Он пришел из-за руки. Но, наверно, он болен еще какой-нибудь, ему самому не ведомой болезнью. Необходимо удалить осколки стекла. Придется сделать укол, иначе он не выдержит. Пациент утверждает, что он автомобильный слесарь.
– Через две недели, – сказал врач, – вы опять сможете работать. – Пациент не ответил. Вынесет ли он укол? Однако сердце этого неизвестного человека хоть и не в полном порядке, но не так уж плохо. Так в чем же дело? И отчего он, врач, не старается выяснить болезнь этого человека?
Почему пациент сейчас же после катастрофы не побежал в ближайшую больницу? Вся эта грязь набилась в рану, по крайней мере, сутки назад. Врачу хотелось расспросить Георга хотя бы для того, чтобы отвлечь его внимание от руки, над которой он сейчас наклонился с пинцетом. Но взгляд пациента словно сковал ему язык, врач остановился на полуслове. Левенштейн еще раз внимательно осмотрел руку, затем окинул быстрым взглядом лицо, куртку, всего человека в целом. Тот слегка скривил губы и посмотрел на врача искоса, но решительно.
Врач медленно отвернулся и сам почувствовал, как побелели даже его губы. Когда он увидел себя в зеркале над умывальником, оказалось, что и на его лицо уже легли черноватые тени. Он прикрыл глаза. Он мылил руки и мыл их под краном с бесконечной медлительностью. У меня жена и дети. Почему этот человек явился именно ко мне? Теперь придется дрожать при всяком звонке, и без того каждый день мучаешься. Георг взглянул на белый халат врача и подумал: но ведь не вы один.
Врач держал руки под струей, и брызги разлетались во все стороны. Нет больше сил терпеть все эти измывательства, говорил он себе. А тут еще такой человек является! Трудно представить, какие страдания приходится выносить.
А Георг думал, сдвинув брови, пока вода била ключом: но ведь не вам одним.
Врач наконец завернул кран и вытер руки чистым полотенцем. На этот раз он чувствовал запах хлороформа, как обычно его чувствовали только его пациенты. И почему этот человек пришел ко мне? Именно ко мне? Ну, почему?
Он снова отвернул кран. Стал вторично мыть руки. Это тебя совершенно не касается. К тебе в приемную пришла просто рука, больная рука. Висит ли она из рукава проходимца или из-под крыла архангела – это тебе должно быть все равно. Он снова закрыл кран и вытер руки. Затем приготовил шприц. Когда он засучивая рукав больного, он заметил, что на том нет рубашки. Это не мое дело, твердил он про себя, рука – вот мое дело.
Георг сунул перевязанную руку за борт и сказал:
– Большое спасибо!
Врач хотел спросить его насчет денег, но пациент поблагодарил таким тоном, словно само собой разумелось, что его лечили даром. Хотя он, выходя, пошатнулся, врачу теперь уже казалось, что главное – это все-таки рука.
Когда Георг спускался по лестнице, перед ним на последней ступеньке появился дворник, маленький человечек в одном жилете:
– Бы со второго?
Не раздумывая, что лучше, правда или ложь, Георг быстро ответил:
– С третьего.
– Ах, так, – сказал человечек, – а я думал, от Ле-венштейна.
Выйдя на улицу, Георг увидел через два дома на чьем-то крыльце старика крестьянина из приемной. Тот тупо уставился в ту сторону, где был рынок. Туман поднялся. Осенний свет лежал на зонтах, стоявших, точно грибы, над лотками. На столах были разложены соблазнительные плоды и овощи, напоминая своей пестротой немудрящие клумбы. Казалось, крестьяне притащили с собой на рынок целые участки своих полей и огородов. Но куда же делся собор? Все эти трех– и четырехэтажные дома, зонты, лошади, грузовики и женщины совершенно заслонили собор.
Лишь когда Георг закинул голову, он наконец увидел островерхую башню собора – золотой вихор, за который можно поднять кверху весь город. Сделав еще несколько шагов и миновав крестьянина, тупо смотревшего ему вслед, он увидел высоко над крышами святого Мартина, сидящего на коне. Георг протиснулся в самую гущу толпы. Груды яблок, винограда, цветной капусты плясали у него перед глазами. Приступ голода был так силен, что он готов был зарыться головой в эти груды и впиться в них зубами. Затем ему стало противно. Им овладело состояние, наиболее для него опасное. Голова кружилась, он слишком ослабел, чтобы соображать, и, спотыкаясь, машинально брел среди лавок. Наконец он остановился в рыбном ряду. Прислонившись к столбу для афиш, он смотрел, как продавец чистит и потрошит гигантского карпа. Продавец завернул его в газету и протянул какой-то молодой женщине. Вытащил черпалкой из чана несколько рыбок, быстро сделал на каждой надрез и швырнул полную горсть на весы. Георга мутило, но он не мог отвести глаз.
Крестьянин из приемной врача тупо смотрел вслед Георгу до тех пор, пока тот не скрылся из виду. Некоторое время старик еще наблюдал людей, сновавших туда и сюда в лучах осеннего солнца. Вся картина рынка была словно затемнена для него нестерпимой болью. От боли он раскачивался верхней частью тела взад и вперед. И за это негодяй вытянул у меня десять марок, ни на пфенниг меньше, чем Рейзингер! С Рейзингером не поторгуешься. А к еврею Левенштейну я пошлю сына объясняться. Он с трудом приподнялся, опираясь на палку, и потащился через площадь к закусочной. Из окна он снова увидел Георга. Тот стоял, прислонившись к столбу, свежая повязка белела на руке. Старик смотрел на него до тех пор, пока Георг не обернулся. Он почувствовал какое-то беспокойство. Правда, со своего места он не мог разобрать через окно, что делается в закусочной, но все-таки заставил себя встать и направился мимо рыбных лавок к Рейну.
Тем временем Франц уже отштамповал сотни пластинок. Вместо арестованного Кочанчика пыль собирал совсем молодой паренек. Рабочие встретили его с недоумением, все привыкли к Кочанчику. Однако новый оказался таким веселым, задорным мальчишкой, что тотчас же получил и прозвище: «Орешек!» И теперь кричали – не Кочанчик, Кочанчик, а Орешек, Орешек!
Вчера вечером и сегодня утром в раздевалке рабочие были меньше взволнованы арестом Кочанчика, чем внезапным, им еще не вполне понятным повышением нормы для алюминиевых пластинок. Они только днем уразумели, что к чему. Кто-то показал, какую деталь в машине заменили для того, чтобы нажимать рычаг не три, а четыре раза в минуту. Главное, пластинки теперь после каждого удара сами переворачиваются, а раньше их приходилось переворачивать вручную. Кто-то сказал, что в конце концов самое важное – это повышение заработной платы, на что другой рабочий, более пожилой, возразил, что вчера к вечеру он измотался, как никогда, а еще один заметил, что в понедельник вечером всегда бываешь измотан.
Подобные разговоры, их причина и тон, в каком они велись, в другое время дали бы Францу богатый материал для размышлений: о первоначальном факте, порождающем целый ряд других фактов, причем каждый важнее первоначального, о раскрытии человеческой природы, ее истинной сущности. Однако на этот раз Франц был разочарован, прямо-таки расстроен тем, что известие, занимавшее его день и ночь, почти не впитывалось затвердевшей землей обыденной жизни.
Если бы я мог просто пойти к Элли и спросить ее, думал Франц. Интересно, живет ли она опять у родителей? Нет, пойти слишком рискованно. Вот если бы я с ней где-нибудь случайно встретился…
Он решил осторожно разузнать на ее улице, вернулась ли Элли в семью. А может быть, она давно уехала из города? Значит, его все еще тянет к ней? Все еще ноет рана,которая была ему нанесена тогда по глупости или из озорства? Видно, удар был меткий, на всю жизнь. Все это вздор, думал Франц. Элли, наверно, растолстела и подурнела. Увидел бы я ее еще раз, так, может быть, поблагодарил бы Георга, что он тогда отбил ее у меня. Да и вообще, какое дело мне теперь до нее?
Он решил после смены съездить на велосипеде во Франкфурт. Он собирался купить кое-что в магазине на Ганзагассе; можно будет справиться и относительно семьи Меттенгеймеров… Орешек подошел к нему, подлез под самый локоть. Франц дернул рукой и испортил пластинку; от испуга он испортил вторую, недостаточно четкой оказалась и третья. Франц побагровел, он готов был наброситься на мальчугана. Тот состроил ему рожу – круглое лицо Орешка в резком свете было мучнисто-бледным, а вокруг дерзко блестевших глаз лежали темные кольца усталости.
Франц вдруг услышал и увидел весь цех таким, каким он слышал и видел его пять недель тому назад, в первые минуты своего поступления: жужжание ремней – оно врезалось человеку в мозг наперекор всем мыслям и, однако, не заглушало легкого шелеста металлической ленты конвейера; лица, которые в немигающем свете казались совершенно пустыми и только кривились каждые три секунды, когда рука нажимала рычаг. Только тогда они кривятся, подумал Франц. Он забыл, что сам чуть не набросился на Орешка лишь оттого, что испортил пластинку.
Недалеко от той фабрики, где работал Франц, может быть в получасе езды на велосипеде, на оживленной улице вблизи Франкфуртского вокзала, собралась толпа. Люди вытягивали шеи. Среди массива домов, где находился большой отель «Савой», шла охота на вора. Не было ничего удивительного, что в этой охоте участвовал не только большой наряд полиции, но и эсэсовцы. По слухам, этому вору не раз уже удавалось ускользнуть, а теперь его только что застигли в одной из комнат гостиницы, где он стянул несколько колец и жемчужное ожерелье.
– Прямо кино, – говорили люди. – Не хватает только Греты Гарбо.
Люди улыбались, удивленные и заинтересованные. Какая-то девушка вскрикнула. Там, на краю крыши, она что-то заметила, или ей показалось, что заметила. Все гуще становилась толпа зрителей, все напряженнее внимание. С минуты на минуту люди ожидали увидеть необыкновенное явление, нечто среднее между призраком и птицей. А тут еще приехали пожарные, с лестницами и сетями. Вместе с тем поднялась суета во дворе гостиницы, Из подвала выскочил какой-то молодой человек и начал было, энергично работая локтями, проталкиваться сквозь толпу. Но в зрителях, взвинченных долгим ожиданием и всеми этими разговорами о дерзком воре, проснулся охотничий инстинкт. Они обступили парня, избили его, а затем поволокли на пост к ближайшему полицейскому, который установил, что это вовсе не вор, а просто официант, спешивший на поезд.
А тот, за кем они гнались, Беллони, уже сидел на крыше гостиницы «Савой», за трубой; Беллони – в обыкновенной жизни Антон Мейер, но где она теперь, его обыкновенная жизнь? Беллони, акробат, тот самый, который до конца оставался чужим и Георгу, и его товарищам, хотя был, вероятно, вполне порядочным малым; впрочем, ему самому было ясно, что он так и остался Георгу чужим. Чтобы родилось доверие друг к другу, они недостаточно долго пробыли вместе. Со своего места за трубой Беллони не мог видеть ближайшие улицы, полные людей, жадно следивших за охотой на него и горевших желанием тоже поохотиться. Поверх низкой железной решетки, окаймлявшей крышу, он видел только самый дальний край равнины; на западе он видел сияющее небо, полное тихой бледной голубизны, и в нем – ни облака, ни птицы. И если внизу толпа ждала, то ждал и он на этой крыше, с тем мужественным спокойствием, которым он в цирке так пленял зрителей, причем они сами хорошенько не знали, что именно в этих несложных фокусах их так пленяет. Беллони казалось – он давным-давно ждет здесь наверху, так давно, что если бы на его след напали, то уже вспугнули бы его отсюда. Три часа назад его чуть не арестовали В квартире матери одного из его товарищей – циркачей. Этот акробат когда-то работал в их труппе, но после несчастного случая выбыл. Однако полиция, среди прочих мероприятий, составила и списки участников всех трупп, в которых Беллони когда-либо работал. Проследить эти связи было не труднее, чем оцепить несколько городских кварталов. Застигнутый полицией, Беллони выскочил в окно, пробежал несколько улиц и достиг района Франкфуртского вокзала; два раза он едва ускользнул от полиции и наконец вошел через вращающуюся дверь в отель. Он был в новом костюме, раздобытом накануне, и вел себя так спокойно и уверенно, что его даже пропустили в вестибюль. У Беллони было немного денег, и у него еще раз возникла слабая надежда, что, может быть, удастся уехать поездом. Все это произошло меньше чем полчаса назад. Теперь у него никакой надежды не было. Но даже на этом последнем отрезке пути, на пути без надежды, он будет бороться за свою свободу. Для этого надо спуститься на крышу соседнего дома. Осторожно и неторопливо соскользнул он по скату крыши до маленькой, вделанной в стену трубы у самой решетки. Он все еще считал, что его не обнаружили. Но когда он взглянул из-под решетки вниз, он увидел черную толпу, оцепившую квартал. Тогда он понял, что попался, хуже чем попался. Ведь эти люди, думал он, для того и столпились в переулках, чтобы сделать бегство невозможным. Теперь перед Беллони лежал весь город, противоположный берег Майна, заводы и склоны Таунуса. В сложном узоре улиц и переулков толпа, собравшаяся внизу, казалась маленьким колечком, черневшим вокруг массива домов. Бесконечное синеющее пространство словно вызывало его на такое мастерство, которое было даже ему недоступно. Спуститься? Сделать эту попытку? Или просто ждать? Бессмысленно и то и другое – жест страха, так же как и жест мужества. Он вытянул ноги и уперся ступнями в решетку.
Беллони был обнаружен уже тогда, когда сидел позади второй трубы. «В ноги», – сказал один из двух парней, прятавшихся за вывеской на краю крыши соседнего дома. Второй, преодолев легкую дурноту, а может быть, волнение, сделал, как ему приказал первый, прицелился и выстрелил. Потом оба, уже смело и ловко, взобрались на крышу отеля позади Беллони, так как, несмотря на боль, беглец не только не выпустил из рук решетки, но вцепился в нее еще крепче. Затем его кровавый след протянулся между трубами и наискось – к краю крыши. До низкой решетки он скатился, еще раз собрал все силы и перебросил свое тело через решетку раньше, чем они успели его настигнуть.
Он упал во двор гостиницы, и зрителям пришлось разойтись, так и не испытав того, чего они жаждали. Но в предположениях праздношатающихся, в возбужденных рассказах женщин он еще парил долгие часы над крышами, полупризрак, полуптица. Когда Беллони около полудня скончался в больнице – он умер не сразу, – нашлись люди, все еще спорившие на его счет.
– Вам нужно только констатировать смерть, – сказал более молодой врач пожилому. – Какое вам дело до ног? Ведь не от них же он умер.
Преодолев легкую дурноту, старший выполнил то, что приказал ему младший.
V
Итак, половина одиннадцатого. Жена кистера, командовавшая целой толпой уборщиц, наводила порядок согласно твердому плану, установленному в домоводстве Майнцского собора. По этому плану в течение года собор должен был весь подвергнуться уборке. Уборщицы ведали только определенными участками: это были плиты, стены, лестницы, скамьи. И лишь жене и матери кистера дозволено было, орудуя мягкими щетками и сложной системой пылесосов, наводить чистоту на святыни храма. Поэтому узелок за могильной плитой одного из архиепископов нашла именно жена кистера. Лучше бы Георг засунул его под скамейку.
– Полюбуйся-ка на это, – сказала жена кистеру орнбергеру, выходившему из ризницы.
Кистер поглядел на сомнительный сверток, сделал вой выводы, но оставил их при себе и прикрикнул на сену:
– Ступай, ступай!
Затем прошел с узелком через двор в епархиальный музей.
– Отец Зейц, – сказал он, – полюбуйтесь-ка.
Отец Зейц, также шестидесятилетний старик, развернул узелок на стекле витрины, под которым, на бархате, лежала коллекция крестильных крестов, перенумерованных и датированных. Вывалился какой-то загаженный лоскут. Отец Зейц поднял голову. Они посмотрели друг другу в глаза.
– А почему, собственно, вы мне принесли это грязное тряпье, милейший Дорнбергер?
– Моя жена, – медленно начал кистер, чтобы дать отцу Зейцу время подумать, – только что нашла его за епископом Зигфридом фон Эпштейн.
Отец Зейц изумленно взглянул на него.
– Скажите, пожалуйста, Дорнбергер, – заметил он, – что мы – бюро по розыску пропавших вещей или епархиальный музей?
Кистер подошел к нему очень близко и сказал вполголоса:
– Может быть, все-таки отнести это в полицию?
– В полицию? – переспросил отец Зейц с искренним удивлением. – Разве вы тащите в полицию каждую теплую перчатку, которую найдете под скамейкой?
– Сегодня утром рассказывали… – пробормотал кистер.
– Рассказывали, рассказывали… Мало вам еще рассказывали. Или вы хотите, чтобы завтра рассказывали, будто у нас в соборе люди переодеваются? Фу, какая вонь! А ведь, пожалуй, Дорнбергер, тут еще заразишься чем-нибудь. Я на вашем месте сжег бы все это. Но мне не хотелось бы жечь в моей плите, противно очень. Знаете что, засуну-ка я это вот сюда.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44
– Через две недели, – сказал врач, – вы опять сможете работать. – Пациент не ответил. Вынесет ли он укол? Однако сердце этого неизвестного человека хоть и не в полном порядке, но не так уж плохо. Так в чем же дело? И отчего он, врач, не старается выяснить болезнь этого человека?
Почему пациент сейчас же после катастрофы не побежал в ближайшую больницу? Вся эта грязь набилась в рану, по крайней мере, сутки назад. Врачу хотелось расспросить Георга хотя бы для того, чтобы отвлечь его внимание от руки, над которой он сейчас наклонился с пинцетом. Но взгляд пациента словно сковал ему язык, врач остановился на полуслове. Левенштейн еще раз внимательно осмотрел руку, затем окинул быстрым взглядом лицо, куртку, всего человека в целом. Тот слегка скривил губы и посмотрел на врача искоса, но решительно.
Врач медленно отвернулся и сам почувствовал, как побелели даже его губы. Когда он увидел себя в зеркале над умывальником, оказалось, что и на его лицо уже легли черноватые тени. Он прикрыл глаза. Он мылил руки и мыл их под краном с бесконечной медлительностью. У меня жена и дети. Почему этот человек явился именно ко мне? Теперь придется дрожать при всяком звонке, и без того каждый день мучаешься. Георг взглянул на белый халат врача и подумал: но ведь не вы один.
Врач держал руки под струей, и брызги разлетались во все стороны. Нет больше сил терпеть все эти измывательства, говорил он себе. А тут еще такой человек является! Трудно представить, какие страдания приходится выносить.
А Георг думал, сдвинув брови, пока вода била ключом: но ведь не вам одним.
Врач наконец завернул кран и вытер руки чистым полотенцем. На этот раз он чувствовал запах хлороформа, как обычно его чувствовали только его пациенты. И почему этот человек пришел ко мне? Именно ко мне? Ну, почему?
Он снова отвернул кран. Стал вторично мыть руки. Это тебя совершенно не касается. К тебе в приемную пришла просто рука, больная рука. Висит ли она из рукава проходимца или из-под крыла архангела – это тебе должно быть все равно. Он снова закрыл кран и вытер руки. Затем приготовил шприц. Когда он засучивая рукав больного, он заметил, что на том нет рубашки. Это не мое дело, твердил он про себя, рука – вот мое дело.
Георг сунул перевязанную руку за борт и сказал:
– Большое спасибо!
Врач хотел спросить его насчет денег, но пациент поблагодарил таким тоном, словно само собой разумелось, что его лечили даром. Хотя он, выходя, пошатнулся, врачу теперь уже казалось, что главное – это все-таки рука.
Когда Георг спускался по лестнице, перед ним на последней ступеньке появился дворник, маленький человечек в одном жилете:
– Бы со второго?
Не раздумывая, что лучше, правда или ложь, Георг быстро ответил:
– С третьего.
– Ах, так, – сказал человечек, – а я думал, от Ле-венштейна.
Выйдя на улицу, Георг увидел через два дома на чьем-то крыльце старика крестьянина из приемной. Тот тупо уставился в ту сторону, где был рынок. Туман поднялся. Осенний свет лежал на зонтах, стоявших, точно грибы, над лотками. На столах были разложены соблазнительные плоды и овощи, напоминая своей пестротой немудрящие клумбы. Казалось, крестьяне притащили с собой на рынок целые участки своих полей и огородов. Но куда же делся собор? Все эти трех– и четырехэтажные дома, зонты, лошади, грузовики и женщины совершенно заслонили собор.
Лишь когда Георг закинул голову, он наконец увидел островерхую башню собора – золотой вихор, за который можно поднять кверху весь город. Сделав еще несколько шагов и миновав крестьянина, тупо смотревшего ему вслед, он увидел высоко над крышами святого Мартина, сидящего на коне. Георг протиснулся в самую гущу толпы. Груды яблок, винограда, цветной капусты плясали у него перед глазами. Приступ голода был так силен, что он готов был зарыться головой в эти груды и впиться в них зубами. Затем ему стало противно. Им овладело состояние, наиболее для него опасное. Голова кружилась, он слишком ослабел, чтобы соображать, и, спотыкаясь, машинально брел среди лавок. Наконец он остановился в рыбном ряду. Прислонившись к столбу для афиш, он смотрел, как продавец чистит и потрошит гигантского карпа. Продавец завернул его в газету и протянул какой-то молодой женщине. Вытащил черпалкой из чана несколько рыбок, быстро сделал на каждой надрез и швырнул полную горсть на весы. Георга мутило, но он не мог отвести глаз.
Крестьянин из приемной врача тупо смотрел вслед Георгу до тех пор, пока тот не скрылся из виду. Некоторое время старик еще наблюдал людей, сновавших туда и сюда в лучах осеннего солнца. Вся картина рынка была словно затемнена для него нестерпимой болью. От боли он раскачивался верхней частью тела взад и вперед. И за это негодяй вытянул у меня десять марок, ни на пфенниг меньше, чем Рейзингер! С Рейзингером не поторгуешься. А к еврею Левенштейну я пошлю сына объясняться. Он с трудом приподнялся, опираясь на палку, и потащился через площадь к закусочной. Из окна он снова увидел Георга. Тот стоял, прислонившись к столбу, свежая повязка белела на руке. Старик смотрел на него до тех пор, пока Георг не обернулся. Он почувствовал какое-то беспокойство. Правда, со своего места он не мог разобрать через окно, что делается в закусочной, но все-таки заставил себя встать и направился мимо рыбных лавок к Рейну.
Тем временем Франц уже отштамповал сотни пластинок. Вместо арестованного Кочанчика пыль собирал совсем молодой паренек. Рабочие встретили его с недоумением, все привыкли к Кочанчику. Однако новый оказался таким веселым, задорным мальчишкой, что тотчас же получил и прозвище: «Орешек!» И теперь кричали – не Кочанчик, Кочанчик, а Орешек, Орешек!
Вчера вечером и сегодня утром в раздевалке рабочие были меньше взволнованы арестом Кочанчика, чем внезапным, им еще не вполне понятным повышением нормы для алюминиевых пластинок. Они только днем уразумели, что к чему. Кто-то показал, какую деталь в машине заменили для того, чтобы нажимать рычаг не три, а четыре раза в минуту. Главное, пластинки теперь после каждого удара сами переворачиваются, а раньше их приходилось переворачивать вручную. Кто-то сказал, что в конце концов самое важное – это повышение заработной платы, на что другой рабочий, более пожилой, возразил, что вчера к вечеру он измотался, как никогда, а еще один заметил, что в понедельник вечером всегда бываешь измотан.
Подобные разговоры, их причина и тон, в каком они велись, в другое время дали бы Францу богатый материал для размышлений: о первоначальном факте, порождающем целый ряд других фактов, причем каждый важнее первоначального, о раскрытии человеческой природы, ее истинной сущности. Однако на этот раз Франц был разочарован, прямо-таки расстроен тем, что известие, занимавшее его день и ночь, почти не впитывалось затвердевшей землей обыденной жизни.
Если бы я мог просто пойти к Элли и спросить ее, думал Франц. Интересно, живет ли она опять у родителей? Нет, пойти слишком рискованно. Вот если бы я с ней где-нибудь случайно встретился…
Он решил осторожно разузнать на ее улице, вернулась ли Элли в семью. А может быть, она давно уехала из города? Значит, его все еще тянет к ней? Все еще ноет рана,которая была ему нанесена тогда по глупости или из озорства? Видно, удар был меткий, на всю жизнь. Все это вздор, думал Франц. Элли, наверно, растолстела и подурнела. Увидел бы я ее еще раз, так, может быть, поблагодарил бы Георга, что он тогда отбил ее у меня. Да и вообще, какое дело мне теперь до нее?
Он решил после смены съездить на велосипеде во Франкфурт. Он собирался купить кое-что в магазине на Ганзагассе; можно будет справиться и относительно семьи Меттенгеймеров… Орешек подошел к нему, подлез под самый локоть. Франц дернул рукой и испортил пластинку; от испуга он испортил вторую, недостаточно четкой оказалась и третья. Франц побагровел, он готов был наброситься на мальчугана. Тот состроил ему рожу – круглое лицо Орешка в резком свете было мучнисто-бледным, а вокруг дерзко блестевших глаз лежали темные кольца усталости.
Франц вдруг услышал и увидел весь цех таким, каким он слышал и видел его пять недель тому назад, в первые минуты своего поступления: жужжание ремней – оно врезалось человеку в мозг наперекор всем мыслям и, однако, не заглушало легкого шелеста металлической ленты конвейера; лица, которые в немигающем свете казались совершенно пустыми и только кривились каждые три секунды, когда рука нажимала рычаг. Только тогда они кривятся, подумал Франц. Он забыл, что сам чуть не набросился на Орешка лишь оттого, что испортил пластинку.
Недалеко от той фабрики, где работал Франц, может быть в получасе езды на велосипеде, на оживленной улице вблизи Франкфуртского вокзала, собралась толпа. Люди вытягивали шеи. Среди массива домов, где находился большой отель «Савой», шла охота на вора. Не было ничего удивительного, что в этой охоте участвовал не только большой наряд полиции, но и эсэсовцы. По слухам, этому вору не раз уже удавалось ускользнуть, а теперь его только что застигли в одной из комнат гостиницы, где он стянул несколько колец и жемчужное ожерелье.
– Прямо кино, – говорили люди. – Не хватает только Греты Гарбо.
Люди улыбались, удивленные и заинтересованные. Какая-то девушка вскрикнула. Там, на краю крыши, она что-то заметила, или ей показалось, что заметила. Все гуще становилась толпа зрителей, все напряженнее внимание. С минуты на минуту люди ожидали увидеть необыкновенное явление, нечто среднее между призраком и птицей. А тут еще приехали пожарные, с лестницами и сетями. Вместе с тем поднялась суета во дворе гостиницы, Из подвала выскочил какой-то молодой человек и начал было, энергично работая локтями, проталкиваться сквозь толпу. Но в зрителях, взвинченных долгим ожиданием и всеми этими разговорами о дерзком воре, проснулся охотничий инстинкт. Они обступили парня, избили его, а затем поволокли на пост к ближайшему полицейскому, который установил, что это вовсе не вор, а просто официант, спешивший на поезд.
А тот, за кем они гнались, Беллони, уже сидел на крыше гостиницы «Савой», за трубой; Беллони – в обыкновенной жизни Антон Мейер, но где она теперь, его обыкновенная жизнь? Беллони, акробат, тот самый, который до конца оставался чужим и Георгу, и его товарищам, хотя был, вероятно, вполне порядочным малым; впрочем, ему самому было ясно, что он так и остался Георгу чужим. Чтобы родилось доверие друг к другу, они недостаточно долго пробыли вместе. Со своего места за трубой Беллони не мог видеть ближайшие улицы, полные людей, жадно следивших за охотой на него и горевших желанием тоже поохотиться. Поверх низкой железной решетки, окаймлявшей крышу, он видел только самый дальний край равнины; на западе он видел сияющее небо, полное тихой бледной голубизны, и в нем – ни облака, ни птицы. И если внизу толпа ждала, то ждал и он на этой крыше, с тем мужественным спокойствием, которым он в цирке так пленял зрителей, причем они сами хорошенько не знали, что именно в этих несложных фокусах их так пленяет. Беллони казалось – он давным-давно ждет здесь наверху, так давно, что если бы на его след напали, то уже вспугнули бы его отсюда. Три часа назад его чуть не арестовали В квартире матери одного из его товарищей – циркачей. Этот акробат когда-то работал в их труппе, но после несчастного случая выбыл. Однако полиция, среди прочих мероприятий, составила и списки участников всех трупп, в которых Беллони когда-либо работал. Проследить эти связи было не труднее, чем оцепить несколько городских кварталов. Застигнутый полицией, Беллони выскочил в окно, пробежал несколько улиц и достиг района Франкфуртского вокзала; два раза он едва ускользнул от полиции и наконец вошел через вращающуюся дверь в отель. Он был в новом костюме, раздобытом накануне, и вел себя так спокойно и уверенно, что его даже пропустили в вестибюль. У Беллони было немного денег, и у него еще раз возникла слабая надежда, что, может быть, удастся уехать поездом. Все это произошло меньше чем полчаса назад. Теперь у него никакой надежды не было. Но даже на этом последнем отрезке пути, на пути без надежды, он будет бороться за свою свободу. Для этого надо спуститься на крышу соседнего дома. Осторожно и неторопливо соскользнул он по скату крыши до маленькой, вделанной в стену трубы у самой решетки. Он все еще считал, что его не обнаружили. Но когда он взглянул из-под решетки вниз, он увидел черную толпу, оцепившую квартал. Тогда он понял, что попался, хуже чем попался. Ведь эти люди, думал он, для того и столпились в переулках, чтобы сделать бегство невозможным. Теперь перед Беллони лежал весь город, противоположный берег Майна, заводы и склоны Таунуса. В сложном узоре улиц и переулков толпа, собравшаяся внизу, казалась маленьким колечком, черневшим вокруг массива домов. Бесконечное синеющее пространство словно вызывало его на такое мастерство, которое было даже ему недоступно. Спуститься? Сделать эту попытку? Или просто ждать? Бессмысленно и то и другое – жест страха, так же как и жест мужества. Он вытянул ноги и уперся ступнями в решетку.
Беллони был обнаружен уже тогда, когда сидел позади второй трубы. «В ноги», – сказал один из двух парней, прятавшихся за вывеской на краю крыши соседнего дома. Второй, преодолев легкую дурноту, а может быть, волнение, сделал, как ему приказал первый, прицелился и выстрелил. Потом оба, уже смело и ловко, взобрались на крышу отеля позади Беллони, так как, несмотря на боль, беглец не только не выпустил из рук решетки, но вцепился в нее еще крепче. Затем его кровавый след протянулся между трубами и наискось – к краю крыши. До низкой решетки он скатился, еще раз собрал все силы и перебросил свое тело через решетку раньше, чем они успели его настигнуть.
Он упал во двор гостиницы, и зрителям пришлось разойтись, так и не испытав того, чего они жаждали. Но в предположениях праздношатающихся, в возбужденных рассказах женщин он еще парил долгие часы над крышами, полупризрак, полуптица. Когда Беллони около полудня скончался в больнице – он умер не сразу, – нашлись люди, все еще спорившие на его счет.
– Вам нужно только констатировать смерть, – сказал более молодой врач пожилому. – Какое вам дело до ног? Ведь не от них же он умер.
Преодолев легкую дурноту, старший выполнил то, что приказал ему младший.
V
Итак, половина одиннадцатого. Жена кистера, командовавшая целой толпой уборщиц, наводила порядок согласно твердому плану, установленному в домоводстве Майнцского собора. По этому плану в течение года собор должен был весь подвергнуться уборке. Уборщицы ведали только определенными участками: это были плиты, стены, лестницы, скамьи. И лишь жене и матери кистера дозволено было, орудуя мягкими щетками и сложной системой пылесосов, наводить чистоту на святыни храма. Поэтому узелок за могильной плитой одного из архиепископов нашла именно жена кистера. Лучше бы Георг засунул его под скамейку.
– Полюбуйся-ка на это, – сказала жена кистеру орнбергеру, выходившему из ризницы.
Кистер поглядел на сомнительный сверток, сделал вой выводы, но оставил их при себе и прикрикнул на сену:
– Ступай, ступай!
Затем прошел с узелком через двор в епархиальный музей.
– Отец Зейц, – сказал он, – полюбуйтесь-ка.
Отец Зейц, также шестидесятилетний старик, развернул узелок на стекле витрины, под которым, на бархате, лежала коллекция крестильных крестов, перенумерованных и датированных. Вывалился какой-то загаженный лоскут. Отец Зейц поднял голову. Они посмотрели друг другу в глаза.
– А почему, собственно, вы мне принесли это грязное тряпье, милейший Дорнбергер?
– Моя жена, – медленно начал кистер, чтобы дать отцу Зейцу время подумать, – только что нашла его за епископом Зигфридом фон Эпштейн.
Отец Зейц изумленно взглянул на него.
– Скажите, пожалуйста, Дорнбергер, – заметил он, – что мы – бюро по розыску пропавших вещей или епархиальный музей?
Кистер подошел к нему очень близко и сказал вполголоса:
– Может быть, все-таки отнести это в полицию?
– В полицию? – переспросил отец Зейц с искренним удивлением. – Разве вы тащите в полицию каждую теплую перчатку, которую найдете под скамейкой?
– Сегодня утром рассказывали… – пробормотал кистер.
– Рассказывали, рассказывали… Мало вам еще рассказывали. Или вы хотите, чтобы завтра рассказывали, будто у нас в соборе люди переодеваются? Фу, какая вонь! А ведь, пожалуй, Дорнбергер, тут еще заразишься чем-нибудь. Я на вашем месте сжег бы все это. Но мне не хотелось бы жечь в моей плите, противно очень. Знаете что, засуну-ка я это вот сюда.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44