Не отрывая глаз от выходящей, приседаю, шарю рукой по снегу и, не нащупав гирьку (а ну ее, право!), распрямляюсь.
Она стояла на крыльце, глядела на меня и улыбалась. Соболей не было. Был черный каракуль. Он лежал, свернувшись калачиком, на знакомых, пышных, темнорусых волосах. Он охватывал шею и затылок большим стоячим воротником. Туго обтянув грудь и тонкую талию, он спускался на бедра, едва достигая колен. Его мелкие антрацитовые колечки мерцали в свете неяркого дня, отливая то серебром, то бронзой, то зеленью, то синевой. Ниже колен ноги были прикрыты подолом черной суконной юбки.
Придерживая юбку рукою, она стала спускаться по ступеням. Спускаясь, она продолжала смотреть на меня и улыбаться, показывая ровные, до странности ровные и до странности белые зубы. "Будто фарфоровые!" подумал я и сделал несколько шагов ей навстречу. Сердца во мне уже не было. На его месте ощущалась пустота. "После вернуться и отыскать все же гирьку", мелькнуло в голове.
Я подошел к ней, уже спустившейся с крыльца. Так и не подаренная Знобишиным фотография ожила. Изображение стало объемным и цветным: бледный, молочно-белый лоб; темно-русые, как и волосы, брови; нежная розовость щек; светло-серые, теплого оттенка глаза; яркие карминные губы и уже виденные мною крупные капли изумрудов, повисшие на кончиках мочек.
Она протянула мне руку в узкой черной перчатке.
— Здравствуйте! Все-таки выследили меня! Ваше терпение вознаграждено — вы долго здесь стояли, я видела вас из окна. Озябли небось? Бедный!
Рука ее была мягкой и теплой. Я чувствовал это сквозь тонкую кожу перчатки. И еще я чувствовал запах, тот самый, тревожащий, таинственный запах, который исходил от подушек в коляске.
Рядом с нами возник кто-то третий. Повернув голову, я увидел, что это мальчик, вывалявшийся в снегу, — он вернулся. Мальчишка стоял, разинув рот, и глядел на Брянскую не мигая. Лицо его сияло восторгом.
— Почему вы такая красивая? — спросил он вдруг.
Она засмеялась. Смех был прозрачен, звонок и мелодичен.
— А почему ты весь в снегу? — спросила она.
— Потому что мы толкали друг друга в сугробы, — ответил он.
— Потому что такая уродилась, — ответила она и коснулась пальцем лацкана моего пальто. — Вы любите кататься по городу?
— Люблю, — сказал я.
— Давайте покатаемся вместе!
— Давайте! С удовольствием! Правда, мне ни разу еще не приходилось… в таком экипаже.
— Вот и чудесно! Это будет в первый раз! Садимся!
Я поддержал ее за локоть и, когда она забралась в коляску, уселся рядом с нею, подпихнув под свой бок голубую подушку.
— Хорошая коляска, не правда ли? — сказала она. — Совсем новая. Месяц как куплена. На аукционе.
— А лошадь? — спросил я.
— А лошадь эта у меня уже давно. Года два меня возит. Ее Кавалером зовут. Она не лошадь, а конь, жеребец.
Брянская тронула рукой кучерово плечо.
— Поехали, Дмитрий!
Кучер встрепенулся и выпрямил спину, — видимо, он и впрямь задремал. Выпрямил спину и обернулся, и сверкнул на меня глазами, и улыбнулся как-то загадочно, и пошевелил вожжами, и сказал басом:
— Н-н-ноо!
И так же, как тогда, у Михайловского сада, Кавалер с места взял рысью. Мальчишка бежал следом и орал:
— А я! А я! Меня-то забыли!
Я глядел на кушак кучера, боясь взглянуть на свою соседку, все еще опасаясь какого-то подвоха, какой-то каверзы, какой-то злой шутки судьбы. Я глядел на широкий голубой кушак кучера и мысленно уговаривал себя не удивляться. Коляска покачивалась. Рядом со мною сидела женщина, которая умерла лет семьдесят тому назад. Она была молода и прекрасна. От нее струилось сказочное благоухание. И я почти не удивлялся этому.
Мы катили по набережной. Брянская положила ногу на ногу и скрестила руки на колене. "Любит так сидеть", — подумал я.
— Тогда, в Михайловском саду, вы меня перехитрили.
— Да, в Михайловском вы были нерасторопны, и я без труда от вас улизнула. Но сейчас вы взяли реванш, и я поздравляю вас с успехом. Вам, натурально, кажется странным мое поведение? Я то и дело появляюсь пред вами, интригую вас, не даю вам покоя. Вас это, наверное, немножечко раздражает? Признайтесь! Но мне нравятся ваши стихи. Мне безумно нравятся ваши стихи. Случайно купила у букиниста ваш сборничек за двугривенный, полистала и разволновалась. Ничего похожего никогда, нигде, ни у кого… Вы небось и сами не знаете, кто вы такой! Вам когда-нибудь говорили, кто вы такой? Послала письмо в издательство. Мне ответили. Сообщили ваш адрес и номер вашего телефона. А в книжке есть ваша фотография. Вы не только талантливы, но еще и красивы! Дайте-ка я как следует на вас погляжу!
Она повернулась и приблизила свое лицо к моему.
— О, какой вы! У вас необычные глаза. Они слоистые. Я вижу два слоя. Нет, кажется, три. А там, дальше… Вы злой или добрый? Отвечайте! Впрочем, не надо, и так узнаю. Но вы умный. Это видно. И по стихам заметно. Я люблю умных мужчин, но попадаются больше глупые. Почему-то они меня обожают. За мною ходит целая свита глупых мужчин. Все высокие, статные, усатые. Все красавцы, как на подбор. К несчастью, господь обделил их умом. Я их вам покажу. Они мне не противны. Я часто любуюсь ими. Но мужчина должен быть умным, не правда ли? Умным и талантливым. А они бесталанны. Они заурядны. Они блистательно бесталанны и очаровательно заурядны. Или нет — они очаровательно бесталанны и блистательно заурядны. Так лучше. Признаться, я не большая любительница поэзии, хотя читывала ее. Пушкина, натурально, Жуковского, Майкова, Бенедиктова, Полонского, Апухтина. Пробовала читать декадентов — Брюсова, Бальмонта, но они меня утомляют. У меня от них как-то кисло во рту. Не правда ли, смешно? Вы их любите? Еще Блока сейчас многие хвалят, он в моде. Я его почти не знаю, а это почему-то запомнилось:
Но в мирной безраздумной сини Очарованье доцвело, И вот — осталась нежность линий И в нимбе пепельном чело.
Правда, красиво? "И в нимбе пепельном чело"! Но ваши стихи!.. Они меня подхватывают под руки и куда-то уводят. Я бессильна пред ними, я не могу им сопротивляться! Они уводят меня куда-то туда, где я ни разу еще не была. Скажите, куда же они меня уводят? В какую страну? В какие пределы? Вы же небось живете там постоянно, вы там давно поселились. А у вас много поклонниц? Письма вам пишут, да? Я тоже хотела послать письмо, но после передумала и решила позвонить. Кто это подходил к телефонному аппарату? Ваша… экономка? Или кто-нибудь из родственниц? Ах, это была ваша матушка? У нее такой молодой голос! Вероятно, она еще совсем не стара. А вы любите цыганские романсы? Вам нравится Варя Панина? Вы ни разу не слышали, как она поет? Как странно! Она ведь очень известна! Очень! Она хорошо поет, только чуть старомодно, слишком уж по-цыгански. Так пели и пятьдесят лет тому назад. Но вы ее все же послушайте. Рекомендую. Многие от нее без ума.
Я смотрел ей в лицо. Я видел, как шевелятся ее губы, как подрагивают ее ресницы, как покачиваются на ушах изумрудные капли. Я смотрел ей в лицо и слушал музыку ее речи. Сердце мое вернулось на свое место. Оно билось ровно и не слишком громко. С сердцем моим все обошлось. Я был до смешного спокоен. В вихре невероятного я уже обрел удобное место. Непостижимость происходящего уже не пугала меня. Непостижимость происходящего доставляла мне удовольствие.
Брянская откинулась на спинку сиденья. Подрагивал в воздухе острый носок ее ботинка. Подпрыгивал голубой бант на хвосте Кавалера. Дергались локти чернобородого террориста. Мимо проплыла колоннада Казанского. Проплыл и Кутузов. Своим маршальским жезлом он указывал на отлично известное мне величественное сооружение, украшенное бронзовыми скульптурами и увенчанное продолговатым, яйцеобразным стеклянным куполом. На куполе поблескивал стеклянный глобус. На глобусе была четкая надпись — ЗИНГЕРЪ. Странно! Почему я раньше не замечал эту надпись? Ниже, над витринами, надпись повторялась многократно: ЗИНГЕРЪ, ЗИНГЕРЪ, ЗИНГЕРЪ, ЗИНГЕРЪ. Удивительно! Ведь не было же этой надписи! Никогда я ее здесь не видел, хотя когда-то она непременно должна была здесь быть! Опять шалости киношников?
Свернули на Невский. Нас обгоняли троллейбусы, автобусы и такси. Мы останавливались у перекрестков, пропуская пешеходов. На нас не обращали внимания. Было даже обидно: такая прекрасная коляска! Моя спутница молчала. Я косился на ее профиль. Он смущал меня своим благородством. Легкая горбинка носа деликатно напоминала о тягучих веках просвещенного феодализма, о белых колоннадах барских дворцов и о псовой охоте.
У Литейного горел красный свет. Пришлось еще раз остановиться. Кавалер бесцеремонно поднял хвост. Я стыдливо отвернул голову и увидел на тротуаре рядом с коляской Знобишина. Он глядел на меня, на совершенно живую Брянскую, на страшного Дмитрия, на изумительного Кавалера, на элегантнейший экипаж. Лицо его было бледным до голубизны. Глаза были вытаращены. Рот был полуоткрыт. Кучер дернул вожжи, и мы поехали дальше, оставив Знобишина в прескверном состоянии. "Может быть, остановиться, выйти, объяснить? — подумал я. — Жалко все же человека. Шампанское с ним пили недавно…"
Тут я заметил, что фасады домов сплошь завешаны вывесками, большими, крикливыми, яркими вывесками. Обосновавшись на нижних этажах, они подымались все выше и выше. Они заполняли простенки между окон, забирались на карнизы и аттики.
ТАБАКЪ И БУМАГА. В. АНДРУКОВИЧЪ
СЕВЕРНЫЙ ЗЕМЕЛЬНЫЙ БАНКЪ ИНЖЕНЕРЪ Р. Э. ЭРИХСОНЪ.
Установка подъемныхъ машинъ ТОВАРИЩЕСТВО М. С. КУЗНЕЦОВА
МОДЫ МАРИ ДОНАТЪ
Заметил я также, что рядом с нами ехала коляска, очень похожая на нашу, только кучер был рыжебородый и у него был красный кушак, а лошадь была серая в яблоках. Навстречу нам двигались другие коляски, похожие и непохожие на нашу, с одной лошадью или двумя. Мимо прогрохотал вагон трамвая, очень смешной вагон трамвая с открытыми площадками, огороженными узорными железными решетками. На площадках стояли люди, сошедшие с фотографий журнала «Нива» за 1906 год (подшивку я недавно просматривал с любопытством). По тротуарам двигались такие же люди. На углу стоял толстый городовой при усах и при сабле.
Я изо всех сил старался сохранить только что обретенное драгоценное, хотя и противоестественное спокойствие. Моя спутница поглядывала на меня с улыбкой.
— Какой у нас год? — спросил я.
Она засмеялась. На сей раз смех был еще прозрачнее, еще звонче, еще мелодичнее.
— Ой, уморили!
Она вытащила из-за перчатки маленький кружевной платочек и стала вытирать нос. У нее это получалось на редкость изящно. Кончик носа чуть-чуть покраснел.
— Ну и память же у поэтов! Живете в неведомо каком году, в неведомо каком веке, на неведомо какой планете! У нас тысяча девятьсот восемьдесят третий! Не верите? Вам хотелось бы оказаться вдруг в восемьдесят третьем? Нет? Но отчего же? А мне вот хотелось бы. В восемьдесят третьем мне стукнет сто десять лет. Не так уж много. К счастью, на дворе тысяча девятьсот восьмой. Направо, Дмитрий!
Мелькнули купола какой-то церкви. "Ах, да, Знаменская!" — вспомнил я. Свернули на Лиговку. Высунувшись из-под верха, я взглянул назад. Посреди площади возвышался монумент: на очень упитанной, мощной ломовой лошади восседал очень упитанный плечистый человек, похожий на только что виденного городового. Вокруг монумента медленно и сонно, как завороженные, кружились трамваи, набитые публикой с иллюстраций «Нивы». Через несколько минут коляска остановилась.
— Мне думается, что нам следует немножко погреться, — сказала Брянская, — у меня руки замерзли. Напрасно я не взяла муфту.
Перед нами было знакомое мне маленькое кафе, располагавшееся в полуподвальном этаже большого шестиэтажного дома. Я неоднократно посещал его во время своих блужданий по городу. Над входом была, однако, незнакомая надпись:
ГОЛУБОЙ ЖИРАФЪ трактиръ Матвея Ковыряхина
Мы вошли. В крохотном вестибюльчике нас встретил длиннорукий, кривоногий, волосатый горбун в причудливом одеянии, напоминавшем одновременно ливрею, кафтан петровских времен и еще что-то.
— Ксения Владимна! Ксения Владимна! Королева ты наша! Красавица ты наша! Бесподобная ты наша! Ангел ты наш златокрылый! — запричитал он, сладко осклабясь и суетливо помогая Брянской снимать шубку.
— Много народу, Пафнутий?
— Почти никого! Человек пять-шесть. И все трезвые. Воздух свежий, чистый, хороший. Еще не накурено. Еще не успели дыму этого смрадного напустить.
В уютном зале с низкими крутыми сводами все было как-то не так. Стены и потолок были выкрашены в голубой цвет. С потолка свисал сделанный из папье-маше большой голубой жираф. За стойкой возвышался огромный резной буфет в русском стиле, уставленный многочисленными фарфоровыми чайниками, все они были голубые. Тут же сиял свежевычищенной медью пузатый самовар. Чуть поодаль на высоком табурете красовался граммофон с гигантским цветком гофрированной и тоже голубой трубы.
От стойки отделился высокий, тощий, узкоплечий, светловолосый, безбородый человек в синей шелковой рубахе с белой подпояской. Согнувшись в три погибели, он приблизился к нам.
— Какая честь, Ксень Вдимна! Какая радость! Какой подарок! Какой праздник! Давненько не навещали-с! Чуть ли не с Рождества! Думал, грешным делом, уж и запамятовали нас совсем! Извольте вот сюда! Ваше любимое место. Никого не сажаем. Все ждем: вдруг вспомните-с, снизойдете-с, заглянете-с? Вдруг облагодетельствуете и предстанете взору-с? Вдруг озарите чуланчик наш светом своим дивным? Что прикажете подать?
— Кофе, — сказала Брянская. — Покрепче, погорячее. И с коньяком.
— Сию минуту-с!
Она сидела напротив меня, сцепив пальцы рук на скатерти, и спокойно смотрела мне в глаза. На ней была та самая белая кофточка со стоячим узким воротничком.
На груди лежало то самое ожерелье из крупного жемчуга.
— Я люблю здесь бывать одна. Это мое тайное прибежище. Здесь хорошо. Здесь мне всегда рады. Здесь все голубое — это любимый мой цвет.
Люди, сидевшие в отдалении за столиками, начали оглядываться. Оттуда доносился шепот: "Брянская!.. Брянская! "
Трактирщик принес кофе и коньяк. Чуть задержавшись у столика, скользнул по мне взглядом.
Она подняла рюмку.
— Что ж, выпьем. Со свиданьицем, как говорит моя кухарка Стеша!
— Со свиданьицем! — сказал я и сделал глоток. Коньяк был неплохой, кажется, французский.
Трактирщик между тем на цыпочках подкрался к граммофону и стал крутить ручку. Послышались звуки рояля — аккомпаниатор играл вступление. И вот зазвучал женский голос. Он проступал, просачивался, пробирался сквозь шипенье, сипенье, потрескиванье, постукиванье, как бы сквозь некую завесу, за которой пряталась невидимая певица.
Голос был красивый и страстный. Голос был грудной, теплый, мягкий, удивительно женственный. Голос был чистый и сильный. Голос был диковинный. Он тревожил и завораживал. Он то лился широко, густо и мощно, все затопляя, то журчал прозрачно и нежно, мягко обтекая невидимые преграды и устремляясь куда-то в запредельность. В нем было томленье и ликованье. В нем таилась надежда. В нем сквозила печаль. В нем слышались отзвуки каких-то несчастий и предчувствия грядущих бед. Казалось, что кто-то, захлебываясь от радости бытия и глядя в необозримые, озаренные солнцем пространства, стоит на самой кромке жизни, на самом краю черной бездны. Женщина пела о любви. О любви капризной и самозабвенной, о земной, грешной, сладостной и горькой любви, о жарких объятиях, о встречах и прощаниях, о черных муках ревности, о тоске разлуки.
Манера пения была для меня неожиданной, а то, что пелось, я никогда ранее не слыхал. Мелодия была проста. Стихи были наивны. В интонации чудилось что-то цыганское, однако цыганки поют по-другому. Слова произносились старомодно, с дворянским шиком, немного в нос, будто певица с детства знала французский ничуть не хуже и даже лучше русского. Голос был целиком во власти певицы. Он был ее послушным рабом. Он был расторопен и ловок. Он делал все, на что был способен. Голос был вышколен и звучал безукоризненно.
Я глядел на Брянскую. Она сидела предо мною вся светлая, жемчужно-кружевная, полупрозрачная на аквамариновом фоне стены. Она сидела, опустив ресницы. Пальцы сжимали рюмку. В рюмке желтел коньяк.
— Кто это? — спросил я, кивнув на граммофон.
На ее губах появилась усмешка и тут же исчезла. Пальцы выпустили рюмку и легли на скатерть. Они чуть подрагивали. Ресницы взлетели вверх, и я снова увидел ее глаза. В них таилось нечто похожее на испуг.
— Это я, — ответила она тихо.
Пластинка кончилась, но продолжала вращаться. Из трубы исходило шипение.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39
Она стояла на крыльце, глядела на меня и улыбалась. Соболей не было. Был черный каракуль. Он лежал, свернувшись калачиком, на знакомых, пышных, темнорусых волосах. Он охватывал шею и затылок большим стоячим воротником. Туго обтянув грудь и тонкую талию, он спускался на бедра, едва достигая колен. Его мелкие антрацитовые колечки мерцали в свете неяркого дня, отливая то серебром, то бронзой, то зеленью, то синевой. Ниже колен ноги были прикрыты подолом черной суконной юбки.
Придерживая юбку рукою, она стала спускаться по ступеням. Спускаясь, она продолжала смотреть на меня и улыбаться, показывая ровные, до странности ровные и до странности белые зубы. "Будто фарфоровые!" подумал я и сделал несколько шагов ей навстречу. Сердца во мне уже не было. На его месте ощущалась пустота. "После вернуться и отыскать все же гирьку", мелькнуло в голове.
Я подошел к ней, уже спустившейся с крыльца. Так и не подаренная Знобишиным фотография ожила. Изображение стало объемным и цветным: бледный, молочно-белый лоб; темно-русые, как и волосы, брови; нежная розовость щек; светло-серые, теплого оттенка глаза; яркие карминные губы и уже виденные мною крупные капли изумрудов, повисшие на кончиках мочек.
Она протянула мне руку в узкой черной перчатке.
— Здравствуйте! Все-таки выследили меня! Ваше терпение вознаграждено — вы долго здесь стояли, я видела вас из окна. Озябли небось? Бедный!
Рука ее была мягкой и теплой. Я чувствовал это сквозь тонкую кожу перчатки. И еще я чувствовал запах, тот самый, тревожащий, таинственный запах, который исходил от подушек в коляске.
Рядом с нами возник кто-то третий. Повернув голову, я увидел, что это мальчик, вывалявшийся в снегу, — он вернулся. Мальчишка стоял, разинув рот, и глядел на Брянскую не мигая. Лицо его сияло восторгом.
— Почему вы такая красивая? — спросил он вдруг.
Она засмеялась. Смех был прозрачен, звонок и мелодичен.
— А почему ты весь в снегу? — спросила она.
— Потому что мы толкали друг друга в сугробы, — ответил он.
— Потому что такая уродилась, — ответила она и коснулась пальцем лацкана моего пальто. — Вы любите кататься по городу?
— Люблю, — сказал я.
— Давайте покатаемся вместе!
— Давайте! С удовольствием! Правда, мне ни разу еще не приходилось… в таком экипаже.
— Вот и чудесно! Это будет в первый раз! Садимся!
Я поддержал ее за локоть и, когда она забралась в коляску, уселся рядом с нею, подпихнув под свой бок голубую подушку.
— Хорошая коляска, не правда ли? — сказала она. — Совсем новая. Месяц как куплена. На аукционе.
— А лошадь? — спросил я.
— А лошадь эта у меня уже давно. Года два меня возит. Ее Кавалером зовут. Она не лошадь, а конь, жеребец.
Брянская тронула рукой кучерово плечо.
— Поехали, Дмитрий!
Кучер встрепенулся и выпрямил спину, — видимо, он и впрямь задремал. Выпрямил спину и обернулся, и сверкнул на меня глазами, и улыбнулся как-то загадочно, и пошевелил вожжами, и сказал басом:
— Н-н-ноо!
И так же, как тогда, у Михайловского сада, Кавалер с места взял рысью. Мальчишка бежал следом и орал:
— А я! А я! Меня-то забыли!
Я глядел на кушак кучера, боясь взглянуть на свою соседку, все еще опасаясь какого-то подвоха, какой-то каверзы, какой-то злой шутки судьбы. Я глядел на широкий голубой кушак кучера и мысленно уговаривал себя не удивляться. Коляска покачивалась. Рядом со мною сидела женщина, которая умерла лет семьдесят тому назад. Она была молода и прекрасна. От нее струилось сказочное благоухание. И я почти не удивлялся этому.
Мы катили по набережной. Брянская положила ногу на ногу и скрестила руки на колене. "Любит так сидеть", — подумал я.
— Тогда, в Михайловском саду, вы меня перехитрили.
— Да, в Михайловском вы были нерасторопны, и я без труда от вас улизнула. Но сейчас вы взяли реванш, и я поздравляю вас с успехом. Вам, натурально, кажется странным мое поведение? Я то и дело появляюсь пред вами, интригую вас, не даю вам покоя. Вас это, наверное, немножечко раздражает? Признайтесь! Но мне нравятся ваши стихи. Мне безумно нравятся ваши стихи. Случайно купила у букиниста ваш сборничек за двугривенный, полистала и разволновалась. Ничего похожего никогда, нигде, ни у кого… Вы небось и сами не знаете, кто вы такой! Вам когда-нибудь говорили, кто вы такой? Послала письмо в издательство. Мне ответили. Сообщили ваш адрес и номер вашего телефона. А в книжке есть ваша фотография. Вы не только талантливы, но еще и красивы! Дайте-ка я как следует на вас погляжу!
Она повернулась и приблизила свое лицо к моему.
— О, какой вы! У вас необычные глаза. Они слоистые. Я вижу два слоя. Нет, кажется, три. А там, дальше… Вы злой или добрый? Отвечайте! Впрочем, не надо, и так узнаю. Но вы умный. Это видно. И по стихам заметно. Я люблю умных мужчин, но попадаются больше глупые. Почему-то они меня обожают. За мною ходит целая свита глупых мужчин. Все высокие, статные, усатые. Все красавцы, как на подбор. К несчастью, господь обделил их умом. Я их вам покажу. Они мне не противны. Я часто любуюсь ими. Но мужчина должен быть умным, не правда ли? Умным и талантливым. А они бесталанны. Они заурядны. Они блистательно бесталанны и очаровательно заурядны. Или нет — они очаровательно бесталанны и блистательно заурядны. Так лучше. Признаться, я не большая любительница поэзии, хотя читывала ее. Пушкина, натурально, Жуковского, Майкова, Бенедиктова, Полонского, Апухтина. Пробовала читать декадентов — Брюсова, Бальмонта, но они меня утомляют. У меня от них как-то кисло во рту. Не правда ли, смешно? Вы их любите? Еще Блока сейчас многие хвалят, он в моде. Я его почти не знаю, а это почему-то запомнилось:
Но в мирной безраздумной сини Очарованье доцвело, И вот — осталась нежность линий И в нимбе пепельном чело.
Правда, красиво? "И в нимбе пепельном чело"! Но ваши стихи!.. Они меня подхватывают под руки и куда-то уводят. Я бессильна пред ними, я не могу им сопротивляться! Они уводят меня куда-то туда, где я ни разу еще не была. Скажите, куда же они меня уводят? В какую страну? В какие пределы? Вы же небось живете там постоянно, вы там давно поселились. А у вас много поклонниц? Письма вам пишут, да? Я тоже хотела послать письмо, но после передумала и решила позвонить. Кто это подходил к телефонному аппарату? Ваша… экономка? Или кто-нибудь из родственниц? Ах, это была ваша матушка? У нее такой молодой голос! Вероятно, она еще совсем не стара. А вы любите цыганские романсы? Вам нравится Варя Панина? Вы ни разу не слышали, как она поет? Как странно! Она ведь очень известна! Очень! Она хорошо поет, только чуть старомодно, слишком уж по-цыгански. Так пели и пятьдесят лет тому назад. Но вы ее все же послушайте. Рекомендую. Многие от нее без ума.
Я смотрел ей в лицо. Я видел, как шевелятся ее губы, как подрагивают ее ресницы, как покачиваются на ушах изумрудные капли. Я смотрел ей в лицо и слушал музыку ее речи. Сердце мое вернулось на свое место. Оно билось ровно и не слишком громко. С сердцем моим все обошлось. Я был до смешного спокоен. В вихре невероятного я уже обрел удобное место. Непостижимость происходящего уже не пугала меня. Непостижимость происходящего доставляла мне удовольствие.
Брянская откинулась на спинку сиденья. Подрагивал в воздухе острый носок ее ботинка. Подпрыгивал голубой бант на хвосте Кавалера. Дергались локти чернобородого террориста. Мимо проплыла колоннада Казанского. Проплыл и Кутузов. Своим маршальским жезлом он указывал на отлично известное мне величественное сооружение, украшенное бронзовыми скульптурами и увенчанное продолговатым, яйцеобразным стеклянным куполом. На куполе поблескивал стеклянный глобус. На глобусе была четкая надпись — ЗИНГЕРЪ. Странно! Почему я раньше не замечал эту надпись? Ниже, над витринами, надпись повторялась многократно: ЗИНГЕРЪ, ЗИНГЕРЪ, ЗИНГЕРЪ, ЗИНГЕРЪ. Удивительно! Ведь не было же этой надписи! Никогда я ее здесь не видел, хотя когда-то она непременно должна была здесь быть! Опять шалости киношников?
Свернули на Невский. Нас обгоняли троллейбусы, автобусы и такси. Мы останавливались у перекрестков, пропуская пешеходов. На нас не обращали внимания. Было даже обидно: такая прекрасная коляска! Моя спутница молчала. Я косился на ее профиль. Он смущал меня своим благородством. Легкая горбинка носа деликатно напоминала о тягучих веках просвещенного феодализма, о белых колоннадах барских дворцов и о псовой охоте.
У Литейного горел красный свет. Пришлось еще раз остановиться. Кавалер бесцеремонно поднял хвост. Я стыдливо отвернул голову и увидел на тротуаре рядом с коляской Знобишина. Он глядел на меня, на совершенно живую Брянскую, на страшного Дмитрия, на изумительного Кавалера, на элегантнейший экипаж. Лицо его было бледным до голубизны. Глаза были вытаращены. Рот был полуоткрыт. Кучер дернул вожжи, и мы поехали дальше, оставив Знобишина в прескверном состоянии. "Может быть, остановиться, выйти, объяснить? — подумал я. — Жалко все же человека. Шампанское с ним пили недавно…"
Тут я заметил, что фасады домов сплошь завешаны вывесками, большими, крикливыми, яркими вывесками. Обосновавшись на нижних этажах, они подымались все выше и выше. Они заполняли простенки между окон, забирались на карнизы и аттики.
ТАБАКЪ И БУМАГА. В. АНДРУКОВИЧЪ
СЕВЕРНЫЙ ЗЕМЕЛЬНЫЙ БАНКЪ ИНЖЕНЕРЪ Р. Э. ЭРИХСОНЪ.
Установка подъемныхъ машинъ ТОВАРИЩЕСТВО М. С. КУЗНЕЦОВА
МОДЫ МАРИ ДОНАТЪ
Заметил я также, что рядом с нами ехала коляска, очень похожая на нашу, только кучер был рыжебородый и у него был красный кушак, а лошадь была серая в яблоках. Навстречу нам двигались другие коляски, похожие и непохожие на нашу, с одной лошадью или двумя. Мимо прогрохотал вагон трамвая, очень смешной вагон трамвая с открытыми площадками, огороженными узорными железными решетками. На площадках стояли люди, сошедшие с фотографий журнала «Нива» за 1906 год (подшивку я недавно просматривал с любопытством). По тротуарам двигались такие же люди. На углу стоял толстый городовой при усах и при сабле.
Я изо всех сил старался сохранить только что обретенное драгоценное, хотя и противоестественное спокойствие. Моя спутница поглядывала на меня с улыбкой.
— Какой у нас год? — спросил я.
Она засмеялась. На сей раз смех был еще прозрачнее, еще звонче, еще мелодичнее.
— Ой, уморили!
Она вытащила из-за перчатки маленький кружевной платочек и стала вытирать нос. У нее это получалось на редкость изящно. Кончик носа чуть-чуть покраснел.
— Ну и память же у поэтов! Живете в неведомо каком году, в неведомо каком веке, на неведомо какой планете! У нас тысяча девятьсот восемьдесят третий! Не верите? Вам хотелось бы оказаться вдруг в восемьдесят третьем? Нет? Но отчего же? А мне вот хотелось бы. В восемьдесят третьем мне стукнет сто десять лет. Не так уж много. К счастью, на дворе тысяча девятьсот восьмой. Направо, Дмитрий!
Мелькнули купола какой-то церкви. "Ах, да, Знаменская!" — вспомнил я. Свернули на Лиговку. Высунувшись из-под верха, я взглянул назад. Посреди площади возвышался монумент: на очень упитанной, мощной ломовой лошади восседал очень упитанный плечистый человек, похожий на только что виденного городового. Вокруг монумента медленно и сонно, как завороженные, кружились трамваи, набитые публикой с иллюстраций «Нивы». Через несколько минут коляска остановилась.
— Мне думается, что нам следует немножко погреться, — сказала Брянская, — у меня руки замерзли. Напрасно я не взяла муфту.
Перед нами было знакомое мне маленькое кафе, располагавшееся в полуподвальном этаже большого шестиэтажного дома. Я неоднократно посещал его во время своих блужданий по городу. Над входом была, однако, незнакомая надпись:
ГОЛУБОЙ ЖИРАФЪ трактиръ Матвея Ковыряхина
Мы вошли. В крохотном вестибюльчике нас встретил длиннорукий, кривоногий, волосатый горбун в причудливом одеянии, напоминавшем одновременно ливрею, кафтан петровских времен и еще что-то.
— Ксения Владимна! Ксения Владимна! Королева ты наша! Красавица ты наша! Бесподобная ты наша! Ангел ты наш златокрылый! — запричитал он, сладко осклабясь и суетливо помогая Брянской снимать шубку.
— Много народу, Пафнутий?
— Почти никого! Человек пять-шесть. И все трезвые. Воздух свежий, чистый, хороший. Еще не накурено. Еще не успели дыму этого смрадного напустить.
В уютном зале с низкими крутыми сводами все было как-то не так. Стены и потолок были выкрашены в голубой цвет. С потолка свисал сделанный из папье-маше большой голубой жираф. За стойкой возвышался огромный резной буфет в русском стиле, уставленный многочисленными фарфоровыми чайниками, все они были голубые. Тут же сиял свежевычищенной медью пузатый самовар. Чуть поодаль на высоком табурете красовался граммофон с гигантским цветком гофрированной и тоже голубой трубы.
От стойки отделился высокий, тощий, узкоплечий, светловолосый, безбородый человек в синей шелковой рубахе с белой подпояской. Согнувшись в три погибели, он приблизился к нам.
— Какая честь, Ксень Вдимна! Какая радость! Какой подарок! Какой праздник! Давненько не навещали-с! Чуть ли не с Рождества! Думал, грешным делом, уж и запамятовали нас совсем! Извольте вот сюда! Ваше любимое место. Никого не сажаем. Все ждем: вдруг вспомните-с, снизойдете-с, заглянете-с? Вдруг облагодетельствуете и предстанете взору-с? Вдруг озарите чуланчик наш светом своим дивным? Что прикажете подать?
— Кофе, — сказала Брянская. — Покрепче, погорячее. И с коньяком.
— Сию минуту-с!
Она сидела напротив меня, сцепив пальцы рук на скатерти, и спокойно смотрела мне в глаза. На ней была та самая белая кофточка со стоячим узким воротничком.
На груди лежало то самое ожерелье из крупного жемчуга.
— Я люблю здесь бывать одна. Это мое тайное прибежище. Здесь хорошо. Здесь мне всегда рады. Здесь все голубое — это любимый мой цвет.
Люди, сидевшие в отдалении за столиками, начали оглядываться. Оттуда доносился шепот: "Брянская!.. Брянская! "
Трактирщик принес кофе и коньяк. Чуть задержавшись у столика, скользнул по мне взглядом.
Она подняла рюмку.
— Что ж, выпьем. Со свиданьицем, как говорит моя кухарка Стеша!
— Со свиданьицем! — сказал я и сделал глоток. Коньяк был неплохой, кажется, французский.
Трактирщик между тем на цыпочках подкрался к граммофону и стал крутить ручку. Послышались звуки рояля — аккомпаниатор играл вступление. И вот зазвучал женский голос. Он проступал, просачивался, пробирался сквозь шипенье, сипенье, потрескиванье, постукиванье, как бы сквозь некую завесу, за которой пряталась невидимая певица.
Голос был красивый и страстный. Голос был грудной, теплый, мягкий, удивительно женственный. Голос был чистый и сильный. Голос был диковинный. Он тревожил и завораживал. Он то лился широко, густо и мощно, все затопляя, то журчал прозрачно и нежно, мягко обтекая невидимые преграды и устремляясь куда-то в запредельность. В нем было томленье и ликованье. В нем таилась надежда. В нем сквозила печаль. В нем слышались отзвуки каких-то несчастий и предчувствия грядущих бед. Казалось, что кто-то, захлебываясь от радости бытия и глядя в необозримые, озаренные солнцем пространства, стоит на самой кромке жизни, на самом краю черной бездны. Женщина пела о любви. О любви капризной и самозабвенной, о земной, грешной, сладостной и горькой любви, о жарких объятиях, о встречах и прощаниях, о черных муках ревности, о тоске разлуки.
Манера пения была для меня неожиданной, а то, что пелось, я никогда ранее не слыхал. Мелодия была проста. Стихи были наивны. В интонации чудилось что-то цыганское, однако цыганки поют по-другому. Слова произносились старомодно, с дворянским шиком, немного в нос, будто певица с детства знала французский ничуть не хуже и даже лучше русского. Голос был целиком во власти певицы. Он был ее послушным рабом. Он был расторопен и ловок. Он делал все, на что был способен. Голос был вышколен и звучал безукоризненно.
Я глядел на Брянскую. Она сидела предо мною вся светлая, жемчужно-кружевная, полупрозрачная на аквамариновом фоне стены. Она сидела, опустив ресницы. Пальцы сжимали рюмку. В рюмке желтел коньяк.
— Кто это? — спросил я, кивнув на граммофон.
На ее губах появилась усмешка и тут же исчезла. Пальцы выпустили рюмку и легли на скатерть. Они чуть подрагивали. Ресницы взлетели вверх, и я снова увидел ее глаза. В них таилось нечто похожее на испуг.
— Это я, — ответила она тихо.
Пластинка кончилась, но продолжала вращаться. Из трубы исходило шипение.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39