В папину одежду могут влезть трое таких. Но мама все-таки ищет. Даже зашла ко мне в комнату и стала рыться в шкафу. Я сказала ей: «Может быть, дашь ему какую-нибудь юбку, что тут такого, шотландцы ведь носят юбки». Но она страшно разозлилась: «Помолчи, как тебе не стыдно смеяться над этим бедным арабчонком. Держи свои шутки при себе».
Ну и что такого, что он араб, и почему это он вдруг такой бедненький? И вообще, я не потому, что он араб. Просто так… Да хоть еврей, какое это вообще имеет значение! Черт возьми… Я даже обиделась на нее. А тем временем папа нашел выход – пусть наденет пижаму, которую он принес, папа, оказывается, дал ему утром деньги, чтобы он купил себе пижаму (странная идея!), и его не спросили даже, хочет ли он разгуливать посреди дня в пижаме, просто сунули ему в ванную и стали ждать, чтобы он вышел. А он все не выходит, прошло пять минут, десять минут, четверть часа, а его все нет. Прихорашивается, что ли, как какая-нибудь кокетка? Наверно, не доходит до него, что у нас только одна ванная и папе тоже надо помыться перед едой. В конце концов папа открыл дверь, и мы увидели, что он сидит на краю ванны, как испуганный зверек, одет в такую пижаму, какой я в жизни не видела. Ну и мамзер, а мама еще волнуется за него. Такую роскошь отхватил, наверно, самую дорогую – элегантного покроя, с расширяющимися книзу рукавами, с кушаком и блестящими пуговицами.
Мы были потрясены. Удивленно смотрим друг на друга. Я не удержалась и улыбнулась, на папином лице тоже появилась глупая улыбка, испуганная какая-то, и тут я почувствовала, что вся начинаю сотрясаться от хохота, что мне ужасно смешно. И я разразилась диким смехом, своим знаменитым хохотом, который взрывается как гром, и за первым его раскатом следует такое тоненькое хи… хи… хи, которое всегда заражает других, и все вокруг начинают смеяться против своей воли и не могут остановиться. И папа тоже начал смеяться – хо… хо… хо, и мама с хмурым лицом тоже начинает захлебываться – ха… ха… ха, и снова я разражаюсь великим громом, но уже не из-за пижамы, а из-за их дурацкого смеха. А араб, весь красный, тоже попытался улыбнуться, но вдруг как-то сразу, без всякого предупреждения, заплакал. Плачет так горько, так безутешно, арабское первобытное рыдание, что я сразу же перестала смеяться, мне ужасно стало жаль его, честное слово. Я понимаю его. Как он еще до сих пор крепился? Я бы на его месте уже давно завыла.
Наим
Но потом, увидев, что они перепугались, я перестал плакать, и они повели меня в гостиную, усадили в кресло, и вот я уже разговариваю с ними, правда, это его жена разговорила меня, стала задавать мне вопросы, чтобы отвлечь. Никогда не приходилось мне разговаривать с такой женщиной. Совсем не молодая, с острым лицом, курит сигарету за сигаретой, но очень сердечная и умная, умеет обращаться с людьми. Сидит напротив меня, закинув ногу на ногу, а за ней в окне – закат, море и на горизонте розовым веером идет легкий дождь. В комнате тепло и приятно, все вокруг чисто прибрано. Они и не подозревают, что я хорошо знаю их квартиру и все эти мелкие вещички, стоящие на полках. Мои босые ноги утопают в ковре, я сижу на кончике кресла и отвечаю на вопросы. Она задает так много вопросов, словно работает в Службе безопасности. Что делает папа и что делает мама, сколько братьев и сколько сестер, и чем именно занимается Фаиз в Лондоне, и что мы думаем, и что учили в школе, сколько часов иврита, и сколько часов математики, и сколько арабского, и сколько истории, и какую историю мы проходили, и с какого времени наша семья живет в стране, то есть сколько поколений, и сколько всего людей в деревне, и сколько работает в городе, и сколько дома. И что я знаю о евреях, и слышал ли я о сионизме, и как я понимаю это слово. И все так серьезно и доброжелательно, как будто это действительно очень важно для нее. Наверно, она первый раз разговаривает с арабом о таких вещах, небось до сих пор говорила только с теми арабами, которые приносят ей продукты из супермаркета или моют лестницу.
А я тихо отвечаю ей, слезы уже высохли. Очень стараюсь. Сижу не шевелясь, боюсь, как бы не разбить случайно что-нибудь, я и так натворил тут достаточно. И рассказываю ей все, что знаю, что еще не забыл, осторожно, чтобы не рассердить ее. Смотрю только на нее, не поворачиваю голову в сторону девчонки, которую, теперь я уже знаю, зовут Дафи вместо Дафна. А она сидит все это время рядом и пристально смотрит на меня. Ее взгляд касается меня, как горячий ветер, она сидит, и слушает, и слегка улыбается. А беседа все течет и течет, и я вижу, что они и правда ничего о нас не знают, не знают, что мы много чего учим о них. Даже понятия не имеют, что мы действительно проходим Бялика, и Черниховского, и всяких других хасидов и что мы знаем о том, что такое бейт-мидраш, и о еврейской судьбе, и даже о сгоревшем местечке.
– Бедные… – говорит вдруг девочка, – чем они-то виноваты…
Но женщина, смеясь, оборвала ее, а я не совсем понял, можно ли и мне посмеяться, и только улыбнулся, криво так, а глазами уперся в ковер. А потом испугался, как бы разговор не заглох, и продолжал говорить тихим голосом, даже не дожидаясь вопросов.
– Мы учили стихи наизусть, и я даже помню… может, хотите послушать? И стал декламировать:
То не косматые львы собралися на вече пустыни,
То не останки дубов, погибших в расцвете
гордыни, –
В зное, что солнце струит на простор
золотисто песчаный,
В гордом покое, давно, спят у темных шатров
великаны.
А они и правда ужасно удивились, чуть со стульев не попадали. Я был уверен, что они удивятся, а то зачем бы мне вдруг читать им стихи. Я на это и рассчитывал. Пусть знают, что не такой уж я дурак.
Дафи даже вскочила с места и побежала звать своего отца, чтобы и он послушал. Он вышел прямо из ванной, в купальном халате, борода мокрая, стоит раскрыв рот, будто у меня вторая голова выросла.
А я продолжал, все больше входя во вкус:
Мы соперники Рока!
Род последний для рабства и первый
для радостной воли!
Мы разбили ярем и судьбу мятежом побороли;
Мы о небе мечтали – но небо ничтожно и мало…
И с тех пор нет над нами владыки!
А девчонка, Дафи, вдруг закатилась смехом, бежит за книгой, чтобы проверить, не сделал ли я какой-нибудь ошибки. Я же продолжаю дрожащим голосом:
Против воли небес, напролом,
Мы взойдем на вершину!
Сквозь преграды и грохот и гром
Урагана!
Уже почти совсем стемнело, в доме было тепло, и полное безмолвие стояло вокруг. Теперь я заметил, в какой тишине они живут. А они все возятся со мной, будто я игрушка. Я чувствую, что произвожу на них впечатление, вижу, как они не сводят с меня глаз. Ведь я не такой уж некрасивый, девчонки в нашей деревне частенько поглядывают на меня, просто так, без причины, думают, что я не замечаю. Но сейчас попробуй пойми, чем я их заворожил – просто странно выгляжу в этой красной пижаме с бахромой и золотыми пуговицами или все-таки немного симпатичный? Девчонка притащила свои домашние туфли и поставила возле моих босых ног. И они все ласково улыбнулись мне.
– Как, ты сказал, тебя зовут? – вдруг спросила девочка, не расслышала, наверно, сначала.
– Наим, – ответил я.
Дафи
Мама, конечно, готова была меня убить, хотя тоже смеялась. Но она очень быстро настроила себя на серьезный лад и отвела его, еще плачущего, в гостиную, усадила в кресло и стала задавать всякие вопросы, чтобы отвлечь его, испытанный способ еще с тех времен, когда я была маленькой. Спрашивает его о деревне и о семье, о школе и об учебной программе, а он отвечает серьезно так, голова опущена, сидит на кончике кресла.
Я сидела немного поодаль, не сводила с него взгляда. Честное слово, он мне понравился, этот араб, развлек нас папа в канун субботы, ведь у нас эти предсубботние вечера стали ужасно скучными – ничего, кроме кучи газет. Сидит себе в пижаме, причесанный, чистый и благоухающий, с раскрасневшимися щеками. Показался вдруг маленьким, кого-то напоминает, нельзя сказать, что он некрасив, есть, наверно, и похуже.
А мама делает мне намеки, хмурит брови, потому что заметила, как я впилась в него взглядом, просто глаз не спускаю, наверно, подумала, что я собираюсь поиздеваться над ним или посмеяться, как случается, когда я сижу, уставившись на одну из старух, приходящих навестить ее. Но я ничего такого не замышляла, он просто заинтересовал меня, этот араб, надо сказать, он быстро пришел в себя и начал толково отвечать на ее вопросы, рассказывает о своей деревне, о семье, о школе, которую он кончил и где изучал Бялика и Черниховского и всю эту нашу тягомотину. Чудеса! Просто свинство заставлять их учить это. Пусть учат свою собственную.
У меня вырвалось шепотом:
– Бедные… они-то чем виноваты…
Мама сердито посмотрела на меня, а этот араб тоже немного испугался, потому что он, как оказалось, очень даже любит Бялика, это же надо – с ходу, без всякой просьбы, стал читать отрывки из «Мертвецов пустыни», я чуть со стула не упала.
Арабский мальчишка, ученик слесаря из папиного гаража, декламирует стихи Бялика, невозможно представить! Если у него там все такие, то неудивительно, что дело так расцвело.
Я побежала к себе в комнату за книжкой Бялика, чтобы посмотреть, точно ли он цитирует или просто произносит строки как Бог на душу положит, и позвала папу, чтобы он поскорее вышел из ванной и послушал, может быть, он ему прибавит жалованье. Мама тоже обалдела. Мы, все трое, пожирали его глазами. А он решил произвести впечатление и начал тихо, без единой ошибки, читать отрывок, который ужасно любит Шварци и который он сует в программу всех вечеров, неважно, подходит он к случаю или нет. «Мы соперники Рока! Род последний для рабства и первый для радостной воли! Мы разбили ярем и судьбу мятежом побороли. Мы о небе мечтали – но небо ничтожно и мало… И с тех пор нет над нами владыки…» Сидит на кончике кресла, голова опущена, все еще не поднимает глаз, произносит слова почти шепотом. А я смотрю на папу и на маму, вижу, как они сидят, поедая его глазами, разинув рот, и вдруг будто молнией меня ударило. Ведь этот мальчишка похож чем-то на Игала. Что-то в нем напоминает его, а они не понимают и не чувствуют и никогда не поймут. Они не понимают, что именно в нем притягивает их. Папа не догадывается, почему именно его он послал сюда за сумкой и почему сейчас взял его на ночную работу. А если я об этом им скажу, они ответят: «Глупости, что ты вообще знаешь об Игале, ведь ты никогда его не видела».
И в воцарившейся тишине, в сумерках уходящего дня я смотрю на этого араба, а он замолк, глаза его блестят от удовольствия. Теперь уж мы опустили головы, видим его босые загорелые ноги, покоящиеся на ковре. Вдруг мне ужасно захотелось сделать для него что-нибудь. Я пошла и принесла свои домашние туфли, поставила возле него. Ничего страшного, один раз может надеть туфли для девочек. И только тут я сообразила, что не знаю, как его зовут, и спросила его, он посмотрел мне прямо в глаза и назвал свое имя.
Я и не знала, что у них бывают такие обыкновенные имена.
Наим
Наконец-то сели за стол. Я с утра ничего не ел и ослабел от голода, может быть, даже перепутал что-то в стихах из-за этого. Стол был покрыт белой скатертью, и на нем стояли две зажженных свечи и бутылка вина. Я не знал, что они верующие, да они и не помолились, сразу начали есть. Я сидел рядом с девочкой и очень старался не коснуться ее, а женщина принесла еду. Сначала были какие-то серые котлеты, сладковатые до тошноты. Эта женщина, наверно, не умеет готовить и вместо соли кладет сахар, но никто не обратил на это внимания, а может быть, им просто неудобно сказать ей. И я тоже заставил себя есть, чтобы они не обиделись, моя мама, например, всегда обижается, если не съедают все, что она ставит на стол. Я только взял побольше хлеба, чтобы не чувствовать сладковатый привкус. А этот Адам ест со страшной скоростью, в мгновение ока все прикончил, ему еще и добавку принесли, которую он тут же и проглотил. А я ел медленно, стараясь жевать с закрытым ртом, по всем правилам. Мне повезло, девчонка тоже ела медленно, так что им не пришлось ждать одного меня. Наконец-то я покончил с этими тошнотворными котлетами, каких я никогда до сих пор не ел и никогда больше в рот не возьму. Я спросил, как это называется, чтобы знать, чего остерегаться, если мне еще когда-нибудь придется побывать в еврейском доме. Они заулыбались и сказали, что это называется «гефилте фиш». «Хочешь еще?» Я быстро ответил: «Нет, спасибо». А женщина сказала: «Не стесняйся, есть еще много», я снова сказал: «Нет, спасибо, больше не хочу», но она уже встала, пошла на кухню и принесла полное блюдо, тогда я сказал уже более твердым голосом, но так, чтобы не обидеть ее: «Нет, правда, я сыт, если можно, то не надо больше…»
И она уступила и убрала все тарелки, похоже было, что на этом ужин закончился, а мне все еще хотелось есть, и я тихонечко стал жевать кусок белого хлеба, но и он, черт возьми, был сладковатым. Женщина возилась на кухне, звенела посудой, а девчонка уткнулась в телевизор, который был включен, показывали египетский фильм с танцем живота, наверно, интересно ей, хоть и не понимает ни слова, Адам читает газету, а я ем тихонько кусок за куском и вдруг вижу, что съел им весь хлеб.
И тут входит женщина с другими тарелками и ставит блюдо с мясом и картошкой. Как видно, ужин еще не закончился, но нет никакого порядка, каждый сам по себе, занят своим делом. И еще я заметил, что Адам и его жена, я уже знал, что ее зовут Ася, не смотрят друг на друга, когда разговаривают.
И снова начали есть. Эта еда оказалась повкуснее, только не хватало пряностей, по крайней мере ее не подслащали, и принесли черный хлеб. Девчонка поела чуть-чуть, и мама ей выговорила. Адам наложил себе полную тарелку и начал есть с такой скоростью, будто не ел целую неделю, заглядывает все время в газету, лежащую на столе. И такая тишина во время еды. Такое одиночество. Вдруг он вспомнил что-то и обратился ко мне:
– Кто-то говорил в гараже, что один из террористов, напавших на университет, твой брат или вроде того… Это правда?
И тут же хозяйка и Дафи как по команде отложили вилки и ножи, словно очень испугались чего-то. Я ужасно покраснел, задрожал – ну вот, все пропало.
– Какой террорист, – притворился я, что не совсем понял, – тот, что покончил с собой в университете?
Они слегка улыбнулись, получилось так, будто Аднан пришел в университет, чтобы тихо и мирно наложить на себя руки.
– Это сын моего дальнего родственника… соврал я, – я его почти не знал. Он был больной, то есть не совсем нормальный… – улыбнулся я им, но на их лицах не было улыбки.
Я снова заработал вилкой и ножом, уткнувшись в тарелку, ем один, и вдруг возник передо мной образ Аднана, как лежит он в земле с закрытыми глазами и идет дождь. Они переглянулись и тоже начали есть.
Ужин продолжался. Дафи рассказала что-то о своей подруге и ее родителях и что сказал ей сегодня учитель математики. Снова убрали тарелки и принесли блюдца с мороженым, наверно, осталось у них с лета. Я съел и его с хлебом, а что тут такого?
Но вот ужин закончен, Дафи уселась против телевизора, меня тоже усадили к экрану на одно из кресел, в моей пижаме и ее домашних туфлях. Я уже и забыл стесняться. Словно я член семьи. Даже в уборную пошел и вернулся. Шли уже передачи на иврите, сначала пели субботние песни, а потом говорили и спорили и снова пели песни, на этот раз для стариков. А я еще ничего не знал о предстоящей ночной работе. Можно сказать, забыл о ней, а может, и Он забыл. Во всяком случае, так казалось. Адам тоже смотрел телевизор и одновременно читал газету, а вернее, не делал ни того ни другого, просто немножко дремал. Девчонка уже, наверно, с полчаса говорит по телефону, женщина моет посуду на кухне, и только я в своей пижаме продолжаю смотреть телевизор, по которому передают песни Второй алии, в том числе одну песню, слова которой мне знакомы.
Голова у меня уже почти падала, я с трудом крепился, но все-таки уснул под звуки песен, очень уж устал от этого необычного и чудесного дня. А в одиннадцать увидел склонившиеся надо мной смеющиеся лица, телевизор уже не работал, часть ламп погашена, они подняли меня и отвели, сонного, в комнату, заставленную книгами, уложили в мягкую белую кровать, а Адам сказал: «Я тебя скоро разбужу, и мы отправимся» – и укрыл меня одеялом.
«Так все-таки будет ночная работа», – подумал я, снова засыпая.
Около двух он разбудил меня, в доме было совсем темно. Сначала я ничего не соображал и заговорил с ним по-арабски. Он засмеялся и сказал: «Проснись, проснись» – и дал мне мою одежду, сухую и затвердевшую. Я оделся в темноте, а он смотрел на меня. На нем была другая, не рабочая одежда, меховая шапка и черная меховая куртка, он был похож на настоящего медведя. Мы вышли из темной квартиры, освещенной лишь двумя свечками, которые еще горели на убранном столе, и мне уже тогда пришло в голову, что с этой ночной работой что-то нечисто.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45
Ну и что такого, что он араб, и почему это он вдруг такой бедненький? И вообще, я не потому, что он араб. Просто так… Да хоть еврей, какое это вообще имеет значение! Черт возьми… Я даже обиделась на нее. А тем временем папа нашел выход – пусть наденет пижаму, которую он принес, папа, оказывается, дал ему утром деньги, чтобы он купил себе пижаму (странная идея!), и его не спросили даже, хочет ли он разгуливать посреди дня в пижаме, просто сунули ему в ванную и стали ждать, чтобы он вышел. А он все не выходит, прошло пять минут, десять минут, четверть часа, а его все нет. Прихорашивается, что ли, как какая-нибудь кокетка? Наверно, не доходит до него, что у нас только одна ванная и папе тоже надо помыться перед едой. В конце концов папа открыл дверь, и мы увидели, что он сидит на краю ванны, как испуганный зверек, одет в такую пижаму, какой я в жизни не видела. Ну и мамзер, а мама еще волнуется за него. Такую роскошь отхватил, наверно, самую дорогую – элегантного покроя, с расширяющимися книзу рукавами, с кушаком и блестящими пуговицами.
Мы были потрясены. Удивленно смотрим друг на друга. Я не удержалась и улыбнулась, на папином лице тоже появилась глупая улыбка, испуганная какая-то, и тут я почувствовала, что вся начинаю сотрясаться от хохота, что мне ужасно смешно. И я разразилась диким смехом, своим знаменитым хохотом, который взрывается как гром, и за первым его раскатом следует такое тоненькое хи… хи… хи, которое всегда заражает других, и все вокруг начинают смеяться против своей воли и не могут остановиться. И папа тоже начал смеяться – хо… хо… хо, и мама с хмурым лицом тоже начинает захлебываться – ха… ха… ха, и снова я разражаюсь великим громом, но уже не из-за пижамы, а из-за их дурацкого смеха. А араб, весь красный, тоже попытался улыбнуться, но вдруг как-то сразу, без всякого предупреждения, заплакал. Плачет так горько, так безутешно, арабское первобытное рыдание, что я сразу же перестала смеяться, мне ужасно стало жаль его, честное слово. Я понимаю его. Как он еще до сих пор крепился? Я бы на его месте уже давно завыла.
Наим
Но потом, увидев, что они перепугались, я перестал плакать, и они повели меня в гостиную, усадили в кресло, и вот я уже разговариваю с ними, правда, это его жена разговорила меня, стала задавать мне вопросы, чтобы отвлечь. Никогда не приходилось мне разговаривать с такой женщиной. Совсем не молодая, с острым лицом, курит сигарету за сигаретой, но очень сердечная и умная, умеет обращаться с людьми. Сидит напротив меня, закинув ногу на ногу, а за ней в окне – закат, море и на горизонте розовым веером идет легкий дождь. В комнате тепло и приятно, все вокруг чисто прибрано. Они и не подозревают, что я хорошо знаю их квартиру и все эти мелкие вещички, стоящие на полках. Мои босые ноги утопают в ковре, я сижу на кончике кресла и отвечаю на вопросы. Она задает так много вопросов, словно работает в Службе безопасности. Что делает папа и что делает мама, сколько братьев и сколько сестер, и чем именно занимается Фаиз в Лондоне, и что мы думаем, и что учили в школе, сколько часов иврита, и сколько часов математики, и сколько арабского, и сколько истории, и какую историю мы проходили, и с какого времени наша семья живет в стране, то есть сколько поколений, и сколько всего людей в деревне, и сколько работает в городе, и сколько дома. И что я знаю о евреях, и слышал ли я о сионизме, и как я понимаю это слово. И все так серьезно и доброжелательно, как будто это действительно очень важно для нее. Наверно, она первый раз разговаривает с арабом о таких вещах, небось до сих пор говорила только с теми арабами, которые приносят ей продукты из супермаркета или моют лестницу.
А я тихо отвечаю ей, слезы уже высохли. Очень стараюсь. Сижу не шевелясь, боюсь, как бы не разбить случайно что-нибудь, я и так натворил тут достаточно. И рассказываю ей все, что знаю, что еще не забыл, осторожно, чтобы не рассердить ее. Смотрю только на нее, не поворачиваю голову в сторону девчонки, которую, теперь я уже знаю, зовут Дафи вместо Дафна. А она сидит все это время рядом и пристально смотрит на меня. Ее взгляд касается меня, как горячий ветер, она сидит, и слушает, и слегка улыбается. А беседа все течет и течет, и я вижу, что они и правда ничего о нас не знают, не знают, что мы много чего учим о них. Даже понятия не имеют, что мы действительно проходим Бялика, и Черниховского, и всяких других хасидов и что мы знаем о том, что такое бейт-мидраш, и о еврейской судьбе, и даже о сгоревшем местечке.
– Бедные… – говорит вдруг девочка, – чем они-то виноваты…
Но женщина, смеясь, оборвала ее, а я не совсем понял, можно ли и мне посмеяться, и только улыбнулся, криво так, а глазами уперся в ковер. А потом испугался, как бы разговор не заглох, и продолжал говорить тихим голосом, даже не дожидаясь вопросов.
– Мы учили стихи наизусть, и я даже помню… может, хотите послушать? И стал декламировать:
То не косматые львы собралися на вече пустыни,
То не останки дубов, погибших в расцвете
гордыни, –
В зное, что солнце струит на простор
золотисто песчаный,
В гордом покое, давно, спят у темных шатров
великаны.
А они и правда ужасно удивились, чуть со стульев не попадали. Я был уверен, что они удивятся, а то зачем бы мне вдруг читать им стихи. Я на это и рассчитывал. Пусть знают, что не такой уж я дурак.
Дафи даже вскочила с места и побежала звать своего отца, чтобы и он послушал. Он вышел прямо из ванной, в купальном халате, борода мокрая, стоит раскрыв рот, будто у меня вторая голова выросла.
А я продолжал, все больше входя во вкус:
Мы соперники Рока!
Род последний для рабства и первый
для радостной воли!
Мы разбили ярем и судьбу мятежом побороли;
Мы о небе мечтали – но небо ничтожно и мало…
И с тех пор нет над нами владыки!
А девчонка, Дафи, вдруг закатилась смехом, бежит за книгой, чтобы проверить, не сделал ли я какой-нибудь ошибки. Я же продолжаю дрожащим голосом:
Против воли небес, напролом,
Мы взойдем на вершину!
Сквозь преграды и грохот и гром
Урагана!
Уже почти совсем стемнело, в доме было тепло, и полное безмолвие стояло вокруг. Теперь я заметил, в какой тишине они живут. А они все возятся со мной, будто я игрушка. Я чувствую, что произвожу на них впечатление, вижу, как они не сводят с меня глаз. Ведь я не такой уж некрасивый, девчонки в нашей деревне частенько поглядывают на меня, просто так, без причины, думают, что я не замечаю. Но сейчас попробуй пойми, чем я их заворожил – просто странно выгляжу в этой красной пижаме с бахромой и золотыми пуговицами или все-таки немного симпатичный? Девчонка притащила свои домашние туфли и поставила возле моих босых ног. И они все ласково улыбнулись мне.
– Как, ты сказал, тебя зовут? – вдруг спросила девочка, не расслышала, наверно, сначала.
– Наим, – ответил я.
Дафи
Мама, конечно, готова была меня убить, хотя тоже смеялась. Но она очень быстро настроила себя на серьезный лад и отвела его, еще плачущего, в гостиную, усадила в кресло и стала задавать всякие вопросы, чтобы отвлечь его, испытанный способ еще с тех времен, когда я была маленькой. Спрашивает его о деревне и о семье, о школе и об учебной программе, а он отвечает серьезно так, голова опущена, сидит на кончике кресла.
Я сидела немного поодаль, не сводила с него взгляда. Честное слово, он мне понравился, этот араб, развлек нас папа в канун субботы, ведь у нас эти предсубботние вечера стали ужасно скучными – ничего, кроме кучи газет. Сидит себе в пижаме, причесанный, чистый и благоухающий, с раскрасневшимися щеками. Показался вдруг маленьким, кого-то напоминает, нельзя сказать, что он некрасив, есть, наверно, и похуже.
А мама делает мне намеки, хмурит брови, потому что заметила, как я впилась в него взглядом, просто глаз не спускаю, наверно, подумала, что я собираюсь поиздеваться над ним или посмеяться, как случается, когда я сижу, уставившись на одну из старух, приходящих навестить ее. Но я ничего такого не замышляла, он просто заинтересовал меня, этот араб, надо сказать, он быстро пришел в себя и начал толково отвечать на ее вопросы, рассказывает о своей деревне, о семье, о школе, которую он кончил и где изучал Бялика и Черниховского и всю эту нашу тягомотину. Чудеса! Просто свинство заставлять их учить это. Пусть учат свою собственную.
У меня вырвалось шепотом:
– Бедные… они-то чем виноваты…
Мама сердито посмотрела на меня, а этот араб тоже немного испугался, потому что он, как оказалось, очень даже любит Бялика, это же надо – с ходу, без всякой просьбы, стал читать отрывки из «Мертвецов пустыни», я чуть со стула не упала.
Арабский мальчишка, ученик слесаря из папиного гаража, декламирует стихи Бялика, невозможно представить! Если у него там все такие, то неудивительно, что дело так расцвело.
Я побежала к себе в комнату за книжкой Бялика, чтобы посмотреть, точно ли он цитирует или просто произносит строки как Бог на душу положит, и позвала папу, чтобы он поскорее вышел из ванной и послушал, может быть, он ему прибавит жалованье. Мама тоже обалдела. Мы, все трое, пожирали его глазами. А он решил произвести впечатление и начал тихо, без единой ошибки, читать отрывок, который ужасно любит Шварци и который он сует в программу всех вечеров, неважно, подходит он к случаю или нет. «Мы соперники Рока! Род последний для рабства и первый для радостной воли! Мы разбили ярем и судьбу мятежом побороли. Мы о небе мечтали – но небо ничтожно и мало… И с тех пор нет над нами владыки…» Сидит на кончике кресла, голова опущена, все еще не поднимает глаз, произносит слова почти шепотом. А я смотрю на папу и на маму, вижу, как они сидят, поедая его глазами, разинув рот, и вдруг будто молнией меня ударило. Ведь этот мальчишка похож чем-то на Игала. Что-то в нем напоминает его, а они не понимают и не чувствуют и никогда не поймут. Они не понимают, что именно в нем притягивает их. Папа не догадывается, почему именно его он послал сюда за сумкой и почему сейчас взял его на ночную работу. А если я об этом им скажу, они ответят: «Глупости, что ты вообще знаешь об Игале, ведь ты никогда его не видела».
И в воцарившейся тишине, в сумерках уходящего дня я смотрю на этого араба, а он замолк, глаза его блестят от удовольствия. Теперь уж мы опустили головы, видим его босые загорелые ноги, покоящиеся на ковре. Вдруг мне ужасно захотелось сделать для него что-нибудь. Я пошла и принесла свои домашние туфли, поставила возле него. Ничего страшного, один раз может надеть туфли для девочек. И только тут я сообразила, что не знаю, как его зовут, и спросила его, он посмотрел мне прямо в глаза и назвал свое имя.
Я и не знала, что у них бывают такие обыкновенные имена.
Наим
Наконец-то сели за стол. Я с утра ничего не ел и ослабел от голода, может быть, даже перепутал что-то в стихах из-за этого. Стол был покрыт белой скатертью, и на нем стояли две зажженных свечи и бутылка вина. Я не знал, что они верующие, да они и не помолились, сразу начали есть. Я сидел рядом с девочкой и очень старался не коснуться ее, а женщина принесла еду. Сначала были какие-то серые котлеты, сладковатые до тошноты. Эта женщина, наверно, не умеет готовить и вместо соли кладет сахар, но никто не обратил на это внимания, а может быть, им просто неудобно сказать ей. И я тоже заставил себя есть, чтобы они не обиделись, моя мама, например, всегда обижается, если не съедают все, что она ставит на стол. Я только взял побольше хлеба, чтобы не чувствовать сладковатый привкус. А этот Адам ест со страшной скоростью, в мгновение ока все прикончил, ему еще и добавку принесли, которую он тут же и проглотил. А я ел медленно, стараясь жевать с закрытым ртом, по всем правилам. Мне повезло, девчонка тоже ела медленно, так что им не пришлось ждать одного меня. Наконец-то я покончил с этими тошнотворными котлетами, каких я никогда до сих пор не ел и никогда больше в рот не возьму. Я спросил, как это называется, чтобы знать, чего остерегаться, если мне еще когда-нибудь придется побывать в еврейском доме. Они заулыбались и сказали, что это называется «гефилте фиш». «Хочешь еще?» Я быстро ответил: «Нет, спасибо». А женщина сказала: «Не стесняйся, есть еще много», я снова сказал: «Нет, спасибо, больше не хочу», но она уже встала, пошла на кухню и принесла полное блюдо, тогда я сказал уже более твердым голосом, но так, чтобы не обидеть ее: «Нет, правда, я сыт, если можно, то не надо больше…»
И она уступила и убрала все тарелки, похоже было, что на этом ужин закончился, а мне все еще хотелось есть, и я тихонечко стал жевать кусок белого хлеба, но и он, черт возьми, был сладковатым. Женщина возилась на кухне, звенела посудой, а девчонка уткнулась в телевизор, который был включен, показывали египетский фильм с танцем живота, наверно, интересно ей, хоть и не понимает ни слова, Адам читает газету, а я ем тихонько кусок за куском и вдруг вижу, что съел им весь хлеб.
И тут входит женщина с другими тарелками и ставит блюдо с мясом и картошкой. Как видно, ужин еще не закончился, но нет никакого порядка, каждый сам по себе, занят своим делом. И еще я заметил, что Адам и его жена, я уже знал, что ее зовут Ася, не смотрят друг на друга, когда разговаривают.
И снова начали есть. Эта еда оказалась повкуснее, только не хватало пряностей, по крайней мере ее не подслащали, и принесли черный хлеб. Девчонка поела чуть-чуть, и мама ей выговорила. Адам наложил себе полную тарелку и начал есть с такой скоростью, будто не ел целую неделю, заглядывает все время в газету, лежащую на столе. И такая тишина во время еды. Такое одиночество. Вдруг он вспомнил что-то и обратился ко мне:
– Кто-то говорил в гараже, что один из террористов, напавших на университет, твой брат или вроде того… Это правда?
И тут же хозяйка и Дафи как по команде отложили вилки и ножи, словно очень испугались чего-то. Я ужасно покраснел, задрожал – ну вот, все пропало.
– Какой террорист, – притворился я, что не совсем понял, – тот, что покончил с собой в университете?
Они слегка улыбнулись, получилось так, будто Аднан пришел в университет, чтобы тихо и мирно наложить на себя руки.
– Это сын моего дальнего родственника… соврал я, – я его почти не знал. Он был больной, то есть не совсем нормальный… – улыбнулся я им, но на их лицах не было улыбки.
Я снова заработал вилкой и ножом, уткнувшись в тарелку, ем один, и вдруг возник передо мной образ Аднана, как лежит он в земле с закрытыми глазами и идет дождь. Они переглянулись и тоже начали есть.
Ужин продолжался. Дафи рассказала что-то о своей подруге и ее родителях и что сказал ей сегодня учитель математики. Снова убрали тарелки и принесли блюдца с мороженым, наверно, осталось у них с лета. Я съел и его с хлебом, а что тут такого?
Но вот ужин закончен, Дафи уселась против телевизора, меня тоже усадили к экрану на одно из кресел, в моей пижаме и ее домашних туфлях. Я уже и забыл стесняться. Словно я член семьи. Даже в уборную пошел и вернулся. Шли уже передачи на иврите, сначала пели субботние песни, а потом говорили и спорили и снова пели песни, на этот раз для стариков. А я еще ничего не знал о предстоящей ночной работе. Можно сказать, забыл о ней, а может, и Он забыл. Во всяком случае, так казалось. Адам тоже смотрел телевизор и одновременно читал газету, а вернее, не делал ни того ни другого, просто немножко дремал. Девчонка уже, наверно, с полчаса говорит по телефону, женщина моет посуду на кухне, и только я в своей пижаме продолжаю смотреть телевизор, по которому передают песни Второй алии, в том числе одну песню, слова которой мне знакомы.
Голова у меня уже почти падала, я с трудом крепился, но все-таки уснул под звуки песен, очень уж устал от этого необычного и чудесного дня. А в одиннадцать увидел склонившиеся надо мной смеющиеся лица, телевизор уже не работал, часть ламп погашена, они подняли меня и отвели, сонного, в комнату, заставленную книгами, уложили в мягкую белую кровать, а Адам сказал: «Я тебя скоро разбужу, и мы отправимся» – и укрыл меня одеялом.
«Так все-таки будет ночная работа», – подумал я, снова засыпая.
Около двух он разбудил меня, в доме было совсем темно. Сначала я ничего не соображал и заговорил с ним по-арабски. Он засмеялся и сказал: «Проснись, проснись» – и дал мне мою одежду, сухую и затвердевшую. Я оделся в темноте, а он смотрел на меня. На нем была другая, не рабочая одежда, меховая шапка и черная меховая куртка, он был похож на настоящего медведя. Мы вышли из темной квартиры, освещенной лишь двумя свечками, которые еще горели на убранном столе, и мне уже тогда пришло в голову, что с этой ночной работой что-то нечисто.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45