Я задаю себе этот вопрос, но ведь по сути он обращен к тебе. Я еще не связан никакой дорогой, но та, которой я отдал бы предпочтение, ведет на запад и север. Есть и другие резоны. По условиям контракта мне обещана бесплатная «репатриация», как это там обозвали; возвращение в Англию не будет стоить мне ни гроша. А потом, на р-роскошное выходное пособие, каковое сей рабский контракт мне гарантирует, я думаю, смогу себе позволить небольшой отпуск в Европе. Душа моя поет при этой мысли.
Но что-то здесь должно решиться без меня, за меня; то есть у меня такое чувство, что решение должен принимать не я.
Прошу тебя, не сердись на мое молчание, коему убедительных объяснений у меня нет, — и черкни мне пару строк.
В прошлое воскресенье я вдруг обнаружил, что у меня выкраивается полтора свободных дня; я собрал пожитки в узелок и отправился пешком через весь остров, чтобы переночевать в том маленьком домике, где жил здесь раньше. Какой контраст в сравнении с плодородными долинами, где я уже успел обжиться, — сей ветреный пустынный мыс, кислотно-зеленое море, размытые береговые линии времен ушедших. Это и в самом деле был совсем другой остров — с прошлым всегда, наверно, так. Здесь всю ночь и весь следующий день я жил неким эхом прежней жизни, много думал о прошлом и о нас, что копошились в нем («избранные вымыслы»): нас тасовала жизнь, как талью карт, смешивала и разделяла, отзывала и возвращала на прежнее место. Мне даже показалось, что я не имею права чувствовать себя таким спокойным и счастливым: было ощущение Полноты Бытия, и единственный вопрос без ответа вставал передо мною всякий раз, как в памяти всплывало твое имя.
Да, совсем другой остров, суровый, терпкий на вкус, на вид — куда красивей. Держишь ночную тишину обеими руками и чувствуешь, она понемногу тает, — так ребенок держит пальцами кусок льда! В полдень в открытом море прыгнул дельфин. Вдоль линии воды легкая дымка — наверное, будет трясти. Платановая роща, гигантские деревья с черной слоновьей шкурой, ветер отдирает ее большими широкими свитками, обнажая мягкую серую кожу внутри… Я многое, оказывается, успел забыть.
От торных здешних троп он вдалеке, этот маленький мыс; разве что сборщики маслин сюда заглянут — когда сезон. А во все прочие времена единственные визитеры — углежоги; они проезжают через рощу каждый день перед рассветом: характерный перезвон стремян. Они выкопали на холме длинные узкие траншеи и горбатятся над ними день-деньской, черные как черти.
Но в прочем — живешь будто на луне. Тихий-тихий шум моря, днем — монотонный стрекот цикад. Утром у самой двери я поймал черепаху, на пляже видел раздавленное черепашье яйцо. Маленькие самоцветные предметы бытия прорастают в задумчивой душе, как разрозненные ноты некой огромной музыки, великой композиции, которую услышать, видимо, не судьба. Из черепахи вышел чудный и непритязательный домашний зверь. Так и слышишь ехидный голос П.: «Брат Осел и его черепаха. Счастливая встреча двух родственных душ!»
Картинка напоследок: вечером человек пускает голыши по тихой поверхности воды в лагуне. И ждет из тишины ответа».
Я едва успел вручить свое письмо почтальону — он разъезжал по всей округе на муле, собирал письма и отвозил их к морю, в «город», — и чуть ли не через час меня нашло письмо с египетской маркой, надписанное незнакомой рукой.
«Ну что, не узнал? В смысле — почерк на конверте? Каюсь, я даже хихикала, когда надписывала адрес, — прежде чем села за письмо, вдруг встало перед глазами твое ошарашенное лицо. И как ты вертишь письмо в руках, не вскрывая, и гадаешь, кто бы мог тебе его прислать!
Это первое серьезное письмо, на которое я решилась, если не считать коротеньких записок, с моей новой Рукой: такой странный косвенный соучастник, коим меня снабдил наш добрый Амариль! Хотела сперва отработать почерк, а уж потом писать тебе. Само собой, спервоначалу она меня пугала и раздражала, можешь себе представить. Но постепенно я научилась ее уважать, и еще как, эту красивую и умную стальную приспособу, которая лежит себе тихо со мной рядом в своей зеленой бархатной перчатке! И ничего из рук не валится, как казалось мне раньше. Я и сама бы не поверила, что приму ее настолько плотно и полно: резина и сталь — не самые близкие союзники человеческой плоти. Но Рука показала себя инструментом едва ли не более тонким, чем настоящая, из плоти и крови! Она столько всего умеет делать, и так ловко, что я ее даже побаиваюсь иногда. Она способна производить даже самые тонкие операции, листать, например, книгу, — и силовые тоже. Но самое главное — ах! Дарли, я пишу эти слова, и меня охватывает трепет: ОНА может писатъ\
Я перешла границу и вступила во владение моим царством, и все благодаря Руке. Я и думать не думала. В один прекрасный день она просто взяла кисть, и — черт побери! — родилась картина, по-настоящему оригинальная и сильная. Теперь их у меня уже пять. Я взираю на них в почтительнейшем изумлении. Откуда они взялись? Но я знаю, что это Рука за все в ответе. И этот новый почерк тоже из недавних ее нововведений, крупный, уверенный, мягкий. Не думай, что я хвастаюсь. Я рассуждаю объективней некуда, потому что я за нее вроде бы и не отвечаю. Это все Рука, она ухитрилась как-то протащить меня через все рогатки — в компанию Тех, Всамделишних, как говаривал Персуорден. И все-таки я ее побаиваюсь немного: элегантная бархатная перчатка строго хранит свою тайну. А если я надеваю обе перчатки, анонимность гарантирована! Я наблюдаю за ней удивленно и с некоторой долей недоверия, как за красивым, но опасным ручным зверем, пантерой например. Кажется, нет ничего такого, чего она не могла бы сделать куда лучше меня. Это объясняет мое молчание и, я надеюсь, извиняет его. Я была полностью поглощена новым для меня немым языком пальцев и той внутренней метаморфозой, которую он за собой повлек. Все дороги предо мной открывались, и в первый раз в жизни все кажется возможным.
Я пишу, а на столе рядом со мною лежит билет на пароход во Францию; вчера я с абсолютной ясностью поняла, что должна туда ехать. Ты помнишь, Персуорден говорил, мол, художники, как больные кошки, знают абсолютно точно, какую травку им надо пожевать, чтобы выздороветь, и что сладкая и горькая на вкус трава их самопознания растет в одном-единственном месте, во Франции? Я уеду через десять дней! И среди многих вещей, которые я знаю теперь наверняка, недавно подняла голову — и еще одна уверенность: в том, что ты тоже последуешь туда за мной в свое положенное время. Я говорю об уверенности, не пророчестве — с предсказателями судеб я покончила раз и навсегда.
Я пишу все это для того, чтобы ты получил хоть малое представление о тех возможностях и той ответственности, которые пришли ко мне с Рукою вместе, я приняла их благодарно и с готовностью — и со смирением тоже. Всю прошедшую неделю я ходила по Городу с прощальными визитами; дело в том, что навряд ли я скоро вернусь в Александрию. Она утратила для меня всякую свежеть и не дает, говоря здешним языком, больше прибыли. Но разве можно не любить тех мест, которые заставляли нас страдать? Уехать — теперь это носится в воздухе; такое впечатление, словно вся гигантская конструкция наших здешних жизней двинулась вдруг неизвестно куда по воле нового, неведомого ранее течения. Ведь уезжаю-то не только я одна — куда там. Маунтолива, скажем, через пару месяцев здесь тоже не будет; невероятно удачное стечение обстоятельств, и ему досталась самая главная слива во всем их дипломатическом пудинге — пост посла в Париже! Он эту новость уже успел переварить, и вся былая неуверенность куда-то сразу делась; на прошлой неделе он обвенчался — тайно! С кем — я думаю, ты догадаешься сам.
Еще одна глубоко оптимистическая новость: воскрес из мертвых наш Помбаль и — в добром здравии. Он опять по дипломатической части, но с повышением и вроде бы в хорошей, чуть ли не в прежней форме, ежели судить по длинному цветистому письму, которое он мне прислал. «Как мог я забыть, — пишет он, — что на свете нет женщин, кроме женщин французских? Тайна, покрытая мраком. Они суть удачнейшее из всех и всяческих творений Божьих. И все же… дорогая Клеа, их так много, и одна другой лучше. Что может сделать один несчастный смертный муж против подобного множества, против всей этой армии? Бога ради, попроси кого-нибудь, абы кого, срочно прислать подкрепление. Может, Дарли в память о наших прежних с ним временах поможет старому другу?»
Передаю тебе приглашение слово в слово. У Амариля и Семиры, месяца не пройдет, будет ребенок — ребенок с моим, мной выдуманным носом! Амариль собирается на год в Америку, ему предложили там какую-то работу, и берет их с собой. Отбывает и Бальтазар, с визитами в Смирну, потом в Венецию. Но самую пикантную новость я сберегла, конечно, напоследок. Жюстин!
Ты не поверишь. Но не рассказать тебе такое я просто не могу. Прогуливаюсь я как-то раз по рю Фуад в десять часов солнечным весенним утром и вижу: она идет мне навстречу сияющая, красивая, в прекрасном весеннем платье весьма откровенного кроя, и с нею рядом — шлеп-шлеп-шлеп — по пыльным тротуарам, подскакивая на ходу, как жаба, вышагивает ненавистный Мемлик! На ногах штиблеты без шнурков, лаковые, естественно. Трость с золотым набалдашником. И свеженькая, с пылу с жару феска на покрытой пушком голове. Я чуть не села прямо на асфальт. Она его вела, как пуделя. Дешевый кожаный поводок, пристегнутый к его воротничку, был зрим почти воочию. Она поздоровалась со мной чуть с большей толикой восторга, чем следовало бы, и представила меня своему пленнику — тот шаркнул застенчиво ножкой и голосом глубоким и хриплым, как бас-саксофон, тоже меня поприветствовал. Они шли в «Селект» на рандеву с Нессимом. Не пойду ли я с ними вместе? Что за вопрос! Конечно же, пойду. Ты ведь знаешь, какая я любопытная. Она всю дорогу, чуть только Мемлик отвернется, бросала мне такие взгляды — в общем, веселилась от души. Глаза так и светятся, и маленькие, злые, веселые в них бесенята. Такое было впечатление, что она, как мощная боевая машина, включилась вдруг сама собой — и пошла, и пошла! Я не помню, чтобы она выглядела так молодо и такой счастливой. Когда мы отлучились припудрить носики, я только и нашлась, что всхлипнуть: «Жюстин! Мемлик! Как же так?» Она рассмеялась, как бубенчик звякнул, обняла меня более чем крепко и сказала: "Я нашла его point faible. Он взыскует света. Он хочет быть вхож в самый что ни на есть высший александрийский свет и общаться там с множеством белых женщин!" Снова смех. «Но тебе-то все это зачем?» — спросила я в полном недоумении. Тут она сразу вдруг стала серьезной, хотя ума, огня и злости в глазах не убавилось. «Мы тут затеяли кое-что, Нессим и я. И все наконец получилось. Клеа, я так счастлива, просто петь хочется. На сей раз и масштаб совсем другой, международный. Нам на следующий год придется уехать в Швейцарию, может, оно и к лучшему. Нессиму вдруг стало везти. Естественно, никаких деталей».
Когда мы поднялись по лестнице к столику, Нессим уже был там и говорил с Мемликом. Его внешний вид меня просто потряс, он так помолодел, столько элегантности и самообладания! И еще одно чувство, похожее на шок, когда они вдруг обнялись страстно, Нессим и Жюстин, словно всех прочих вокруг и не было. Прямо там, в кафе, с такой экстатической страстью, что я просто не знала, куда мне девать глаза.
Мемлик сидел, положив на колено ну оч-чень дорогие свои перчатки, и мягко улыбался. Он явно радовался своей причастности к жизни высшего света, и по тому, с какой миной он предложил мне льда, я поняла: вот оно, общество белых женщин. Получилось!
Ах! она уже устала, эта таинственная Рука. И нужно успеть отправить тебе письмо с вечерней почтой. И еще о сотне вещей нужно побеспокоиться, прежде чем я впрягусь собирать чемоданы. Что же до тебя, мудрая твоя голова, сдается мне, ты тоже переступил уже — или нет? — порог волшебного царства твоего воображения, чтобы вступить в права владения им отныне и во веки веков. Напиши, расскажи мне — или оставь сей разговор до какого-нибудь маленького кафе под каштаном, в туманную осеннюю погоду, на самом берегу Сены.
Я жду вполне счастливая и спокойная, всамделишнее человеческое существо и, наконец, художник.
Клеа ».
Но должна была пройти еще малая толика времени, пока не расступились облака и предо мной не предстал тот потаенный пейзаж, о котором она мне писала и который между тем сама делала понемногу своим, мазок за медленным мазком кисти. Он столько времени строился вокруг меня, этот волшебный образ, что я оказался так же не готов к нему, как и она когда-то. Он явился прозрачным голубым днем без всякого предупреждения, без моего малейшего ведома и так легко, что я бы и сам не поверил. До той поры я был как робкая девочка, которая так боится рожать своего первого ребенка.
Да, в один прекрасный день я с удивлением обнаружил, что пишу дрожащими пальцами первые четыре слова (четыре буквы! четыре лица!), коими с тех пор, как возник мир, всякий рассказчик делал свою скудную ставку на внимание собратьев по роду людскому. Слова, что предвещают, только и всего, старую как мир историю о том, как художник входит в возраст. Я написал: «Давным-давно жил-был…»
И вдруг будто вся вселенная подтолкнула меня локтем в бок!
РАБОЧИЕ ЗАМЕТКИ
Хамид, его история о Мелиссе и Дарли.
Дочь Маунтолива от балерины Гришкиной. Результат дуэли. Русские письма. Ее страх перед Лайзой, когда после смерти матери ее отправили жить к отцу.
Мемлик и Жюстин в Женеве.
Бальтазар в Венеции видится с Арноти. Фиолетовые очки, порванное пальто, карманы, полные крошек: кормить голубей. Сцена у «Флориана». Шаркающая, как у паралитика, походка. Разговоры на балконе маленького pension над затхлою водой канала. Действительно ли Клодия списана с Жюстин? Он не уверен. «Говорят, что время — память; искусство же существует, чтобы оживлять время, ничего при том не вспоминая. Вы говорите об Александрии. Я даже и представить себе этот Город уже не в состоянии. Он растворился. Произведение искусства есть нечто более похожее на жизнь, чем сама жизнь!» Медленное умирание.
Северное путешествие Наруза, великая битва дубинок. Смирна. Манускрипты. Анналы Времени. Кража.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35
Но что-то здесь должно решиться без меня, за меня; то есть у меня такое чувство, что решение должен принимать не я.
Прошу тебя, не сердись на мое молчание, коему убедительных объяснений у меня нет, — и черкни мне пару строк.
В прошлое воскресенье я вдруг обнаружил, что у меня выкраивается полтора свободных дня; я собрал пожитки в узелок и отправился пешком через весь остров, чтобы переночевать в том маленьком домике, где жил здесь раньше. Какой контраст в сравнении с плодородными долинами, где я уже успел обжиться, — сей ветреный пустынный мыс, кислотно-зеленое море, размытые береговые линии времен ушедших. Это и в самом деле был совсем другой остров — с прошлым всегда, наверно, так. Здесь всю ночь и весь следующий день я жил неким эхом прежней жизни, много думал о прошлом и о нас, что копошились в нем («избранные вымыслы»): нас тасовала жизнь, как талью карт, смешивала и разделяла, отзывала и возвращала на прежнее место. Мне даже показалось, что я не имею права чувствовать себя таким спокойным и счастливым: было ощущение Полноты Бытия, и единственный вопрос без ответа вставал передо мною всякий раз, как в памяти всплывало твое имя.
Да, совсем другой остров, суровый, терпкий на вкус, на вид — куда красивей. Держишь ночную тишину обеими руками и чувствуешь, она понемногу тает, — так ребенок держит пальцами кусок льда! В полдень в открытом море прыгнул дельфин. Вдоль линии воды легкая дымка — наверное, будет трясти. Платановая роща, гигантские деревья с черной слоновьей шкурой, ветер отдирает ее большими широкими свитками, обнажая мягкую серую кожу внутри… Я многое, оказывается, успел забыть.
От торных здешних троп он вдалеке, этот маленький мыс; разве что сборщики маслин сюда заглянут — когда сезон. А во все прочие времена единственные визитеры — углежоги; они проезжают через рощу каждый день перед рассветом: характерный перезвон стремян. Они выкопали на холме длинные узкие траншеи и горбатятся над ними день-деньской, черные как черти.
Но в прочем — живешь будто на луне. Тихий-тихий шум моря, днем — монотонный стрекот цикад. Утром у самой двери я поймал черепаху, на пляже видел раздавленное черепашье яйцо. Маленькие самоцветные предметы бытия прорастают в задумчивой душе, как разрозненные ноты некой огромной музыки, великой композиции, которую услышать, видимо, не судьба. Из черепахи вышел чудный и непритязательный домашний зверь. Так и слышишь ехидный голос П.: «Брат Осел и его черепаха. Счастливая встреча двух родственных душ!»
Картинка напоследок: вечером человек пускает голыши по тихой поверхности воды в лагуне. И ждет из тишины ответа».
Я едва успел вручить свое письмо почтальону — он разъезжал по всей округе на муле, собирал письма и отвозил их к морю, в «город», — и чуть ли не через час меня нашло письмо с египетской маркой, надписанное незнакомой рукой.
«Ну что, не узнал? В смысле — почерк на конверте? Каюсь, я даже хихикала, когда надписывала адрес, — прежде чем села за письмо, вдруг встало перед глазами твое ошарашенное лицо. И как ты вертишь письмо в руках, не вскрывая, и гадаешь, кто бы мог тебе его прислать!
Это первое серьезное письмо, на которое я решилась, если не считать коротеньких записок, с моей новой Рукой: такой странный косвенный соучастник, коим меня снабдил наш добрый Амариль! Хотела сперва отработать почерк, а уж потом писать тебе. Само собой, спервоначалу она меня пугала и раздражала, можешь себе представить. Но постепенно я научилась ее уважать, и еще как, эту красивую и умную стальную приспособу, которая лежит себе тихо со мной рядом в своей зеленой бархатной перчатке! И ничего из рук не валится, как казалось мне раньше. Я и сама бы не поверила, что приму ее настолько плотно и полно: резина и сталь — не самые близкие союзники человеческой плоти. Но Рука показала себя инструментом едва ли не более тонким, чем настоящая, из плоти и крови! Она столько всего умеет делать, и так ловко, что я ее даже побаиваюсь иногда. Она способна производить даже самые тонкие операции, листать, например, книгу, — и силовые тоже. Но самое главное — ах! Дарли, я пишу эти слова, и меня охватывает трепет: ОНА может писатъ\
Я перешла границу и вступила во владение моим царством, и все благодаря Руке. Я и думать не думала. В один прекрасный день она просто взяла кисть, и — черт побери! — родилась картина, по-настоящему оригинальная и сильная. Теперь их у меня уже пять. Я взираю на них в почтительнейшем изумлении. Откуда они взялись? Но я знаю, что это Рука за все в ответе. И этот новый почерк тоже из недавних ее нововведений, крупный, уверенный, мягкий. Не думай, что я хвастаюсь. Я рассуждаю объективней некуда, потому что я за нее вроде бы и не отвечаю. Это все Рука, она ухитрилась как-то протащить меня через все рогатки — в компанию Тех, Всамделишних, как говаривал Персуорден. И все-таки я ее побаиваюсь немного: элегантная бархатная перчатка строго хранит свою тайну. А если я надеваю обе перчатки, анонимность гарантирована! Я наблюдаю за ней удивленно и с некоторой долей недоверия, как за красивым, но опасным ручным зверем, пантерой например. Кажется, нет ничего такого, чего она не могла бы сделать куда лучше меня. Это объясняет мое молчание и, я надеюсь, извиняет его. Я была полностью поглощена новым для меня немым языком пальцев и той внутренней метаморфозой, которую он за собой повлек. Все дороги предо мной открывались, и в первый раз в жизни все кажется возможным.
Я пишу, а на столе рядом со мною лежит билет на пароход во Францию; вчера я с абсолютной ясностью поняла, что должна туда ехать. Ты помнишь, Персуорден говорил, мол, художники, как больные кошки, знают абсолютно точно, какую травку им надо пожевать, чтобы выздороветь, и что сладкая и горькая на вкус трава их самопознания растет в одном-единственном месте, во Франции? Я уеду через десять дней! И среди многих вещей, которые я знаю теперь наверняка, недавно подняла голову — и еще одна уверенность: в том, что ты тоже последуешь туда за мной в свое положенное время. Я говорю об уверенности, не пророчестве — с предсказателями судеб я покончила раз и навсегда.
Я пишу все это для того, чтобы ты получил хоть малое представление о тех возможностях и той ответственности, которые пришли ко мне с Рукою вместе, я приняла их благодарно и с готовностью — и со смирением тоже. Всю прошедшую неделю я ходила по Городу с прощальными визитами; дело в том, что навряд ли я скоро вернусь в Александрию. Она утратила для меня всякую свежеть и не дает, говоря здешним языком, больше прибыли. Но разве можно не любить тех мест, которые заставляли нас страдать? Уехать — теперь это носится в воздухе; такое впечатление, словно вся гигантская конструкция наших здешних жизней двинулась вдруг неизвестно куда по воле нового, неведомого ранее течения. Ведь уезжаю-то не только я одна — куда там. Маунтолива, скажем, через пару месяцев здесь тоже не будет; невероятно удачное стечение обстоятельств, и ему досталась самая главная слива во всем их дипломатическом пудинге — пост посла в Париже! Он эту новость уже успел переварить, и вся былая неуверенность куда-то сразу делась; на прошлой неделе он обвенчался — тайно! С кем — я думаю, ты догадаешься сам.
Еще одна глубоко оптимистическая новость: воскрес из мертвых наш Помбаль и — в добром здравии. Он опять по дипломатической части, но с повышением и вроде бы в хорошей, чуть ли не в прежней форме, ежели судить по длинному цветистому письму, которое он мне прислал. «Как мог я забыть, — пишет он, — что на свете нет женщин, кроме женщин французских? Тайна, покрытая мраком. Они суть удачнейшее из всех и всяческих творений Божьих. И все же… дорогая Клеа, их так много, и одна другой лучше. Что может сделать один несчастный смертный муж против подобного множества, против всей этой армии? Бога ради, попроси кого-нибудь, абы кого, срочно прислать подкрепление. Может, Дарли в память о наших прежних с ним временах поможет старому другу?»
Передаю тебе приглашение слово в слово. У Амариля и Семиры, месяца не пройдет, будет ребенок — ребенок с моим, мной выдуманным носом! Амариль собирается на год в Америку, ему предложили там какую-то работу, и берет их с собой. Отбывает и Бальтазар, с визитами в Смирну, потом в Венецию. Но самую пикантную новость я сберегла, конечно, напоследок. Жюстин!
Ты не поверишь. Но не рассказать тебе такое я просто не могу. Прогуливаюсь я как-то раз по рю Фуад в десять часов солнечным весенним утром и вижу: она идет мне навстречу сияющая, красивая, в прекрасном весеннем платье весьма откровенного кроя, и с нею рядом — шлеп-шлеп-шлеп — по пыльным тротуарам, подскакивая на ходу, как жаба, вышагивает ненавистный Мемлик! На ногах штиблеты без шнурков, лаковые, естественно. Трость с золотым набалдашником. И свеженькая, с пылу с жару феска на покрытой пушком голове. Я чуть не села прямо на асфальт. Она его вела, как пуделя. Дешевый кожаный поводок, пристегнутый к его воротничку, был зрим почти воочию. Она поздоровалась со мной чуть с большей толикой восторга, чем следовало бы, и представила меня своему пленнику — тот шаркнул застенчиво ножкой и голосом глубоким и хриплым, как бас-саксофон, тоже меня поприветствовал. Они шли в «Селект» на рандеву с Нессимом. Не пойду ли я с ними вместе? Что за вопрос! Конечно же, пойду. Ты ведь знаешь, какая я любопытная. Она всю дорогу, чуть только Мемлик отвернется, бросала мне такие взгляды — в общем, веселилась от души. Глаза так и светятся, и маленькие, злые, веселые в них бесенята. Такое было впечатление, что она, как мощная боевая машина, включилась вдруг сама собой — и пошла, и пошла! Я не помню, чтобы она выглядела так молодо и такой счастливой. Когда мы отлучились припудрить носики, я только и нашлась, что всхлипнуть: «Жюстин! Мемлик! Как же так?» Она рассмеялась, как бубенчик звякнул, обняла меня более чем крепко и сказала: "Я нашла его point faible. Он взыскует света. Он хочет быть вхож в самый что ни на есть высший александрийский свет и общаться там с множеством белых женщин!" Снова смех. «Но тебе-то все это зачем?» — спросила я в полном недоумении. Тут она сразу вдруг стала серьезной, хотя ума, огня и злости в глазах не убавилось. «Мы тут затеяли кое-что, Нессим и я. И все наконец получилось. Клеа, я так счастлива, просто петь хочется. На сей раз и масштаб совсем другой, международный. Нам на следующий год придется уехать в Швейцарию, может, оно и к лучшему. Нессиму вдруг стало везти. Естественно, никаких деталей».
Когда мы поднялись по лестнице к столику, Нессим уже был там и говорил с Мемликом. Его внешний вид меня просто потряс, он так помолодел, столько элегантности и самообладания! И еще одно чувство, похожее на шок, когда они вдруг обнялись страстно, Нессим и Жюстин, словно всех прочих вокруг и не было. Прямо там, в кафе, с такой экстатической страстью, что я просто не знала, куда мне девать глаза.
Мемлик сидел, положив на колено ну оч-чень дорогие свои перчатки, и мягко улыбался. Он явно радовался своей причастности к жизни высшего света, и по тому, с какой миной он предложил мне льда, я поняла: вот оно, общество белых женщин. Получилось!
Ах! она уже устала, эта таинственная Рука. И нужно успеть отправить тебе письмо с вечерней почтой. И еще о сотне вещей нужно побеспокоиться, прежде чем я впрягусь собирать чемоданы. Что же до тебя, мудрая твоя голова, сдается мне, ты тоже переступил уже — или нет? — порог волшебного царства твоего воображения, чтобы вступить в права владения им отныне и во веки веков. Напиши, расскажи мне — или оставь сей разговор до какого-нибудь маленького кафе под каштаном, в туманную осеннюю погоду, на самом берегу Сены.
Я жду вполне счастливая и спокойная, всамделишнее человеческое существо и, наконец, художник.
Клеа ».
Но должна была пройти еще малая толика времени, пока не расступились облака и предо мной не предстал тот потаенный пейзаж, о котором она мне писала и который между тем сама делала понемногу своим, мазок за медленным мазком кисти. Он столько времени строился вокруг меня, этот волшебный образ, что я оказался так же не готов к нему, как и она когда-то. Он явился прозрачным голубым днем без всякого предупреждения, без моего малейшего ведома и так легко, что я бы и сам не поверил. До той поры я был как робкая девочка, которая так боится рожать своего первого ребенка.
Да, в один прекрасный день я с удивлением обнаружил, что пишу дрожащими пальцами первые четыре слова (четыре буквы! четыре лица!), коими с тех пор, как возник мир, всякий рассказчик делал свою скудную ставку на внимание собратьев по роду людскому. Слова, что предвещают, только и всего, старую как мир историю о том, как художник входит в возраст. Я написал: «Давным-давно жил-был…»
И вдруг будто вся вселенная подтолкнула меня локтем в бок!
РАБОЧИЕ ЗАМЕТКИ
Хамид, его история о Мелиссе и Дарли.
Дочь Маунтолива от балерины Гришкиной. Результат дуэли. Русские письма. Ее страх перед Лайзой, когда после смерти матери ее отправили жить к отцу.
Мемлик и Жюстин в Женеве.
Бальтазар в Венеции видится с Арноти. Фиолетовые очки, порванное пальто, карманы, полные крошек: кормить голубей. Сцена у «Флориана». Шаркающая, как у паралитика, походка. Разговоры на балконе маленького pension над затхлою водой канала. Действительно ли Клодия списана с Жюстин? Он не уверен. «Говорят, что время — память; искусство же существует, чтобы оживлять время, ничего при том не вспоминая. Вы говорите об Александрии. Я даже и представить себе этот Город уже не в состоянии. Он растворился. Произведение искусства есть нечто более похожее на жизнь, чем сама жизнь!» Медленное умирание.
Северное путешествие Наруза, великая битва дубинок. Смирна. Манускрипты. Анналы Времени. Кража.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35