в глазах тревога, сердито прислушиваются к песням, которые передают по радио. Один из арабов потихоньку включает Дамаск. Слышим совсем другие речи. Великое сражение. Университет горит. Вранье. Фантазия.
А я все время думаю только о нем, об Аднане.
Мы закрываем ящики с инструментами, переодеваемся. И вдруг ужасное возбуждение. Диктор начинает кричать, словно это футбольный матч. Туда врываются. Звуки стрельбы по радио похожи на стук испорченного сверла. Ничего нельзя понять. Его убивают. Сейчас, в эту минуту, убивают моего брата. Его глаза видят свет в последний раз. Прощай, Сумасшедший. Ин'аль абуху. Что он делает с нами? Стыд. Проклятая честь. Несчастный мой брат.
А евреям словно полегчало, несмотря на то что и нескольких своих они поубивали. Вдруг перестали отвечать нам. Злятся на нас. А мы идем на остановку автобуса, сгрудились теснее, чем обычно, переходим на сторону, где есть полицейские, боимся, как бы кто-нибудь не напал на нас. Но никто не собирается даже дотронуться до нас, не смотрят вообще. А по радио Дамаска бой еще продолжается. Якобы бросили туда на подкрепление самолеты и танки. Мы заходим в автобус. Я сажусь рядом с Хамидом на заднее сиденье. Все молчат, слова не произносят. Хамид берет транзистор, прижимает его к уху. А я смотрю на гору, на университет, который стоит там как белый плоский камень, как памятник. До каких пор? Яа Алла, до каких пор все это? И вдруг Хамид опускает голову.
По радио Дамаска передают имена. Хамид тихо делает мне знак. Это он. Но я уже знал, знал с самого первого мгновения. Напасть в костюме и в галстуке и с «Калашниковым» в руках на университет – только у него могла возникнуть такая идея. Только у него.
А в деревне уже все знают. Как быстро у нас распространяются новости. Быстрее всякого радио. Люди толпятся возле дома. Женщины плачут. Я захожу в дом, а там полно стульев. Собрали отовсюду стулья и принесли для скорбящих. Папа закрылся в комнате, ни с кем не хочет разговаривать. А из других деревень беспрерывно прибывают родственники. Все женщины собрались в одной комнате. Глаза красные. И из-за чего плачут? К черту все.
Дом наполняется людьми. Все сидят тихо и ждут. Чего? Вечером кто-то включает телевизор. Без звука. Только чтобы посмотреть, не покажут ли убитых. Но показывают только комнату, где находились заложники, брошенные на пол сумки, развал и разрушение. Все сидят в совершенном безмолвии. Ни звука. Лишь время от времени кто-нибудь вздыхает – яа рабу. А в полночь появляются представители Службы безопасности, целый кортеж на «фордах». «С возвращением, милая птичка…» Скорее собаки, чем птички. Толстые, с черными усами. И они тоже усталые и печальные. Не обвиняют, не угрожают. Здороваются со всеми. Знают нас всех по имени, черт возьми. Жмут руки. Говорят на каком-то странном иракском диалекте. Им освобождают место посредине комнаты, но они отказываются и садятся в сторонке. Пьют кофе. Потом к ним приводят отца, который постарел на сто лет. И они начинают рассказывать, что произошло на самом деле. В комнате полная тишина. Все затаили дыхание. И во всей деревне тихо, словно и она слушает в темноте их рассказ. Рассказывают нам подробности, которые мы вынуждены слушать вопреки желанию. Сердце бьется учащенно, глаза закрыты. Слушаем о жестокости, геройстве, безумии. А наверху, в небе, уже слышен гул самолетов.
Отец все слушает и слушает. И когда они кончают, он начинает говорить. Тихо, издалека. Сначала о полях, о дожде, о семье и что сказано в Коране о братстве и мире. А потом начинает проклинать, плачет и проклинает. Лучше бы этот ребенок не родился. Ни он сам и ни Аднан. И они слушают проклятия, уверения в преданности, осуждение. Качают головами, но не верят, что мы верим в то, что говорим, и в то же время не хотят слышать от нас другие речи.
И никто не идет спать. Всю ночь мы сидим в большой комнате, а люди все приходят и приходят. Утром появляются газетчики с фотоаппаратами и микрофонами. От них невозможно отделаться. Осаждают нас, расспрашивают, просят фотографию. Где он учился? Кто были его учителя? Как он вел себя? Кто были его товарищи? А отец отвечает на ломаном иврите, сидит смирно, как ребенок, на стуле, микрофон привязан к шее, на него направляют свет, он пытается улыбаться. Снова и снова задают ему те же вопросы. А он говорит: «Он был просто сумасшедший. Вот, посмотрите, его младший брат, какой хороший ребенок». И он гладит меня по голове тяжелой рукой, причиняя мне боль. И все перед фотокамерами. Стыд. Аднан уже больше не сын нам. Мы его забыли. Так говорим мы и повторяем. Родственники, двоюродные братья – все улыбаются перед фотоаппаратом. Он был просто сумасшедший и ненормальный, хотя мы и знаем, что это не так…
Адам
Дождливые дни. Тяжелая зима. Я просыпаюсь, как обычно, в пять утра. Эту привычку я не в силах изменить. В последнее время ложусь спать раньше всех и утром обнаруживаю совершенно изменившуюся квартиру. В гостиной остатки ночной трапезы, на креслах – подушки и одеяла. Следы борьбы Дафи с бессонницей. Ася лежит в кровати рядом со мной, свернувшись наподобие зародыша. На подушке ее серые волосы. Морщины у ее глаз углубились. Глаза двигаются под веками. Снова ей что-то снится. Она постоянно видит сны.
– Ася, – шепчу я, словно хочу проникнуть в ее сон. Она вздыхает, быстро поворачивается на другой бок.
Я пью кофе, съедаю кусок хлеба, а потом еду по пустым улицам, иногда спускаюсь к морю, ставлю машину на стоянку и иду вдоль мокрого берега. Очень холодно. Небо затянуто облаками. С моря дует сильный ветер. Но там кто-нибудь всегда есть. Пожилая пара чудаков в купальниках медленно бежит вдоль берега, держатся за руки, весело болтают, а прямо напротив меня появляется из бушующих волн немолодая женщина, медленно выбирается на берег, подходит к месту рядом со мной, берет полотенце, которое лежит почти у моих ног, и заворачивается в него. Стаскивает с головы резиновую шапочку, встряхивает головой, и холодные капли с ее волос падают на мое лицо. Она улыбается мне, может быть… хочет заговорить. Лицо у нее некрасивое, но тело приятное, и сложена она прекрасно. Я стою около нее, закутавшись в свою меховую куртку, смотрю, как она переодевается, сменяя купальник на платье, вижу ее белые груди, открытые холодному ветру. Но я равнодушен. Погружен в свои мысли. Кто-то касается моего плеча.
Сердце мое забилось – Габриэль?
Но это Эрлих, старый «еке», в плавках, смеется, тощий и жилистый, серебристые волосы на его теле пахнут солью и песком.
– Эрлих! Ты еще купаешься в море по утрам? Даже в такие дни!
– Вот уже тридцать лет. Еще с твоим отцом. Всегда перед работой. Ну-ка, раздевайся и залезай в воду.
– Я уже стар… – отвечаю я, улыбаясь.
Мы разговариваем немного, а он все время изображает бег на месте, чтобы согреться, потом оставляет меня и бежит поупражняться на снарядах. Накрапывает дождик. Появляются всякие чудаки. Рыбаки-любители. Уже около семи. Я ухожу. Выехав на дорогу, я замечаю, что женщина, которая появилась из воды и грудь которой я случайно увидел, идет по левой стороне. На ней куртка. Она останавливается и смотрит на меня, медленно поднимает руку. На мгновение у меня появилась мысль, не подвезти ли ее, я колеблюсь немного, но продолжаю ехать, весь потухший, легкая тошнота подкатывает к горлу.
По дороге к гаражу я снова останавливаюсь у старого дома. Уверен, что ничего не обнаружу, и, несмотря на это, не могу не остановиться, не вылезти из машины, не посмотреть наверх, на закрытые ставни. Прошло уже четыре месяца, как он пропал.
Мне страшно хотелось проникнуть в квартиру.
Я смотрю на наружные трубы, длинная канализационная труба идет до второго этажа, ищу выступы в стене, вижу, что ставни чуть-чуть приоткрыты.
Сзади гудят. Женщина-автоинспектор подходит ко мне посмотреть, в чем дело. Я трогаюсь, приезжаю в гараж. Эрлих, свежий и бодрый, уже сидит над счетами. Будь он на моем месте, давно бы забрался наверх без всякого труда.
Ночью в этом переулке никого нет. Может быть, попросить Хамида, чтобы он нашел кого-нибудь, кто сможет залезть туда? Если у него был среди родственников террорист, то наверняка найдется в родне и профессиональный взломщик, только бы мне потом не завязнуть.
Нет, надо найти какого-нибудь мальчишку, какого-нибудь подростка, который сможет легко забраться туда. Кого-нибудь, кто не поймет в точности, что именно он делает, кого-нибудь постороннего, но не совсем, кого-то, кто хоть немного доверяет мне. Может быть, кого-нибудь из временных рабочих в гараже.
Я приглядываюсь к рабочим, кручусь между ними. Они делают вид, что не замечают меня, но я чувствую, что разговоры прекращаются, когда я приближаюсь к ним, музыка звучит тише. Немногих я знаю тут по имени. Но вот кто-то поднимает на меня глаза, тоже рассматривает меня. Снова этот мальчик, который поранился тогда, теперь он уже совсем поправился. Улыбается мне смущенной, но открытой улыбкой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45