«Поймайте мне такси. Вы мне не нравитесь». Я так и сделал, и она уехала, не сказав ни слова. Мне потом было стыдно за эту грубость, она же страдала, это было видно; иногда все происходит так быстро, что просто не успеваешь принять в расчет… И никогда ничего по-настоящему не знаешь о людях и о том, как им больно, — настолько, чтобы всегда иметь наготове правильный ответ. Потом я ей столько всего хорошего наговорил, про себя, конечно. Но слишком поздно. Все всегда слишком поздно».
С губ его сорвался тихий храп, и он замолчал. Я собрался было выключить настольную лампу и выйти на цыпочках вон, когда он заговорил опять откуда-то издалека, наново перехватив нить прежней мысли, но уже в ином контексте: «А когда умирала Мелисса, Клеа сидела с ней целыми днями. Однажды она сказала Клеа: „Дарли даже и любовью занимался так, будто со стыда, с отчаяния. Наверно, представлял себе Жюстин. Он никогда меня не возбуждал, как другие мужчины. Старик Коэн, например; умишко у него был грязный, но губы всегда влажные от вина. Мне это нравилось. Я его за это уважала, он был мужчина. А Персуорден обращался со мной как с тонким фарфором, будто боялся меня разбить, как с какой-нибудь фамильной ценностью. Так хорошо было отдохнуть, хоть раз в жизни!“»
2
Итак, год повернулся на пятках, сквозь резкие зимние ветры и морозы острее печали, едва успев подготовить нас к встрече с этим последним волшебным летом, споро перешагнувшим через краткую весну. Оно пришло, словно ввинтилось в нас, будто сошло с позабытой за давностию лет далекой широты, впервые явленной в долгом сне, в Эдеме, и вот — ее открыли заново по чудесной и чистой случайности среди бормочущих что-то сквозь сон человеческих грез. Оно накатилось на нас, словно смутно памятный корабль-призрак из детства, с заиндевевшими обводами и реями, и бросило у Города якорь, свернув белоснежные паруса, как складывают крылья чайки. Да-да, я ищу метафор, которые могли бы передать, пусть плохо, пусть издалека, то ощущение счастья, которое так редко выпадает на долю любящих; но слова и были-то придуманы как средство от бессилия, от отчаяния, слова суть кривые зеркала, и где им совладать с материей столь цельной, пребывающей в покое и согласии с собой. Слова — зеркала тревоги нашей; в них греются большие, в тяжелой скорлупе зародыши мирских печалей. Может, проще было вполголоса повторить — и все — несколько случайных стихотворных строк, написанных по-гречески, под парусом, давным-давно, у иссохшего мыса в Византии. Что-то вроде…
Хлеб черный, чистая вода и синий воздух
И кожа белая, белее не бывает.
Душа свернулась вкруг души другой,
И веки опустили веки.
Дрожат ресницы, плоть обнажена.
Нет, по-английски все не то; и пока вы не услышите их по-гречески, не узнаете, как мягко они падают за словом слово из знакомых уст, чуть саднящих от недавних поцелуев, они так и останутся для вас печальным чужим снимком с той реальности, которая с лихвой перекроет маленькое царство поэтических умений и страстей. Печальным потому, что… нет, никак не ухватить роскошный плюмаж лета; и разве будет что-то у нас в старости, помимо вот таких воспоминаний, на чем мы смогли бы основать стариковское грустное счастье? И остается лишь гадать — достанет ли у памяти уменья сохранить живую суть череды тех волшебных дней? Густая фиолетовая тень от белых парусов; и днем, под черными фонариками смокв; на древних караванных тропах, где бредут верблюды с грузом пряностей и где песчаные барханы оглаживают небо, — поймать ли в этой роскошной грезе забытый ритм крыльев чаек, ломающих полет в соленых брызгах над самой водой? Или в холодном — щелканье бича — прибое волн, ударяющих о выщербленный цоколь маленьких прибрежных островов? В ночной ли дымке над пустынными бухтами, где стоят по берегам и тычут ненужными пальцами старые арабские навигационные знаки? Наверняка до сих пор где-то хранится сумма всех этих сущностей. Но покуда нам не было нужды в навязчивых скороговорках памяти. День шел за днем в согласии с календарем желаний, и всякая ночь поворачивалась с боку на бок во сне, чтобы ко времени отвести тьму в хитрые подземные русла и снова высушить нас царственным светом солнца. Все в мире сговорились делать так, как нам того хотелось.
Нетрудно сейчас, по прошествии достаточно долгого срока, понять, что все это уже произошло, было предопределено: только так, и не иначе. И от нас требовалось лишь только прожить сюжет во времени — по мере выявления структур. Но сценарий был написан заранее, и были подобраны актеры, и произведен, до сотой доли секунды, расчет времени в голове невидимого творца — коим мог оказаться хотя бы и сам Город: Александрия в ее человеческом измерении. Семена грядущих событий мы носим в себе. Они лежат и ждут до срока — и вдруг пускаются в рост по собственным своим законам. Я знаю, в это трудно поверить, когда поставишь рядом великолепную законченность тогдашнего лета и все, что было после.
Часть узелков завязалась, когда мы открыли остров. Остров! Как только ему удавалось так долго скрываться от наших глаз? Ведь не было ни единого — в буквальном смысле слова — закоулка на всем александрийском побережье, который мы не знали бы назубок; на всяком пляже мы хотя бы раз купались, на всякой якорной стоянке бросали якорь. И все-таки остров как-то вдруг нашелся прямо у нас под носом. «Если хочешь что-то спрятать, — гласит арабская пословица, — спрячь в самом оке солнца». Он даже и не прятался — стоял открыто, чуть к западу от маленькой раки Сиди Эль Агами, от белого обрыва с маленьким, белее белого надгробным камнем в окружении пальм и невысоких фиговых деревьев. Обычная гранитная скала, извлеченная в незапамятные времена со дна морского землетрясением или каким-то иным подводным катаклизмом. Конечно, при высокой волне его легко было и вовсе не заметить; странно только, что даже на адмиралтейских картах он не значился, а ведь для судов среднего, скажем, водоизмещения он представлял немалую опасность.
Маленький остров Наруза первой увидела Клеа. «А это еще откуда?» — спросила она удивленно, и ее загорелая ладошка резко толкнула румпель вбок; яхта накренилась, затрепетала и вошла в затишку. Гранитная глыба была достаточно велика, чтобы служить прикрытием от ветра. Кружок спокойной голубой воды, а рядом — волны с грохотом разбиваются о камень. На тихой, обращенной к берегу стороне была выбита буква N, а под ней — старое ржавое железное кольцо: мы зацепили за него кормовой якорь, и яхта встала как вкопанная. Странно было даже говорить о том, чтобы сойти на берег, поскольку «берег» представлял собой узкую полоску ослепительно белых голышей и размером был чуть более каминной полки. «Да, это он, это остров Наруза», — воскликнула она в полном восторге от своей находки: наконец-то есть место, где можно будет холить и лелеять ее обычную страсть к уединению. Свобода полная, свобода белых морских птиц. Крошечный пляж был обращен на юг. Вся длинная, гнутая дугой линия берега с полуразрушенными башнями Мартелло и светло-желтыми хребтами дюн, медленно бредущих туда, где находился древний Тапосирис, была как на ладони. Мы распаковались, счастливые, как дети: здесь можно было плавать голышом и загорать, и никто нам никогда не помешает.
Именно здесь, должно быть, странный, диковатый Нессимов брат проводил время за рыбалкой. «А я-то все никак не могла понять, где он, этот его остров. Думала, может, к западу от Абу Эль Суира? И Нессим не знал. Знал только, что там под водой глубокая лагуна и затонувший корабль».
«Тут выбито N».
Клеа захлопала в ладоши от восторга и тут же выпуталась из купальника. «Ну, точно. Нессим говорил, что он тут не один месяц пытался подстрелить какую-то огромную рыбину, какую — он так и не понял. Это когда он отдавал мне гарпунное ружье Наруза. Странно, правда? Оно у меня в рундуке, я его завернула в ветошь, так и лежит себе. Я думала, может, сама что-нибудь подстрелю. Но оно такое тяжелое, что я с ним под водой не слажу».
«А что это была за рыба?»
«Не знаю».
Она, однако, вскарабкалась обратно на борт и извлекла на свет Божий громоздкий сверток. В нем были пропитанные маслом тряпки, а в них — то самое ружье. Приспособление было жуткого вида: на сжатом воздухе, с полым прикладом. Оно стреляло тонким стальным гарпуном длиной метра в полтора. Сделали его в Германии, по Нарузовым же собственным спецификациям. Выглядело ружье и впрямь достаточно мощным, чтобы убить большую рыбу.
«Страсть Господня, — сказал я, доедая апельсин. И: — Надо бы нам его опробовать».
«Я с ним не слажу. Может, у тебя получится. И ствол под водой гуляет. Никак не могла приспособиться. Но он был отличный стрелок, если верить Нессиму, и рыбу здесь бил действительно крупную. Но была одна очень большая, она время от времени сюда заходила, не часто. Он месяцами ждал ее в засаде. Стрелял по ней, но не попал ни разу. Надеюсь, это была не акула — я их боюсь».
«Их мало в Средиземном море. Вот в Красном…»
«И все-таки я уж лучше оглянусь лишний раз».
Слишком тяжелая штука, подумал я, чтобы таскать ее под водой; да и не охотник я на рыбу. И я завернул ружье в ветошь и уложил его обратно в пустой рундук. Клеа лежала на солнышке нагая, растекшаяся в сладкой неге, как тюлень, курила, прежде чем отправиться за новыми открытиями под воду. Лагуна мерцала изнутри, из-под киля яхты, как огромный, поблескивающий на солнце изумруд; долгие ленты мутноватого солнечного света пробивали его насквозь, медленно идя ко дну, как золотые зонды. Фатома четыре, подумал я и, набрав в легкие воздуха, упал за борт и позволил своему телу скользить вниз без помощи рук, как рыбе.
Красота была такая, что у меня перехватило дух. Как будто нырнул в неф собора, где витражи на окнах пропускают свет через десяток радуг. Склоны амфитеатра: лагуна постепенно спускалась вниз, к темной глубокой воде, — ее словно вырезал архитектор-романтик, одержимый тоской по прошлому: дюжина законченных наполовину галерей, функциональная скульптура. Отдельные камни и впрямь были удивительно похожи на статуи, и на секунду я грешным делом подумал, что совершил археологическое открытие. Но эти размытых очертаний кариатиды были рождены без человеческого участия, обточенные, оплавленные прихотливой волей течений в богинь, и карликов, и арлекинов. Светлый морской фукус, зеленый, желтый, снабдил их бородами — прозрачный нитчатый покров, играющий тихонько, расходясь и смыкаясь снова, как будто для того, чтоб намекнуть на потаенные тайны и снова надежно их скрыть. Я проталкивал пальцы сквозь плотный и скользкий зеленый скальп, и они находили внутри то слепое лицо Дианы, то крючковатый нос средневекового карлы. Пол этого заброшенного дворца был из пластичной селенитовой глины, мягкой, но не пачкающей ног. Терракота спеклась доброй дюжиной оттенков: голубовато-розовые, фиолетовые, золотые. Внутри, ближе к острову, было мелко — может, фатома полтора, — но там, где обрывались галереи, начинался резкий спуск, и вода меняла цвет с изумрудного на яблочно-зеленый и с берлинской лазури на черный, там было очень глубоко. Был здесь и затонувший корабль, о котором говорила Клеа. Я было понадеялся отыскать какую-нибудь древнеримскую амфору, но судно было, к сожалению, не очень древнее. Я узнал широкую эгейскую корму — тот тип каики, который греки называют трехандири. В корме была пробоина, киль сломан. Трюм был сплошь забит мертвым грузом потемневших губок. Я попытался отыскать нарисованные по носу глаза, но соленая вода сделала свое дело. Дерево осклизло, покрылось илом, и в каждой щели было битком раков-отшельников. Когда-то она, должно быть, принадлежала ловцам губок с Калимно, подумал я, они ведь каждый год приходят сюда за добычей, чтобы увезти затем улов на Додеканезские острова на переработку.
Потолок дворца взорвался вдруг светом, и ослепительное тело Клеа скользнуло вниз; вода смешала, сжала завитки волос, забросив их за спину, руки вытянуты вперед. Я поймал ее, скользкую, и мы завертелись, заскользили невесомо вниз, играя, как две большие рыбы, пока недостаток воздуха не выгнал нас снова наверх, к солнечному свету. Лечь на отмели, тяжело дышать и глядеть друг на друга — восторг, и перехватывает горло.
«Нет, какая лагуна, чудо!» — Она восторженно хлопнула в ладоши.
«Я видел затонувший корабль».
И, перебравшись чуть подальше, на маленький полумесяц пляжа, на белые теплые голыши, откинув за спину соломенно-желтую мокрую копну волос, она сказала: «Я о другом подумала. Должно быть, это и есть Тимониум. Черт, я все забыла, что знала».
«Тимониум?»
«Его ведь так и не нашли. Я думаю, нет, я уверена, что это он и есть. Давай будем считать, что это он, а? Когда Антоний вернулся после поражения при Акциуме — ну, там, где Клеопатра струсила и сбежала со всем своим флотом, смешав его боевые порядки и оставив его на милость Октавиана… когда он вернулся назад после этой ее странной истерики и когда им уже ничего не оставалось делать, кроме как сидеть и ждать неминуемой смерти, едва только Октавиан дойдет с войском до Египта, — он нашел какой-то крохотный островок и построил на нем себе келью. Назвал он это свое убежище в честь знаменитого отшельника и мизантропа — а может, он был еще и философ, кто знает? — по имени Тимон. Здесь, наверно, он и провел последние дни своей жизни — здесь, Дарли, снова и снова прокручивая в голове перипетии своего сюжета. Эту женщину, волшебницу и ведьму. Жизнь свою, лежащую в руинах. А потом — как Бог ходил по улицам Города и тем самым велел Ему сказать последнее „Прости“ и ей, и Александрии, и миру!»
Ее ясные глаза остановились на моих выжидательно, улыбчиво. Она дотронулась пальцами до моей щеки.
«Ты ждешь, чтобы я согласился, что так оно и было?»
«Да».
«Ладно. Так оно и было».
«Поцелуй меня».
«Рот у тебя пахнет апельсинами и вином».
Он был такой маленький, наш пляж, едва ли шире кровати. И странно было в первый раз заниматься любовь вот так, когда колени в голубой воде, а солнце обжигает спину. А после мы совершили первую из многих безуспешных попыток отыскать келью или хоть что-нибудь способное дать почву этой ее фантазии, но тщетно; со стороны открытого моря громоздилась огромная, круто уходящая вниз, в черную воду, груда гранитных обломков. Может, и впрямь это было делом рук человеческих, своеобразный волнолом для маленькой античной гавани, отчего в лагуне и было так тихо. Даже шум ветра над нашими головами и по обе стороны от нас мы слышали едва-едва, как далекое эхо из крохотной морской ракушки. Разве только иногда залетала из-под ветра серебристая чайка, чтобы на глаз оценить лагуну как потенциальный театр боевых действий. Но в остальном наши напитанные солнцем тела лежали в глубоком сне, и тихие ритмы крови отвечали только глубоким и медленным ритмам моря и неба. Тихая гавань простых животных радостей, коих в слове и не ухватишь.
Странно также вспоминать и ту волшебную, морем порожденную rapport, которую мы разделили в то памятное лето. Наслаждение, сопоставимое разве что с доверительной, экстатической близостью поцелуя: входить вдвоем в ритм вод и отвечать друг другу и размашистой игре течений. Клеа, сколько я ее помнил, всегда плавала хорошо, я — плохо. Но, пожив в Греции, я тоже стал теперь мастером, и даже ей трудновато было со мной тягаться. Мы играли, мы исследовали подводный мир лагуны, бездумные и беззаботные, как рыбы в пятый день Творения. Красноречивые — молча — балеты под водой, когда разговор шел на улыбках и жестах. Подводная немота схватывала каждый человеческий смысл и делала его движением, пластикой; мы были словно цветные проекции ундин на ярко разукрашенных экранах из камней и водорослей и откликались эхом на ритмы вод и следовали им. Мысль в воде как будто растворялась, преображаясь в странную радость физического действа. Я вижу светлое тело, летящее наискосок, подобно звезде, через сумеречную твердь, и волосы играют за спиной, крутя разноцветные мерцающие спирали.
Но, конечно же, был не только остров. Город становится миром, когда ты любишь одного из живущих в нем людей. Новая география Александрии родилась для меня вместе с Клеа и через нее, обновляя старые смыслы, напоминая о местах и людях, забытых наполовину; закрашивая их как будто новым слоем краски поверх былого, прежнего — новой историей, иной биографией. Память о старых кафе у морского берега в бронзовом свете луны и полосатые тенты под пальцами полуночного бриза. Сидеть за ужином допоздна, покуда луна не заиграет на бокалах, в тени минарета или просто на полоске песка, где нервно подмигивает парафиновая лампа. Или собирать охапки мелких весенних цветов на мысе Фиг — великолепные цикламены и анемоны. Или стоять вдвоем в гробницах Ком Эль Шугафы, вдыхая влажные выдохи тьмы, что встают от этих странных подземных жилищ умерших давным-давно александрийцев;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35
С губ его сорвался тихий храп, и он замолчал. Я собрался было выключить настольную лампу и выйти на цыпочках вон, когда он заговорил опять откуда-то издалека, наново перехватив нить прежней мысли, но уже в ином контексте: «А когда умирала Мелисса, Клеа сидела с ней целыми днями. Однажды она сказала Клеа: „Дарли даже и любовью занимался так, будто со стыда, с отчаяния. Наверно, представлял себе Жюстин. Он никогда меня не возбуждал, как другие мужчины. Старик Коэн, например; умишко у него был грязный, но губы всегда влажные от вина. Мне это нравилось. Я его за это уважала, он был мужчина. А Персуорден обращался со мной как с тонким фарфором, будто боялся меня разбить, как с какой-нибудь фамильной ценностью. Так хорошо было отдохнуть, хоть раз в жизни!“»
2
Итак, год повернулся на пятках, сквозь резкие зимние ветры и морозы острее печали, едва успев подготовить нас к встрече с этим последним волшебным летом, споро перешагнувшим через краткую весну. Оно пришло, словно ввинтилось в нас, будто сошло с позабытой за давностию лет далекой широты, впервые явленной в долгом сне, в Эдеме, и вот — ее открыли заново по чудесной и чистой случайности среди бормочущих что-то сквозь сон человеческих грез. Оно накатилось на нас, словно смутно памятный корабль-призрак из детства, с заиндевевшими обводами и реями, и бросило у Города якорь, свернув белоснежные паруса, как складывают крылья чайки. Да-да, я ищу метафор, которые могли бы передать, пусть плохо, пусть издалека, то ощущение счастья, которое так редко выпадает на долю любящих; но слова и были-то придуманы как средство от бессилия, от отчаяния, слова суть кривые зеркала, и где им совладать с материей столь цельной, пребывающей в покое и согласии с собой. Слова — зеркала тревоги нашей; в них греются большие, в тяжелой скорлупе зародыши мирских печалей. Может, проще было вполголоса повторить — и все — несколько случайных стихотворных строк, написанных по-гречески, под парусом, давным-давно, у иссохшего мыса в Византии. Что-то вроде…
Хлеб черный, чистая вода и синий воздух
И кожа белая, белее не бывает.
Душа свернулась вкруг души другой,
И веки опустили веки.
Дрожат ресницы, плоть обнажена.
Нет, по-английски все не то; и пока вы не услышите их по-гречески, не узнаете, как мягко они падают за словом слово из знакомых уст, чуть саднящих от недавних поцелуев, они так и останутся для вас печальным чужим снимком с той реальности, которая с лихвой перекроет маленькое царство поэтических умений и страстей. Печальным потому, что… нет, никак не ухватить роскошный плюмаж лета; и разве будет что-то у нас в старости, помимо вот таких воспоминаний, на чем мы смогли бы основать стариковское грустное счастье? И остается лишь гадать — достанет ли у памяти уменья сохранить живую суть череды тех волшебных дней? Густая фиолетовая тень от белых парусов; и днем, под черными фонариками смокв; на древних караванных тропах, где бредут верблюды с грузом пряностей и где песчаные барханы оглаживают небо, — поймать ли в этой роскошной грезе забытый ритм крыльев чаек, ломающих полет в соленых брызгах над самой водой? Или в холодном — щелканье бича — прибое волн, ударяющих о выщербленный цоколь маленьких прибрежных островов? В ночной ли дымке над пустынными бухтами, где стоят по берегам и тычут ненужными пальцами старые арабские навигационные знаки? Наверняка до сих пор где-то хранится сумма всех этих сущностей. Но покуда нам не было нужды в навязчивых скороговорках памяти. День шел за днем в согласии с календарем желаний, и всякая ночь поворачивалась с боку на бок во сне, чтобы ко времени отвести тьму в хитрые подземные русла и снова высушить нас царственным светом солнца. Все в мире сговорились делать так, как нам того хотелось.
Нетрудно сейчас, по прошествии достаточно долгого срока, понять, что все это уже произошло, было предопределено: только так, и не иначе. И от нас требовалось лишь только прожить сюжет во времени — по мере выявления структур. Но сценарий был написан заранее, и были подобраны актеры, и произведен, до сотой доли секунды, расчет времени в голове невидимого творца — коим мог оказаться хотя бы и сам Город: Александрия в ее человеческом измерении. Семена грядущих событий мы носим в себе. Они лежат и ждут до срока — и вдруг пускаются в рост по собственным своим законам. Я знаю, в это трудно поверить, когда поставишь рядом великолепную законченность тогдашнего лета и все, что было после.
Часть узелков завязалась, когда мы открыли остров. Остров! Как только ему удавалось так долго скрываться от наших глаз? Ведь не было ни единого — в буквальном смысле слова — закоулка на всем александрийском побережье, который мы не знали бы назубок; на всяком пляже мы хотя бы раз купались, на всякой якорной стоянке бросали якорь. И все-таки остров как-то вдруг нашелся прямо у нас под носом. «Если хочешь что-то спрятать, — гласит арабская пословица, — спрячь в самом оке солнца». Он даже и не прятался — стоял открыто, чуть к западу от маленькой раки Сиди Эль Агами, от белого обрыва с маленьким, белее белого надгробным камнем в окружении пальм и невысоких фиговых деревьев. Обычная гранитная скала, извлеченная в незапамятные времена со дна морского землетрясением или каким-то иным подводным катаклизмом. Конечно, при высокой волне его легко было и вовсе не заметить; странно только, что даже на адмиралтейских картах он не значился, а ведь для судов среднего, скажем, водоизмещения он представлял немалую опасность.
Маленький остров Наруза первой увидела Клеа. «А это еще откуда?» — спросила она удивленно, и ее загорелая ладошка резко толкнула румпель вбок; яхта накренилась, затрепетала и вошла в затишку. Гранитная глыба была достаточно велика, чтобы служить прикрытием от ветра. Кружок спокойной голубой воды, а рядом — волны с грохотом разбиваются о камень. На тихой, обращенной к берегу стороне была выбита буква N, а под ней — старое ржавое железное кольцо: мы зацепили за него кормовой якорь, и яхта встала как вкопанная. Странно было даже говорить о том, чтобы сойти на берег, поскольку «берег» представлял собой узкую полоску ослепительно белых голышей и размером был чуть более каминной полки. «Да, это он, это остров Наруза», — воскликнула она в полном восторге от своей находки: наконец-то есть место, где можно будет холить и лелеять ее обычную страсть к уединению. Свобода полная, свобода белых морских птиц. Крошечный пляж был обращен на юг. Вся длинная, гнутая дугой линия берега с полуразрушенными башнями Мартелло и светло-желтыми хребтами дюн, медленно бредущих туда, где находился древний Тапосирис, была как на ладони. Мы распаковались, счастливые, как дети: здесь можно было плавать голышом и загорать, и никто нам никогда не помешает.
Именно здесь, должно быть, странный, диковатый Нессимов брат проводил время за рыбалкой. «А я-то все никак не могла понять, где он, этот его остров. Думала, может, к западу от Абу Эль Суира? И Нессим не знал. Знал только, что там под водой глубокая лагуна и затонувший корабль».
«Тут выбито N».
Клеа захлопала в ладоши от восторга и тут же выпуталась из купальника. «Ну, точно. Нессим говорил, что он тут не один месяц пытался подстрелить какую-то огромную рыбину, какую — он так и не понял. Это когда он отдавал мне гарпунное ружье Наруза. Странно, правда? Оно у меня в рундуке, я его завернула в ветошь, так и лежит себе. Я думала, может, сама что-нибудь подстрелю. Но оно такое тяжелое, что я с ним под водой не слажу».
«А что это была за рыба?»
«Не знаю».
Она, однако, вскарабкалась обратно на борт и извлекла на свет Божий громоздкий сверток. В нем были пропитанные маслом тряпки, а в них — то самое ружье. Приспособление было жуткого вида: на сжатом воздухе, с полым прикладом. Оно стреляло тонким стальным гарпуном длиной метра в полтора. Сделали его в Германии, по Нарузовым же собственным спецификациям. Выглядело ружье и впрямь достаточно мощным, чтобы убить большую рыбу.
«Страсть Господня, — сказал я, доедая апельсин. И: — Надо бы нам его опробовать».
«Я с ним не слажу. Может, у тебя получится. И ствол под водой гуляет. Никак не могла приспособиться. Но он был отличный стрелок, если верить Нессиму, и рыбу здесь бил действительно крупную. Но была одна очень большая, она время от времени сюда заходила, не часто. Он месяцами ждал ее в засаде. Стрелял по ней, но не попал ни разу. Надеюсь, это была не акула — я их боюсь».
«Их мало в Средиземном море. Вот в Красном…»
«И все-таки я уж лучше оглянусь лишний раз».
Слишком тяжелая штука, подумал я, чтобы таскать ее под водой; да и не охотник я на рыбу. И я завернул ружье в ветошь и уложил его обратно в пустой рундук. Клеа лежала на солнышке нагая, растекшаяся в сладкой неге, как тюлень, курила, прежде чем отправиться за новыми открытиями под воду. Лагуна мерцала изнутри, из-под киля яхты, как огромный, поблескивающий на солнце изумруд; долгие ленты мутноватого солнечного света пробивали его насквозь, медленно идя ко дну, как золотые зонды. Фатома четыре, подумал я и, набрав в легкие воздуха, упал за борт и позволил своему телу скользить вниз без помощи рук, как рыбе.
Красота была такая, что у меня перехватило дух. Как будто нырнул в неф собора, где витражи на окнах пропускают свет через десяток радуг. Склоны амфитеатра: лагуна постепенно спускалась вниз, к темной глубокой воде, — ее словно вырезал архитектор-романтик, одержимый тоской по прошлому: дюжина законченных наполовину галерей, функциональная скульптура. Отдельные камни и впрямь были удивительно похожи на статуи, и на секунду я грешным делом подумал, что совершил археологическое открытие. Но эти размытых очертаний кариатиды были рождены без человеческого участия, обточенные, оплавленные прихотливой волей течений в богинь, и карликов, и арлекинов. Светлый морской фукус, зеленый, желтый, снабдил их бородами — прозрачный нитчатый покров, играющий тихонько, расходясь и смыкаясь снова, как будто для того, чтоб намекнуть на потаенные тайны и снова надежно их скрыть. Я проталкивал пальцы сквозь плотный и скользкий зеленый скальп, и они находили внутри то слепое лицо Дианы, то крючковатый нос средневекового карлы. Пол этого заброшенного дворца был из пластичной селенитовой глины, мягкой, но не пачкающей ног. Терракота спеклась доброй дюжиной оттенков: голубовато-розовые, фиолетовые, золотые. Внутри, ближе к острову, было мелко — может, фатома полтора, — но там, где обрывались галереи, начинался резкий спуск, и вода меняла цвет с изумрудного на яблочно-зеленый и с берлинской лазури на черный, там было очень глубоко. Был здесь и затонувший корабль, о котором говорила Клеа. Я было понадеялся отыскать какую-нибудь древнеримскую амфору, но судно было, к сожалению, не очень древнее. Я узнал широкую эгейскую корму — тот тип каики, который греки называют трехандири. В корме была пробоина, киль сломан. Трюм был сплошь забит мертвым грузом потемневших губок. Я попытался отыскать нарисованные по носу глаза, но соленая вода сделала свое дело. Дерево осклизло, покрылось илом, и в каждой щели было битком раков-отшельников. Когда-то она, должно быть, принадлежала ловцам губок с Калимно, подумал я, они ведь каждый год приходят сюда за добычей, чтобы увезти затем улов на Додеканезские острова на переработку.
Потолок дворца взорвался вдруг светом, и ослепительное тело Клеа скользнуло вниз; вода смешала, сжала завитки волос, забросив их за спину, руки вытянуты вперед. Я поймал ее, скользкую, и мы завертелись, заскользили невесомо вниз, играя, как две большие рыбы, пока недостаток воздуха не выгнал нас снова наверх, к солнечному свету. Лечь на отмели, тяжело дышать и глядеть друг на друга — восторг, и перехватывает горло.
«Нет, какая лагуна, чудо!» — Она восторженно хлопнула в ладоши.
«Я видел затонувший корабль».
И, перебравшись чуть подальше, на маленький полумесяц пляжа, на белые теплые голыши, откинув за спину соломенно-желтую мокрую копну волос, она сказала: «Я о другом подумала. Должно быть, это и есть Тимониум. Черт, я все забыла, что знала».
«Тимониум?»
«Его ведь так и не нашли. Я думаю, нет, я уверена, что это он и есть. Давай будем считать, что это он, а? Когда Антоний вернулся после поражения при Акциуме — ну, там, где Клеопатра струсила и сбежала со всем своим флотом, смешав его боевые порядки и оставив его на милость Октавиана… когда он вернулся назад после этой ее странной истерики и когда им уже ничего не оставалось делать, кроме как сидеть и ждать неминуемой смерти, едва только Октавиан дойдет с войском до Египта, — он нашел какой-то крохотный островок и построил на нем себе келью. Назвал он это свое убежище в честь знаменитого отшельника и мизантропа — а может, он был еще и философ, кто знает? — по имени Тимон. Здесь, наверно, он и провел последние дни своей жизни — здесь, Дарли, снова и снова прокручивая в голове перипетии своего сюжета. Эту женщину, волшебницу и ведьму. Жизнь свою, лежащую в руинах. А потом — как Бог ходил по улицам Города и тем самым велел Ему сказать последнее „Прости“ и ей, и Александрии, и миру!»
Ее ясные глаза остановились на моих выжидательно, улыбчиво. Она дотронулась пальцами до моей щеки.
«Ты ждешь, чтобы я согласился, что так оно и было?»
«Да».
«Ладно. Так оно и было».
«Поцелуй меня».
«Рот у тебя пахнет апельсинами и вином».
Он был такой маленький, наш пляж, едва ли шире кровати. И странно было в первый раз заниматься любовь вот так, когда колени в голубой воде, а солнце обжигает спину. А после мы совершили первую из многих безуспешных попыток отыскать келью или хоть что-нибудь способное дать почву этой ее фантазии, но тщетно; со стороны открытого моря громоздилась огромная, круто уходящая вниз, в черную воду, груда гранитных обломков. Может, и впрямь это было делом рук человеческих, своеобразный волнолом для маленькой античной гавани, отчего в лагуне и было так тихо. Даже шум ветра над нашими головами и по обе стороны от нас мы слышали едва-едва, как далекое эхо из крохотной морской ракушки. Разве только иногда залетала из-под ветра серебристая чайка, чтобы на глаз оценить лагуну как потенциальный театр боевых действий. Но в остальном наши напитанные солнцем тела лежали в глубоком сне, и тихие ритмы крови отвечали только глубоким и медленным ритмам моря и неба. Тихая гавань простых животных радостей, коих в слове и не ухватишь.
Странно также вспоминать и ту волшебную, морем порожденную rapport, которую мы разделили в то памятное лето. Наслаждение, сопоставимое разве что с доверительной, экстатической близостью поцелуя: входить вдвоем в ритм вод и отвечать друг другу и размашистой игре течений. Клеа, сколько я ее помнил, всегда плавала хорошо, я — плохо. Но, пожив в Греции, я тоже стал теперь мастером, и даже ей трудновато было со мной тягаться. Мы играли, мы исследовали подводный мир лагуны, бездумные и беззаботные, как рыбы в пятый день Творения. Красноречивые — молча — балеты под водой, когда разговор шел на улыбках и жестах. Подводная немота схватывала каждый человеческий смысл и делала его движением, пластикой; мы были словно цветные проекции ундин на ярко разукрашенных экранах из камней и водорослей и откликались эхом на ритмы вод и следовали им. Мысль в воде как будто растворялась, преображаясь в странную радость физического действа. Я вижу светлое тело, летящее наискосок, подобно звезде, через сумеречную твердь, и волосы играют за спиной, крутя разноцветные мерцающие спирали.
Но, конечно же, был не только остров. Город становится миром, когда ты любишь одного из живущих в нем людей. Новая география Александрии родилась для меня вместе с Клеа и через нее, обновляя старые смыслы, напоминая о местах и людях, забытых наполовину; закрашивая их как будто новым слоем краски поверх былого, прежнего — новой историей, иной биографией. Память о старых кафе у морского берега в бронзовом свете луны и полосатые тенты под пальцами полуночного бриза. Сидеть за ужином допоздна, покуда луна не заиграет на бокалах, в тени минарета или просто на полоске песка, где нервно подмигивает парафиновая лампа. Или собирать охапки мелких весенних цветов на мысе Фиг — великолепные цикламены и анемоны. Или стоять вдвоем в гробницах Ком Эль Шугафы, вдыхая влажные выдохи тьмы, что встают от этих странных подземных жилищ умерших давным-давно александрийцев;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35