А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Да и положить их мне не во что. Отдашь в другой раз. Но вот тебе фотокарточка!
Порывшись в муфте, Ксюша извлекла из нее обещанную мне и столь обожаемую мной фотографию.
Принесли чай и печенье. Ксюша спросила горничную, не найдутся ли чернила и ручка. Я полез в карман пиджака и вспомнил, что забыл свою авторучку дома. Горничная ушла и вскоре воротилась с маленькой стеклянной чернильницей и ученической вставочкой. Ксюша взяла у меня из рук фотокарточку и, подумав с минуту, написала на ней всего одну короткую фразу. После она поставила дату.
— Ужо прочтешь! — сказала она, возвращая мне карточку.
Мы молча пили чай, который действительно был крепок и горяч. Потом Ксюша скрылась за ширмой, и я слышал, как там тихо плещется вода. Постельное белье было чуть-чуть сырым и хрустело от крахмала. Лежа под балдахином, я глядел на рыбаков, которые что-то делали с сетью — то ли ставили ее, то ли вытаскивали. Их фигуры казались лишенными масштаба. То они выглядели великанами, ростом с горы, то совсем карликами, копошащимися у игрушечных лодок. Ксюша тихонько легла рядом и обняла меня за шею еще холодной от умывания рукой.
— Грустно мне, милый, — сказала она. — Грустно и как-то боязно. Спрячь меня куда-нибудь, где никто, никто меня не отыщет. Спаси меня, мой родной, защити!
— От чего же, счастье мое, тебя защищать? Кто тебе угрожает? Что тебя тревожит?
— Не знаю, милый, не знаю. Но что-то все же мне угрожает, но что-то нехорошее поджидает меня. Я это чувствую. Я в этом уверена. Скорей бы закончился этот год. Неудачный он какой-то. Сначала наводнения, потом холера. А еще говорят, будто где-то в Сибири, в тайге, упал громаднейший, невиданный метеорит и был ужасный взрыв, который слышали чуть ли не за тысячу верст. Хорошо еще, что он упал в безлюдном месте. Представляешь, что бы случилось, если бы он свалился на Петербург или Париж? Не хватает нам только таких метеоритов. Наверное, все это оттого, что год високосный.
— Ну вот, — сказал я обиженно. — А то, что именно в этом году мы с тобой встретились, тоже несчастье?
— Ой! Я и позабыла совсем! Мне кажется, что мы вместе уже лет десять, не менее! И правда ведь! Это же самый счастливый год в моей жизни!
— И в моей, между прочим, тоже, — заметил я. — Успокойся, Ксюша. Это просто нервы. Ты слишком много пела в Поволжье и до сих пор ощущаешь усталость. Отдохнешь как следует, и все пройдет. Я же с тобой, чего тебе страшиться?
— Теперь мы никогда не расстанемся, милый, правда? Тебя будут много печатать, ты станешь известным. А я покорю оперу. Мы поедем за границу, в Милан, в Париж, в Лондон, в Вену, в Стокгольм… Я ведь еще нигде не была. Все как-то некогда. Все концерты, концерты, концерты, будь они неладны. И знаешь, я почему-то боюсь — уеду за границу, и меня в России тут же забудут. Это смешно, но все равно боюсь. Глупая я, натурально, женщина.
Наши объятия были бурными. Ксения целовала меня с какой-то яростью, исступленно. В минуты затишья она плакала, и ее слезы стекали по моему плечу.
— Да, да, мы никогда не расстанемся! И мы всегда будем счастливы! шептала она. — Чудесные стихи написал ты мне, милый! Дивные стихи! Я прочитала их двадцать раз подряд! Спасибо тебе, мой хороший! Спасибо за стихи и за любовь! Спасибо тебе за все, мой любимый!
В начале первого мы спустились в вестибюль, и я сообщил администратору, что наши намерения изменились, что обстоятельства требуют нашего немедленного отъезда из Петербурга и мы спешим на поезд.
Когда мы подъезжали на извозчике к дому Ксении, она сказала, что встретимся мы теперь нескоро: ей необходимо тщательно подготовиться к прощальным концертам, чтобы у публики надолго сохранилось хорошее впечатление от ее романсов. Еще сказала, что пришлет мне билет на концерт в зале Дворянского собрания.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Матушка говорит:
— Это тебе. Вытащила утром из ящика для почты.
Клочок помятой бумаги, сложенный вдвое. На одной стороне написано: "Господину… (далее моя фамилия)". На другой — следующий текст:

"Сударь!
Мне велено передать Вам кое-что. Оно вас обрадует. Не премините, сударь, со мною встретиться. Встреча сия может случиться четырнадцатого дня сего месяца от полудня и позже по Вашему усмотрению. Место же встречи ведомо Вам.
Ваш покорнейший слуга М. К."

Почерк красивый, щегольский, с завитушками. Однако в слове «велено» на конце поставлена буква «а», а в слове «обрадует» после «у» написано «и». Орфография, разумеется, старая.
Открыл дверь трактира, вошел в вестибюль. На стене висела большая афиша.

16 ДЕКАБРЯ в зале Дворянского собрания состоится сольный концерт певицы К. В. БРЯНСКОЙ в программе цыганские и русские романсы

Пафнутий отсутствовал. Сняв пальто, я сам повесил его на вешалку, причесался перед зеркалом и по скрипучей деревянной лестнице спустился в зал. В нем было пусто. Только в самом углу сидел чернявый бородач в голубой косоворотке, похожий издали на дворника. Лица его было не разглядеть. Он пил чай с калачом. Пил не торопясь, из блюдца. Надломленный калач лежал перед ним на тарелке. Под потолком жужжала муха. "Мухи-то зимою вроде бы не жужжат, — подумал я, усаживаясь за столик в сторонке от бородача, — муха зимой — дурная примета. К покойнику. Шестнадцатого декабря по старому стилю. Стало быть, двадцать девятого. А сегодня уже двадцать седьмое. Значит, послезавтра, уже послезавтра! Шестнадцатое декабря… Не так давно эту дату кто-то называл. Или видел я — написана она была где-то, на чем-то. Не могу вспомнить, где и на чем. Ох, память у меня! После, наверное, вспомню. Куда же делся Пафнутий? Заболел небось? Или поругался с Ковыряхиным и ушел в другой трактир? Или Ковыряхин послал его куда-нибудь с поручением? Да и самого хозяина не видать. А муха все летает, все жужжит и жужжит. А дворник вкушает чай с аппетитом, тешит душу. Мне, что ли, чайку попить? Тоже с калачом? Или с кренделем? Или с яблочным пирогом? Или с ванильными сухарями?"
Муха угомонилась. Стало слышно, как дворник дует на чай и тихонько чавкает, жуя свой калач. Скрипнула дверь. У стойки засинела рубаха трактирщика. Он вытирал тряпкой медное брюхо самовара.
— Матве-е-й Матве-еич! — пропел я негромко.
Ковыряхин замер, обернулся, расплылся в улыбке, бросил тряпку, взмахнул руками и прокричал:
— Как-с! Вы уже здесь! А я-то!..
Тут он снова скрылся в дверях и тотчас же появился опять с подносом в руках.
— Давно вас поджидаю! Давно-с! — приговаривал он, ставя на столик графинчик водки и тарелки с закуской. От него попахивало, и в движениях его виднелась некоторая неловкость.
— Я вот, сударь мой, вас дожидаючись, не утерпел-с, не утерпел-с. Вы уж не серчайте на меня. Так вот-с как-то получилось, как-то так-с. Извольте отведать семужки. Свеженькая, нежненькая! Пища херувимов! Услада ангелов! Груздочки тоже недурны-с. Из лужских лесов, собственного засолу.
Забулькала водка. Мы чокнулись.
— Во здравие королевы нашей, волшебницы нашей, чаровницы нашей! провозгласил трактирщик с большим чувством.
Выпили. Я жевал семгу. Ковыряхин навалился грудью на стол. Длинное, желтовато-серое, нездоровое лицо его резко увеличилось, закрыв от меня всю стойку с самоваром и добрую половину потолка. Бесцветные глаза с редкими белесыми ресницами отделились от лица и, обретя удивительную самостоятельность, повисли предо мною неподвижно. Дворник между тем вытянул из кармана штанов большой платок и принялся вытирать вспотевшую от усердного чаепития шею. Калач заметно уменьшился.
Перед пугавшими своей неподвижностью немигавшими глазами трактирщика возник его сухой палец с корявым ногтем. Палец был уставлен в потолок, голубой свод которого был подобен небесному и напоминал о вечности.
— Я немного того-с, под мухой-с. Тут летала одна, жужжала. Вот я под нею, хе-хе, и очутился. А когда наш, русский человек под мухой пребывает, ему душу облегчить надобно, ему охота поговорить, пооткровенничать, пожаловаться, поисповедаться. Муха-то откровенности подспорье. Вы, сударь, хоть и не священник, но к исповеди человек располагающий, так что уж потерпите-с. Я хочу вам сказать, любезный вы мой, что Матвей Ковыряхин погиб. Натуральнейшим образом. Это вам не метафора-с, это вам не, как ее… не гипербола-с. Отнюдь нет-с! Ковыряхина в мире сем уже не отыщете. Тщетными, тщетными будут поиски ваши! Несчастье случилось с трактирщиком Ковыряхиным — накрыло его облако мрака. Судьбина-с! Рок! Фатум! Парки эти самые, будь они прокляты! Мойры! Ни за что ни про что, играючи, шутейно угробили меня эти бабы. Я, как вы изволили небось приметить, человечек с подкладочкой, с изюминой, с душевной сокровенностью. Трактир мне от батюшки покойного достался. Сам-то я к трактирному делу пристрастия не имею. Я люблю размышлять и книжки почитывать. Записки даже писал-с, мысли разные на бумаге запечатлеть пытался. После батюшкиной кончины хотел я заведение продать. И покупатель мне подвернулся подходящий… Но тут и подкузьмила меня судьба.
Палец Ковыряхина дрогнул, качнулся, наклонился и остался в горизонтальном положении, вроде бы указуя на дворника, который управился с шеей и снова поднес блюдечко ко рту.
— Как-то от скуки забрел я летом в сад Буфф. А там — театр. Программа была завлекательная — цыганское пенье. В первом-то отделении и впрямь цыганки пели, притом и плясали, юбками трясли-с. Мне это скоро надоело, норовил уж было сбежать, да почему-то все же на второе отделение остался. А во втором… А во втором, чай, догадываетесь, вышла она. Тогда еще совсем девочкой была, тонюсенькой, как былиночка. Но, видать, уже знали ее и любили. Когда выплыла из-за кулис, все повскакивали со стульев и так завопили, что я даже оробел. "Господи, думаю, с нами крестная сила! Спаси и помилуй!" А когда она отпела свое, я как пьяный был, будто бутыль смирновской один выхлебал, да безо всякого сопровождения. Не помню уж, как и домой дополз. С тех пор ни одного концерта ее не пропускал. Ни одного-с! Нет, грешен, один пропустил по причине сильной хворости. А года через два как-то вечером ввалилась в мой «ресторан» компания офицерья. И с ними — она. Офицеры хмельны были весьма и все на колени пред нею бухались. А она веселая была, все хохотала. Сколько шампанского тогда было выпито, уж не помню. Бутылки под столами катались. Под конец велела она господам офицерам лечь на пол рядком и в туфлях прошла по ним не спеша. Никогда, никогда в жизни своей ничего подобного я не видывал-с! Офицеры были все холеные, усатые, все из дворян небось. А пол-то у меня к вечеру не очень чистый… Через недельку она и одна пожаловала. Спросила кофию и конфет. Я подал, а после из-за портьеры на нее глядел не дыша. Глазам своим не верил-с. Как Иван-дурак на Жар-птицу. Ей-богу-с! Думал — вот-вот вспорхнет, и все пропало… С тех пор для нее кабак свой и содержу. Это она здесь хозяйка. Я при ней вроде приказчика. И за кассира опять же. Все выкрасил в голубое. Это для нее наиприятнейший цвет. Когда долго не является, хандра на меня находит. Места себе не нахожу. Даже зубы болеть начинают. Вот истинный крест! И записки свои бросил, и думать перестал. Разве что о ней. О ней думаю непрестанно, до судорог в мозгу. Из меня, могло статься, философ вышел бы или сочинитель. А я вот… А я при ней, как пес. Велит на задние лапки вскинуться вскинусь. Велит замереть — замру. Велит загрызть кого-нибудь — загрызу не моргнув. Вот вам и весь Ковыряхин, бывший мыслитель. Но дивно мне: чем же трактир мой ей приглянулся? Чем он ее привлек? Вроде бы и зазорно ей в такое заведение хаживать. Богатая, знаменитая, красивая до… до головокружения. Правда, правда, сударь! Когда гляжу на нее, пошатывает меня, будто я матрос на палубе корабля, а море сильно волнуется. И надобно мне за что-то схватиться, не то и упасть могу, неровен час.
Палец трактирщика стал подыматься и вскоре принял первоначальное вертикальное положение. Глаза же моргнули разок.
— А знаете ли вы, сударь мой, кто такая чаровница наша, кто такая Ксень Вдимна? Певица, думаете, одареннейшая и женщина красоты неописуемой? Знаменитость, думаете, всероссийская? Гордость отечества-с? Все так. Все верно-с. Все сущая правда. Все, все это истина! И певица, и красавица, и знаменитость невероятнейшая. Но… Но женщина сия великая тайна есть И ве-еличайший соблазн! Испытание человеков! Голос ее не отсюда. Он от пределов тех, кои нам недоступны, кои для нас потаенными пребудут вовеки! И красота, и прелесть ее телесная тоже оттуда! Она капля надмирного совершенства. Нам и капли одной довольно-с. Ее лучше не слушать. На нее лучше не глядеть. И запах ее лучше не знать — духи ее пахнут опасно. Голосу же ее дана страшная власть. Он нас ласкает и истязает. Он нас казнит и милует. Он нас уводит в чащи дремучие, в пески пустынь раскаленных, в снега стран полуночных. Голос ее — великое обещание, великий посул. Он обещает нам рай. Он сулит нам радости непомерные. А за что нам блаженство сие? За что? Мы, погрязшие в грехах, в скверне житейской, мы, опутанные паутиной будней, праздника сего недостойны. В романсе своем знаменитом поет она о влюбленных, что сгорают мотыльками на костре своей страсти погибельной. Воистину, воистину, как мотыльки, сгораем и мы мгновенно, внимая голосу ее неземному, попадая в столп дивного пламени сего! Кто не сгорит, крыльев все едино лишится. Так скажите же, сударь мой (ковыряхинский грозный палец вдруг исчез), зачем нам это аутодафе? Зачем нам этот костер полыхающий, сей сожигающий нас костер? Почему мы подбрасываем в него хворост? Не пора ли залить его водой или забросать песком? Пусть возвращается комета сия в бездны вселенной! Пусть улетает ее голос к пределам тем, неподвластным воображению нашему, к рубежам вероятного, к границам мыслимого! Пусть он канет в омут непостижимости!
Трактирщик умолк. Глаза его округлились. В них горел желтоватый огонек.
…Что это он такое сказал? Или послышалось мне?.."…Не пора ли залить…пусть канет…" И с чего это вдруг мне такое послышалось? Спьяну? С одной-то рюмки? Кабы еще без закуски… Но семга и впрямь недурна была, и впрямь недурна. Да как же он мог такое сказать о ней? Как же он мог? "Пусть возвращается… в бездны…" Или я как-то не так его понял, не так услышал, не так воспринял? Или он совсем не то имел в виду, и все это мнительность моя неотвязная?
На губах у Ковыряхина появилась улыбка, говорившая о некотором смущении, о некотором сожалении и о некоторой даже досаде.
— Впрочем, это я так, — продолжал он. — Это умственная игра, не более. Некое философствование, так сказать-с, по известному нам обоим поводу-с. Если мыслить, пользуясь строгой, формальной, классической логикой, если принимать во внимание только рассуждения хладного ума, не смягченные теплом и деликатностью чувств, если пренебречь нагромождениями всевозможных обстоятельств, кои, наподобие кокона, защищают нас от крайностей прямолинейного разума, то можно забрести в такую тьмутаракань-с, в такие дебри, в такие трясины, то можно провалиться в такую бездну… Нет, право же, сударь, это всего лишь забавы праздного, увы, давно уже праздного и потому скучающего мозга. Да неужели вы, сударь, могли подумать, могли представить, могли предположить?.. Да неужели вы, сударь, можете заподозрить?.. Ах, напрасно, напрасно я напугал вас, напрасно вы испугались! Вы же испугались, я вижу! Все это пустое, сударь, пустое. Какие там дебри! Какая там бездна! Не лучше ли нам с вами вкусить еще по рюмке? И забудем о странностях формальной логики-с! И не будем предаваться азарту умственной игры! Всякий азарт губителен-с.
Ковыряхинская улыбка увяла. Губы выпрямились и стали светлы, как ковыряхинские ресницы. Желтоватый огонек погас. Глаза трактирщика отпрянули назад и вновь соединились с его лицом, заняв привычные для них места. И само лицо слегка от меня отдалилось. Рука же его потянулась к графинчику. Поднятый за горлышко округлый стеклянный сосуд, содержавший бесцветную и столь невзрачную на вид жидкость, приблизился сначала к одной, а после к другой рюмке. При этом жидкость лилась из сосуда тонкой, еле заметной, невинной струйкой.
— Давайте выпьем теперь, государь мой, за здоровье тех почтенных дам-с, за пброк неутомимых, за искусных прях! Не дай Бог, если они захворают! Тогда нам несдобровать! — Эти слова мой собутыльник произнес громко и торжественно, видимо надеясь, что тост будет услышан самими парками.
После второй рюмки Ковыряхина развезло. В глазах его плавала какая-то муть. Скулы побагровели. Голос его то и дело прерывался, будто проваливаясь куда-то и с трудом выбираясь наружу.
— Я уже отменно пьян, и посему море мне, как водится, по колено, сообщил доверительно трактирщик и продолжал:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39