Он вытер потный лоб. С тех пор как радио вчера огласило фамилии беглецов, вся деревня – мужчины, женщины и дети – только и старалась поглядеть на него. Правда, что лицо у него совсем зеленое? Правда, что с ним сделалась трясучка? Правда, что он весь высох?
Деревня Бухенбах лежит на Майне, в нескольких часах ходьбы от Вертгейма. Расположенная в стороне от шоссе и в стороне от реки, она словно прячется от шумного движения. Раньше она состояла из двух деревень – Обербухенбаха и Унтербухенбаха, соединенных общей улицей, от которой в обе стороны отходил проселок, уводивший в поля. В прошлом году этот перекресток превратили в деревенскую площадь, на которой с речами и поздравлениями в присутствии чиновных лиц был посажен «Гитлеров дуб». Обербухенбах и Унтербухенбах слились воедино как результат административных реформ и в целях уничтожения межей.
Когда землетрясение разрушает благоденствующий город, неизбежно гибнет несколько гнилых построек, которые и без того рухнули бы. Когда тот же грубый кулак, который удушил закон и право, заодно прихватил несколько отживших обычаев, сыновья старого Вурца и их приятели – штурмовики начали задирать нос и выхваляться перед крестьянами, не желавшими слияния.
Вурц, сидя на своей скамеечке, ломал руки так, что суставы трещали. Доить было еще не время, и коровы стояли совершенно неподвижно. Вурц то и дело вздрагивал, силился овладеть собой и снова вздрагивал. Бургомистр думал: ведь он и сюда может прокрасться, ведь он и тут может меня подстеречь. Человек, которого он так страшился, был Альдингер, тот самый старик крестьянин, которого Георг и его товарищи по лагерю считали слегка рехнувшимся.
Старший сын Вурца был когда-то с младшей дочкой Альдингера все равно что помолвлен – решили просто несколько лет подождать. Поля обоих семейств лежали рядом, рядом находились и два маленьких виноградника на том берегу Майна, которые теперь, когда виноградарство оказалось делом нестоящим, могли быть пущены под другое. В те времена Альдингер состоял бургомистром Унтербухенбаха. Однако в тридцатом году его дочь влюбилась в парня, занятого на прокладке Вертгеймского шоссе. Альдингер не препятствовал им, для него это было даже выгодно – парень регулярно получал жалованье. Молодая пара перебралась в город. В феврале тридцать третьего зять появился в деревне, но на это никто не обратил внимания. Тогда это было делом обычным; рабочие, чьи взгляды были слишком хорошо известны, уходили из маленьких городков в деревню к родным, чтобы там переждать первый период арестов и преследований. Когда же Вурц, по наущению сыновей, сообщил об этом госте в гестапо, молодой человек снова исчез. Тем временем Альдингер, ввиду предстоящего слияния деревень, сколотил вокруг себя группу крестьян, считавших, что если Альдингер не может остаться бургомистром, то не следует на этой должности оставаться и Вурцу – пусть новую, объединенную общину возглавляет кто-то третий. С этим был согласен и священник, который и сам был жителем Унтербухенбаха, поскольку здесь находились церковь и пасторский дом.
Тем временем зятя Альдингера действительно стали разыскивать, так как он в течение ряда лет собирал взносы в профсоюз и на местную рабочую газету. Несмотря на все свое предубеждение против чужаков, жители Бухенбаха ничего плохого не замечали за этим тихим парнем, который во время уборки помогал Альдингеру за хлеб и колбасу, чтобы подкормить свою семью, постепенно возросшую до пяти душ. А с сыновьями Вурца у него вышла ссора в трактире – они уже и тогда якшались с штурмовиками. Это-то и побудило их, когда пришло время, подучить отца.
Вурц даже испугался – так быстро подействовал донос. Альдингера тут же забрали. А ведь Вурцу одно было важно – отстранить старика на то время, пока его самого не утвердят бургомистром. Ему было бы даже приятно насладиться поражением Альдингера. Однако это не вышло. Альдингер по неизвестной причине больше не появлялся. Трудновато было Вурцу в первые месяцы. Односельчане избегали его, каждое служебное дело, каждый выход в церковь был для него чистым наказанием. Однако сыновья и друзья сыновей утешали его: новым людям, будь то сам фюрер или Вурц, приходится вначале все преодолевать – и препятствия и вражду.
Если взглянуть на Бухенбах с самолета, глаз радуется, до чего опрятная и уютная деревенька, с колокольней, с лужками и рощицами. Правда, если ехать на машине, она покажется несколько иной, но лишь для тех, у кого есть время и охота вглядеться попристальней. Ничего не скажешь, дороги здесь чище чистого, и школу недавно выкрасили. Но почему здесь заставляют стельную корову тащить телегу? Почему малыш с полным фартуком травы робко озирается по сторонам? Ни с самолета, ни из машины не увидишь, как сидит на своей скамеечке крестьянин Вурц. Не увидишь, что нет в деревне сарая, где осталось бы больше четырех коров, что на две слившихся деревни осталось всего две лошади. Ни с самолета, ни из машины не увидишь, что одна из двух лошадей принадлежит сыну Вурца, а другая попала к своему хозяину лет пять назад, да и тоне совсем обычным путем – когда ему после пожара выплатили страховую премию. (Совсем недавно дело взяли на новое рассмотрение.) В этой тихой, опрятной деревушке поселилась нужда, до того горькая нужда, что от нее нечем дышать. Сперва говорилось так: Гитлеру все равно не переделать паши земли. Придвинуть нас поближе к виноградникам он тоже не сможет. Алоиз Вурц никогда не одолжит нам свою лошадь. А жнейка в рассрочку, одна на всю деревню? Да это еще когда было задумано.
Возьмите праздник урожая. Разве не устраивались здесь каждую осень карусели и представления? Но молодежь, та, что по понедельникам наезжает из Вертгейма, говорит, будто здесь никогда не бывало ничего подобного. Видывал ли кто-нибудь на своем веку по три тысячи крестьян сразу? А такой фейерверк? А кто слышал такую музыку? И кто, наконец, вручил букет заместителю рейхcбаннфюрера? Бурцева Агата? Как бы не так! Маленькая Ганни Шульц-третья из Унтербухенбаха, у которой всегда чистые ногти.
Придвинуть деревню поближе к городу нельзя, значит, твердого рынка до сих пор нет. Но город сам еженедельно является в деревню в виде кинопередвижки. На экране, натянутом в школе, можно увидеть фюрера в Берлине, можно увидеть весь мир, Китай и Японию, Италию и Испанию.
И сейчас, сидя на своей скамеечке, Вурц думал: ведь все равно Альдингеру крышка, его песенка спета. Интересно, куда он запропастился? Все о нем уже и думать забыли.
Больше всего взбудоражила бухенбахцев история с государственной деревней. Эта деревня спокон веку была государственной, но сейчас ее решили превратить в образцовую. Туда переселили тридцать семейств из разных деревень, разбросанных по всей округе. Главным образом крестьян, овладевших каким-нибудь ремеслом и вдобавок многодетных. Из Берблингена переселили кузнеца, из Вейлербаха – сапожника, из многих деревень взяли по одной семье, и на другой год опять возьмут. Вот почему в каждой деревне жила надежда. Это было все равно как главный выигрыш в лотерее. У любого нашлись знакомые, которым привалило такое счастье, если не в своей, так, по крайней мере, в соседней деревне. Мало-помалу некоторые из тех, кто не ладил с Вурцем из-за Альдингера, поняли, что, когда Вурц разрешил своим сыновьям стать штурмовиками, он сделал неглупый ход. Кто питал надежду перебраться в государственную деревню, кто хотел еще целый год питать хотя бы самую слабую, хотя бы малюсенькую надежду, должен был по меньшей мере не проявлять слишком открыто своей вражды к Вурцу, через руки которого проходили все крестьянские дела и документы. И к Альдингерам не следовало заглядывать без особой надобности; вокруг семьи Альдингера постепенно начало смыкаться кольцо отчуждения. Об Альдингере уже и спрашивать перестали, может быть, он и в самом деле умер. Недаром Альдингеро-ва жена ходит в черном, всех сторонится, часто бывает в церкви – впрочем, она и раньше была богомольная, – а его сыновья никогда и в трактир не заглянут.
И только вчера утром, когда радио сообщило о побеге, все снова изменилось. Теперь никому не хотелось быть в шкуре Вурца. Альдингер – человек решительный, уж он раздобудет себе ружье, если действительно придет в деревню. Вурц все-таки нехорошо поступил – оклеветал старика. И вот из-за него теперь вся деревня оцеплена. Штурмовики, во главе с сыновьями Вурца, охраняют ее. Только все это ни к чему: Альдингер знает местность, того и гляди, вынырнет откуда-нибудь и прострелит Вурцу его кочерыжку. Да и не удивительно. А никакая охрана тут не поможет. Ведь Вурцу все-таки приходится бывать на том берегу Майна и в лесу тоже.
Вурц вздрогнул. Кто-то идет. По бряканью подойника он догадался, что это его старшая сноха, жена Алоиза.
– Что ты тут делаешь? – спросила она. – Мать ищет тебя.
Стоя в дверях хлева, она смотрела, как старик крадется по двору, словно он и есть беглец. Ее рот презрительно скривился. Вурц всегда помыкал ею, с тех пор как она вошла к ним в дом; теперь она злорадствовала.
II
Если дело Беллони, поскольку оно касалось Вестго-фена, было с его смертью завершено, то оставался еще ряд незавершенных дел, тоже касавшихся его, но проходивших по другим инстанциям. И эти дела отнюдь не были, как говорят про дела, пропыленными и истлевшими. Тлеть начинал сам Беллони, однако дела его оставались нетленными. Ведь кто-нибудь же ему помогал? С кем-нибудь же он говорил? Кто эти люди? Значит, такие еще есть в городе? Обнюхивая все рестораны и пивные, где собирались артисты, полиция уже в ночь на четверг напала на след фрау Марелли – ее знали в артистическом мире. И еще не прошла эта ночь, еще Вурц, бургомистр Бухенбаха, сидел на своей скамеечке в хлеву, а к фрау Марелли уже явились неладанные гости. Она не спала, а сидела и нашивала стеклярус на юбочку, принадлежащую танцовщице, которая в среду вечером выступала в театре Шумана, а в четверг должна была выехать ранним поездом на гастроли. Услышав, что ей предстоит немедленно отправиться с агентами на допрос, старуха очень разволновалась, но только оттого, что обещала танцовщице к семи часам приготовить юбку. К самому допросу она отнеслась спокойно, ее уже не раз допрашивали. А мундир штурмовика или эсэсовца так же мало пугал ее, как и поблескивающий значок гестаповцев – потому ли, что она принадлежала к тем немногим, кто не чувствовал за собой никакой вины, или потому, что благодаря своей профессии слишком хорошо знала цену всякой бутафории, всякой мишуре и побрякушкам. Вместе с недоконченной юбкой она завернула мешочек со стеклярусом, принадлежности для шитья, написала записку и привязала сверток к ручке наружной двери. Затем спокойно последовала за обоими гестаповцами. Она ни о чем не спрашивала, так как ее мысли все еще были поглощены юбкой, висевшей на дверной ручке, и удивилась лишь тогда, когда они подъехали к больнице.
– Вы знаете этого человека? – спросил один из гестаповцев.
Он откинул простыню. Правильное, почти красивое лицо Беллони лишь слегка изменилось – скорее затуманилось. Гестаповцы ожидали обычного в таких случаях взрыва искреннего или напускного сокрушения, которое живые считают обязательным перед лицом умерших. Но у женщины вырвалось только легкое «О!», словно она хотела сказать: «Как жалко!»
– Значит, вы узнаете его? – сказал гестаповец.
– Ну конечно, – отозвалась женщина, – это же маленький Беллони.
– Когда вы в последний раз виделись с этим человеком?
– Вчера… нет, третьего дня рано утром. Я еще удивилась, что он явился так рано. Мне пришлось кое-что зашить ему на пиджаке, он был проездом…
Она невольно поискала глазами пиджак. Гестаповцы, внимательно наблюдавшие за ней, молча кивнули друг другу: женщина, видимо, говорит правду, хотя абсолютно положиться на это, конечно, нельзя. Гестаповцы спокойно ждали, пока ее слова вытекут капля по капле. Капли все еще капали.
– Это случилось во время репетиции? Разве они здесь репетировали? Или он решил еще раз выступить перед отъездом? Он ведь собирался с двенадцатичасовым в Кельн.
Гестаповцы молчали.
– Он мне рассказывал, – продолжала старуха, – что был ангажирован в Кельн. И я еще спросила его: «Слушай, малыш, а разве ты уже опять в форме?» Как же это произошло?
– Фрау Марелли! – рявкнул гестаповец. Она удивленно, но без всякого испуга подняла голову. – Фрау Марелли! – повторил он с той угрожающей напускной многозначительностью, с какой полицейские чиновники обычно возвещают о подобного рода событиях, так как им важно впечатление, а не самый факт. – Беллони погиб вовсе не во время выступления, он бежал.
– Бежал? Откуда же он бежал?
– Из лагеря Вестгофен, фрау Марелли.
– Как? Когда? Он еще два года назад был в лагере. Разве его не выпустили?
– Он все еще был в лагере. Он бежал. Вы хотите уверить нас, что не знали этого?
– Нет, – сказала она просто, но таким тоном, что оба гестаповца окончательно убедились в ее полном неведении.
– Да, бежал. Он вчера солгал вам…
– Ах, бедный, – пробормотала женщина.
– Бедный?
– А что ж он, по-вашему, богатый был?
– Хватит вранья, – сказал гестаповец. Женщина нахмурилась. – Впрочем, садитесь-ка, садитесь. Я сейчас прикажу подать вам кофе, вы ведь еще ничего не ели.
– О, это не важно, – отозвалась женщина спокойно и с достоинством. – Я могу подождать и до дому.
– Расскажите-ка нам со всеми подробностями о том, как вас посетил Беллони. Когда он пришел, что ему было нужно. Каждое слово, которое он сказал вам. Постойте минутку. Беллони мертв, но это не спасает вас от серьезных, от очень серьезных подозрений. Все зависит от вас самой.
– Молодой человек, – возразила женщина, – вы, вероятно, ошибаетесь относительно моего возраста. Волосы у меня крашены. Мне шестьдесят пять лет. Я всю жизнь работала не покладая рук – правда, многие, кто не знает нашего ремесла, имеют неверное представление о нашей работе. Мне и сейчас еще приходится работать, не разгибая спины. Чем же вы мне грозите?
– Каторжной тюрьмой, – сухо отвечал гестаповец.
Фрау Марелли вытаращила глаза, как сова.
– Видите ли, у вашего дружка, которому вы помогли бежать, было немало грехов на совести. Если бы он сам не сломал себе шею, его, может быть… – Он рассек воздух ладонью. Фрау Марелли вздрогнула. Однако тут же выяснилось, что она вздрогнула не от испуга, а от пришедшей ей в голову мысли. С таким выражением, словно из-за всего этого вздора позабыли главное, она вернулась к постели Беллони и накинула ему простыню на лицо. Она, видимо, не впервые оказывала умершим эту услугу.
Но затем у нее подогнулись колени. Она села и спокойно сказала:
– Все-таки велите дать мне кофе.
Гестаповцев охватило нетерпенье, ведь каждая минута была дорога. Они встали по обе стороны ее стула и начали перекрестный допрос, действуя с привычной согласованностью.
– Когда точно он явился? Как был одет? Зачем пришел? Чего хотел? Что говорил? Чем заплатил? У вас сохранился банковый билет, с которого вы сдали ему сдачу?
Да, он у нее тут, в сумочке. Они записали номер, сопоставили истраченное с суммой, найденной при покойном. Недоставало порядочно. Или Беллони перед своей увеселительной прогулкой по крышам покупал еще что-нибудь?
– Нет, – сказала женщина. – Он оставил эти деньги у меня. Он был одному человеку должен.
– А вы их уже отдали?
– Что же вы думаете, я деньги умершего прикарманю? – спросила фрау Марелли.
– За ними приходили?
– Приходили? – переспросила фрау Марелли уже не вполне уверенным тоном, вдруг поняв, что она сказала больше, чем хотела.
Но гестаповцы остановились.
– Спасибо, фрау Марелли. Мы вас сейчас отвезем на машине домой. Кстати воспользуемся случаем и ознакомимся с вашей квартирой.
Оверкамп не знал, свистеть ему или шипеть, когда в Вестгофен пришло донесение, что в квартире фрау Марелли найдена фуфайка, которую беглец Георг Гейслер выменял на куртку у лодочника. Гейслер мог бы уже быть водворен обратно в Вестгофен, если бы они не положились на показания этого болвана, ученика-садовода. Собственной куртки не узнать! Неужели это возможно? Или тут что-то есть? Значит, Гейслер все-таки вернулся в родной город. Оставался вопрос, продолжает ли он там скрываться, ожидая, когда представится возможность перебраться за границу, или же, запасшись новой одеждой, а может быть, и деньгами, уже смылся оттуда? Все дороги, которые вели из города, перекрестки, вокзалы, мосты, переправы охранялись так зорко, словно началась война. В объявлениях о побеге сумма за поимку каждого беглеца была повышена до пяти тысяч марок.
Как Георг ночью и предвидел, его родной город и все, кто был вплетен в его жизнь, та группа людей, которая окружает человека и проходит с ним через жизнь, – родные, учителя, девушки, наставники и друзья, – стали петлями предательской сети, живыми капканами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44
Деревня Бухенбах лежит на Майне, в нескольких часах ходьбы от Вертгейма. Расположенная в стороне от шоссе и в стороне от реки, она словно прячется от шумного движения. Раньше она состояла из двух деревень – Обербухенбаха и Унтербухенбаха, соединенных общей улицей, от которой в обе стороны отходил проселок, уводивший в поля. В прошлом году этот перекресток превратили в деревенскую площадь, на которой с речами и поздравлениями в присутствии чиновных лиц был посажен «Гитлеров дуб». Обербухенбах и Унтербухенбах слились воедино как результат административных реформ и в целях уничтожения межей.
Когда землетрясение разрушает благоденствующий город, неизбежно гибнет несколько гнилых построек, которые и без того рухнули бы. Когда тот же грубый кулак, который удушил закон и право, заодно прихватил несколько отживших обычаев, сыновья старого Вурца и их приятели – штурмовики начали задирать нос и выхваляться перед крестьянами, не желавшими слияния.
Вурц, сидя на своей скамеечке, ломал руки так, что суставы трещали. Доить было еще не время, и коровы стояли совершенно неподвижно. Вурц то и дело вздрагивал, силился овладеть собой и снова вздрагивал. Бургомистр думал: ведь он и сюда может прокрасться, ведь он и тут может меня подстеречь. Человек, которого он так страшился, был Альдингер, тот самый старик крестьянин, которого Георг и его товарищи по лагерю считали слегка рехнувшимся.
Старший сын Вурца был когда-то с младшей дочкой Альдингера все равно что помолвлен – решили просто несколько лет подождать. Поля обоих семейств лежали рядом, рядом находились и два маленьких виноградника на том берегу Майна, которые теперь, когда виноградарство оказалось делом нестоящим, могли быть пущены под другое. В те времена Альдингер состоял бургомистром Унтербухенбаха. Однако в тридцатом году его дочь влюбилась в парня, занятого на прокладке Вертгеймского шоссе. Альдингер не препятствовал им, для него это было даже выгодно – парень регулярно получал жалованье. Молодая пара перебралась в город. В феврале тридцать третьего зять появился в деревне, но на это никто не обратил внимания. Тогда это было делом обычным; рабочие, чьи взгляды были слишком хорошо известны, уходили из маленьких городков в деревню к родным, чтобы там переждать первый период арестов и преследований. Когда же Вурц, по наущению сыновей, сообщил об этом госте в гестапо, молодой человек снова исчез. Тем временем Альдингер, ввиду предстоящего слияния деревень, сколотил вокруг себя группу крестьян, считавших, что если Альдингер не может остаться бургомистром, то не следует на этой должности оставаться и Вурцу – пусть новую, объединенную общину возглавляет кто-то третий. С этим был согласен и священник, который и сам был жителем Унтербухенбаха, поскольку здесь находились церковь и пасторский дом.
Тем временем зятя Альдингера действительно стали разыскивать, так как он в течение ряда лет собирал взносы в профсоюз и на местную рабочую газету. Несмотря на все свое предубеждение против чужаков, жители Бухенбаха ничего плохого не замечали за этим тихим парнем, который во время уборки помогал Альдингеру за хлеб и колбасу, чтобы подкормить свою семью, постепенно возросшую до пяти душ. А с сыновьями Вурца у него вышла ссора в трактире – они уже и тогда якшались с штурмовиками. Это-то и побудило их, когда пришло время, подучить отца.
Вурц даже испугался – так быстро подействовал донос. Альдингера тут же забрали. А ведь Вурцу одно было важно – отстранить старика на то время, пока его самого не утвердят бургомистром. Ему было бы даже приятно насладиться поражением Альдингера. Однако это не вышло. Альдингер по неизвестной причине больше не появлялся. Трудновато было Вурцу в первые месяцы. Односельчане избегали его, каждое служебное дело, каждый выход в церковь был для него чистым наказанием. Однако сыновья и друзья сыновей утешали его: новым людям, будь то сам фюрер или Вурц, приходится вначале все преодолевать – и препятствия и вражду.
Если взглянуть на Бухенбах с самолета, глаз радуется, до чего опрятная и уютная деревенька, с колокольней, с лужками и рощицами. Правда, если ехать на машине, она покажется несколько иной, но лишь для тех, у кого есть время и охота вглядеться попристальней. Ничего не скажешь, дороги здесь чище чистого, и школу недавно выкрасили. Но почему здесь заставляют стельную корову тащить телегу? Почему малыш с полным фартуком травы робко озирается по сторонам? Ни с самолета, ни из машины не увидишь, как сидит на своей скамеечке крестьянин Вурц. Не увидишь, что нет в деревне сарая, где осталось бы больше четырех коров, что на две слившихся деревни осталось всего две лошади. Ни с самолета, ни из машины не увидишь, что одна из двух лошадей принадлежит сыну Вурца, а другая попала к своему хозяину лет пять назад, да и тоне совсем обычным путем – когда ему после пожара выплатили страховую премию. (Совсем недавно дело взяли на новое рассмотрение.) В этой тихой, опрятной деревушке поселилась нужда, до того горькая нужда, что от нее нечем дышать. Сперва говорилось так: Гитлеру все равно не переделать паши земли. Придвинуть нас поближе к виноградникам он тоже не сможет. Алоиз Вурц никогда не одолжит нам свою лошадь. А жнейка в рассрочку, одна на всю деревню? Да это еще когда было задумано.
Возьмите праздник урожая. Разве не устраивались здесь каждую осень карусели и представления? Но молодежь, та, что по понедельникам наезжает из Вертгейма, говорит, будто здесь никогда не бывало ничего подобного. Видывал ли кто-нибудь на своем веку по три тысячи крестьян сразу? А такой фейерверк? А кто слышал такую музыку? И кто, наконец, вручил букет заместителю рейхcбаннфюрера? Бурцева Агата? Как бы не так! Маленькая Ганни Шульц-третья из Унтербухенбаха, у которой всегда чистые ногти.
Придвинуть деревню поближе к городу нельзя, значит, твердого рынка до сих пор нет. Но город сам еженедельно является в деревню в виде кинопередвижки. На экране, натянутом в школе, можно увидеть фюрера в Берлине, можно увидеть весь мир, Китай и Японию, Италию и Испанию.
И сейчас, сидя на своей скамеечке, Вурц думал: ведь все равно Альдингеру крышка, его песенка спета. Интересно, куда он запропастился? Все о нем уже и думать забыли.
Больше всего взбудоражила бухенбахцев история с государственной деревней. Эта деревня спокон веку была государственной, но сейчас ее решили превратить в образцовую. Туда переселили тридцать семейств из разных деревень, разбросанных по всей округе. Главным образом крестьян, овладевших каким-нибудь ремеслом и вдобавок многодетных. Из Берблингена переселили кузнеца, из Вейлербаха – сапожника, из многих деревень взяли по одной семье, и на другой год опять возьмут. Вот почему в каждой деревне жила надежда. Это было все равно как главный выигрыш в лотерее. У любого нашлись знакомые, которым привалило такое счастье, если не в своей, так, по крайней мере, в соседней деревне. Мало-помалу некоторые из тех, кто не ладил с Вурцем из-за Альдингера, поняли, что, когда Вурц разрешил своим сыновьям стать штурмовиками, он сделал неглупый ход. Кто питал надежду перебраться в государственную деревню, кто хотел еще целый год питать хотя бы самую слабую, хотя бы малюсенькую надежду, должен был по меньшей мере не проявлять слишком открыто своей вражды к Вурцу, через руки которого проходили все крестьянские дела и документы. И к Альдингерам не следовало заглядывать без особой надобности; вокруг семьи Альдингера постепенно начало смыкаться кольцо отчуждения. Об Альдингере уже и спрашивать перестали, может быть, он и в самом деле умер. Недаром Альдингеро-ва жена ходит в черном, всех сторонится, часто бывает в церкви – впрочем, она и раньше была богомольная, – а его сыновья никогда и в трактир не заглянут.
И только вчера утром, когда радио сообщило о побеге, все снова изменилось. Теперь никому не хотелось быть в шкуре Вурца. Альдингер – человек решительный, уж он раздобудет себе ружье, если действительно придет в деревню. Вурц все-таки нехорошо поступил – оклеветал старика. И вот из-за него теперь вся деревня оцеплена. Штурмовики, во главе с сыновьями Вурца, охраняют ее. Только все это ни к чему: Альдингер знает местность, того и гляди, вынырнет откуда-нибудь и прострелит Вурцу его кочерыжку. Да и не удивительно. А никакая охрана тут не поможет. Ведь Вурцу все-таки приходится бывать на том берегу Майна и в лесу тоже.
Вурц вздрогнул. Кто-то идет. По бряканью подойника он догадался, что это его старшая сноха, жена Алоиза.
– Что ты тут делаешь? – спросила она. – Мать ищет тебя.
Стоя в дверях хлева, она смотрела, как старик крадется по двору, словно он и есть беглец. Ее рот презрительно скривился. Вурц всегда помыкал ею, с тех пор как она вошла к ним в дом; теперь она злорадствовала.
II
Если дело Беллони, поскольку оно касалось Вестго-фена, было с его смертью завершено, то оставался еще ряд незавершенных дел, тоже касавшихся его, но проходивших по другим инстанциям. И эти дела отнюдь не были, как говорят про дела, пропыленными и истлевшими. Тлеть начинал сам Беллони, однако дела его оставались нетленными. Ведь кто-нибудь же ему помогал? С кем-нибудь же он говорил? Кто эти люди? Значит, такие еще есть в городе? Обнюхивая все рестораны и пивные, где собирались артисты, полиция уже в ночь на четверг напала на след фрау Марелли – ее знали в артистическом мире. И еще не прошла эта ночь, еще Вурц, бургомистр Бухенбаха, сидел на своей скамеечке в хлеву, а к фрау Марелли уже явились неладанные гости. Она не спала, а сидела и нашивала стеклярус на юбочку, принадлежащую танцовщице, которая в среду вечером выступала в театре Шумана, а в четверг должна была выехать ранним поездом на гастроли. Услышав, что ей предстоит немедленно отправиться с агентами на допрос, старуха очень разволновалась, но только оттого, что обещала танцовщице к семи часам приготовить юбку. К самому допросу она отнеслась спокойно, ее уже не раз допрашивали. А мундир штурмовика или эсэсовца так же мало пугал ее, как и поблескивающий значок гестаповцев – потому ли, что она принадлежала к тем немногим, кто не чувствовал за собой никакой вины, или потому, что благодаря своей профессии слишком хорошо знала цену всякой бутафории, всякой мишуре и побрякушкам. Вместе с недоконченной юбкой она завернула мешочек со стеклярусом, принадлежности для шитья, написала записку и привязала сверток к ручке наружной двери. Затем спокойно последовала за обоими гестаповцами. Она ни о чем не спрашивала, так как ее мысли все еще были поглощены юбкой, висевшей на дверной ручке, и удивилась лишь тогда, когда они подъехали к больнице.
– Вы знаете этого человека? – спросил один из гестаповцев.
Он откинул простыню. Правильное, почти красивое лицо Беллони лишь слегка изменилось – скорее затуманилось. Гестаповцы ожидали обычного в таких случаях взрыва искреннего или напускного сокрушения, которое живые считают обязательным перед лицом умерших. Но у женщины вырвалось только легкое «О!», словно она хотела сказать: «Как жалко!»
– Значит, вы узнаете его? – сказал гестаповец.
– Ну конечно, – отозвалась женщина, – это же маленький Беллони.
– Когда вы в последний раз виделись с этим человеком?
– Вчера… нет, третьего дня рано утром. Я еще удивилась, что он явился так рано. Мне пришлось кое-что зашить ему на пиджаке, он был проездом…
Она невольно поискала глазами пиджак. Гестаповцы, внимательно наблюдавшие за ней, молча кивнули друг другу: женщина, видимо, говорит правду, хотя абсолютно положиться на это, конечно, нельзя. Гестаповцы спокойно ждали, пока ее слова вытекут капля по капле. Капли все еще капали.
– Это случилось во время репетиции? Разве они здесь репетировали? Или он решил еще раз выступить перед отъездом? Он ведь собирался с двенадцатичасовым в Кельн.
Гестаповцы молчали.
– Он мне рассказывал, – продолжала старуха, – что был ангажирован в Кельн. И я еще спросила его: «Слушай, малыш, а разве ты уже опять в форме?» Как же это произошло?
– Фрау Марелли! – рявкнул гестаповец. Она удивленно, но без всякого испуга подняла голову. – Фрау Марелли! – повторил он с той угрожающей напускной многозначительностью, с какой полицейские чиновники обычно возвещают о подобного рода событиях, так как им важно впечатление, а не самый факт. – Беллони погиб вовсе не во время выступления, он бежал.
– Бежал? Откуда же он бежал?
– Из лагеря Вестгофен, фрау Марелли.
– Как? Когда? Он еще два года назад был в лагере. Разве его не выпустили?
– Он все еще был в лагере. Он бежал. Вы хотите уверить нас, что не знали этого?
– Нет, – сказала она просто, но таким тоном, что оба гестаповца окончательно убедились в ее полном неведении.
– Да, бежал. Он вчера солгал вам…
– Ах, бедный, – пробормотала женщина.
– Бедный?
– А что ж он, по-вашему, богатый был?
– Хватит вранья, – сказал гестаповец. Женщина нахмурилась. – Впрочем, садитесь-ка, садитесь. Я сейчас прикажу подать вам кофе, вы ведь еще ничего не ели.
– О, это не важно, – отозвалась женщина спокойно и с достоинством. – Я могу подождать и до дому.
– Расскажите-ка нам со всеми подробностями о том, как вас посетил Беллони. Когда он пришел, что ему было нужно. Каждое слово, которое он сказал вам. Постойте минутку. Беллони мертв, но это не спасает вас от серьезных, от очень серьезных подозрений. Все зависит от вас самой.
– Молодой человек, – возразила женщина, – вы, вероятно, ошибаетесь относительно моего возраста. Волосы у меня крашены. Мне шестьдесят пять лет. Я всю жизнь работала не покладая рук – правда, многие, кто не знает нашего ремесла, имеют неверное представление о нашей работе. Мне и сейчас еще приходится работать, не разгибая спины. Чем же вы мне грозите?
– Каторжной тюрьмой, – сухо отвечал гестаповец.
Фрау Марелли вытаращила глаза, как сова.
– Видите ли, у вашего дружка, которому вы помогли бежать, было немало грехов на совести. Если бы он сам не сломал себе шею, его, может быть… – Он рассек воздух ладонью. Фрау Марелли вздрогнула. Однако тут же выяснилось, что она вздрогнула не от испуга, а от пришедшей ей в голову мысли. С таким выражением, словно из-за всего этого вздора позабыли главное, она вернулась к постели Беллони и накинула ему простыню на лицо. Она, видимо, не впервые оказывала умершим эту услугу.
Но затем у нее подогнулись колени. Она села и спокойно сказала:
– Все-таки велите дать мне кофе.
Гестаповцев охватило нетерпенье, ведь каждая минута была дорога. Они встали по обе стороны ее стула и начали перекрестный допрос, действуя с привычной согласованностью.
– Когда точно он явился? Как был одет? Зачем пришел? Чего хотел? Что говорил? Чем заплатил? У вас сохранился банковый билет, с которого вы сдали ему сдачу?
Да, он у нее тут, в сумочке. Они записали номер, сопоставили истраченное с суммой, найденной при покойном. Недоставало порядочно. Или Беллони перед своей увеселительной прогулкой по крышам покупал еще что-нибудь?
– Нет, – сказала женщина. – Он оставил эти деньги у меня. Он был одному человеку должен.
– А вы их уже отдали?
– Что же вы думаете, я деньги умершего прикарманю? – спросила фрау Марелли.
– За ними приходили?
– Приходили? – переспросила фрау Марелли уже не вполне уверенным тоном, вдруг поняв, что она сказала больше, чем хотела.
Но гестаповцы остановились.
– Спасибо, фрау Марелли. Мы вас сейчас отвезем на машине домой. Кстати воспользуемся случаем и ознакомимся с вашей квартирой.
Оверкамп не знал, свистеть ему или шипеть, когда в Вестгофен пришло донесение, что в квартире фрау Марелли найдена фуфайка, которую беглец Георг Гейслер выменял на куртку у лодочника. Гейслер мог бы уже быть водворен обратно в Вестгофен, если бы они не положились на показания этого болвана, ученика-садовода. Собственной куртки не узнать! Неужели это возможно? Или тут что-то есть? Значит, Гейслер все-таки вернулся в родной город. Оставался вопрос, продолжает ли он там скрываться, ожидая, когда представится возможность перебраться за границу, или же, запасшись новой одеждой, а может быть, и деньгами, уже смылся оттуда? Все дороги, которые вели из города, перекрестки, вокзалы, мосты, переправы охранялись так зорко, словно началась война. В объявлениях о побеге сумма за поимку каждого беглеца была повышена до пяти тысяч марок.
Как Георг ночью и предвидел, его родной город и все, кто был вплетен в его жизнь, та группа людей, которая окружает человека и проходит с ним через жизнь, – родные, учителя, девушки, наставники и друзья, – стали петлями предательской сети, живыми капканами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44