«Она дышит», — повторил он, как попугай, с совершенно идиотской радостной ухмылкой от уха до уха.
Она действительно дышала — короткие неуверенные вдохи, — и ей было очень больно. Но теперь на помощь нам пришли иные силы. Занятые возрождающимся к жизни телом Клеа, мы даже и не заметили, как в маленькую гавань вошло еще одно судно. Катер берегового патруля. Они заметили нас и догадались, что что-то неладно. «Милосерден Господь», — заорал Бальтазар и замахал руками, как старая ворона крыльями. По воде плеснули жизнерадостные голоса, спросили по-английски, не нужна ли нам помощь; двое моряков спрыгнули в воду уже у самого берега. «Мы теперь мигом доставим ее в Город», — сказал Бальтазар, скривив очередную шаткую ухмылку.
«Дай ей глоток бренди».
«Нет! — выкрикнул он резко. — Никакого бренди!»
Моряки вынесли на берег носилки, и мы осторожно, будто спеленутое тело Клеопатры, подняли ее на борт. Этим мускулистым лапам ее тело должно было показаться легким как пушинка. Они так осторожно, так неловко суетились, что меня ни с того ни с сего вдруг прошибла слеза. «Давай, старшой, вира помалу. Тише, тише ты, не качай малышку!» — «Надо бы жгут перевязать. Ты с ними, Бальтазар?»
«А ты?»
«Я отгоню яхту».
Надо было спешить. Через несколько секунд мощные моторы патрульного катера уже несли их к берегу со скоростью в добрых десять узлов. Я услышал еще, как кто-то из моряков спросил: «Как насчет кружки горячего „боврила“?»
«В самый бы раз», — отозвался Бальтазар. Он вымок до нитки. Его шляпа тихо плавала в воде невдалеке от берега. Он вдруг обернулся ко мне с кормы, его осенила какая-то мысль.
«Мои зубы. Захвати мои зубы!»
Я провожал их взглядом, пока они совсем не исчезли из виду. Потом вдруг обнаружил с удивлением, что весь дрожу, как перепуганная лошадь. И жутко разболелась голова. Я забрался на яхту и стал рыться в рундуке в поисках сигарет и бренди. Гарпунное ружье так и осталось лежать на палубе. Выматерившись от души, я зашвырнул его подальше в воду и проследил за тем, как тихо и неспешно оно скользнуло на дно лагуны. Потом поставил кливер и, дав яхте развернуться на кормовом, выбрал якорь и привел ее к ветру. Обратный путь занял чуть больше времени, чем я рассчитывал, ибо ветер к вечеру переменился и мне пришлось долго петлять галсами, прежде чем я вошел в гавань. Али ждал меня. Он был в курсе дела и передал записку от Бальтазара: Клеа увезли в еврейский госпиталь.
Я взял первое попавшееся такси и погнал шофера через весь Город на полной скорости. Улицы, дома проносились мимо смутными пятнами. С глазами у меня явно творилось что-то неладное: было такое впечатление, что я смотрю на Город сквозь залитое дождем стекло. И счетчик тикал, как пульс. Где-то впереди, в белой больничной палате, лежала Клеа и сквозь ушко серебряной иглы по капле впитывала жизнь. Капля за каплей уходила ей в вену, удар за ударом сердца. Беспокоиться, в общем-то, не о чем, твердил я себе; но тут перед глазами возник нелепый кровоточащий обрубок ее руки, и я саданул кулаком в мягкий, обитый кожей борт такси.
Я шел за дежурной сестрой по длинным безликим коридорам, чьи выкрашенные масляной зеленой краской стены дышали хлолоформом и сыростью. Белые фосфоресцирующие лампы размечали наш спешный шаг и мерцали смутно, как разбухшие от влаги светляки. Ее, подумал я, положили, должно быть, в ту маленькую дальнюю палату с единственной, за ширмою стоящей койкой, в которую когда-то клали умирающих. Теперь ее переоборудовали в палату экстренной терапии. Я шел и вспоминал за поворотом поворот, и чувство узнавания было — как будто жали на больное место. Давным-давно я шел той же самой дорогой, чтобы попрощаться с Мелиссой, уже мертвой. И Клеа лежит теперь, наверное, на той же самой узенькой железной койке в углу у стены. («С жизни станется копировать искусство».)
Но уже перед самой палатой, в коридоре, я вдруг наткнулся на Амариля с Бальтазаром. Они стояли у тележки, которую только что выкатила в коридор дежурная сестра, с общим, до странности виноватым выражением лиц. Там была целая куча еще мокрых и влажно поблескивающих рентгеновских снимков: их только что проявили и развесили на стойках просушиться. Они разглядывали снимки внимательно и мрачно, как два шахматиста, решающих сложную задачу. Бальтазар увидел меня и развернулся всем телом, на лице — улыбка. «С ней все в порядке», — сказал он, но голос сел, и он сжал мне руку. Я отдал ему челюсть, он покраснел и сунул ее в карман. На Амариле были очки в тяжелой черепаховой оправе. Он оторвался от мокрых, с капельками воды по углам рентгеновских снимков, и лицо его вдруг исказилось яростью. «Что это все значит, какого черта теперь вы от меня-то хотите?» — взорвался он, ткнув пальцем — этак небрежно — в сторону снимков. Явно или косвенно он пытался взвалить вину на меня. Несправедливость обвинения была настолько вопиющей, что у меня потемнело в глазах, и уже через секунду мы с ним орали друг на друга с глазами, полными слез, как два торговца рыбой на базаре. Из чистого чувства бессилия дело, наверное, дошло бы до драки, не встань между нами Бальтазар. Амариль вдруг мигом как-то сник, пришел в себя и, осторожно обойдя Бальтазара, обнял меня, извинившись вполголоса. «С ней правда все будет хорошо, — пробормотал он и сочувственно похлопал меня по плечу. — Очень вовремя она сюда попала».
«А остальное предоставь нам», — сказал Бальтазар.
«Мне бы очень хотелось ее увидеть, — во мне вдруг всплеснуло странное ревнивое чувство, словно, вернув ее к жизни, я обрел тем самым какие-то особые права на нее. — Так я пойду?»
Я толкнул дверь и, протискиваясь этаким скупым рыцарем в маленькую белую комнату, услышал, как Амариль сварливо произнес за моей спиной: «Оно, конечно, отчего не поболтать насчет хирургического вмешательства…»
Она была белой, бесконечно белой и тихой, эта крохотная палата с высокими светлыми окнами. Клеа лежала лицом к стене на узкой и неудобной железной койке с колесиками из желтой резины. Пахло цветами, хотя их нигде не было видно, да и запаха я узнать не смог. Должно быть, просто сбрызнули чем-то из пульверизатора — незабудки, что ли? Я осторожно переставил стул поближе к койке и сел. Глаза ее были открыты и туманно, сонно глядели в стену — морфий, должно быть, и еще, конечно, усталость. Я был уверен, что она даже и не слышала, как я вошел, но тут она спросила:
«Это ты, Дарли?»
«Я».
Голос тихий, но чистый. Потом она вздохнула и как будто расслабилась немного. «Я так тебе рада». И усталая нотка в голосе, хорошая нотка: где-то там, за частоколом дурноты и боли, шевельнулось новое, уверенное, радостное чувство. «Я хотела сказать тебе спасибо».
«Так, значит, ты любишь Амариля, да?» — сказал я и сам не понял, как так получилось. У меня и в мыслях не было ничего подобного секунду назад. Полная неожиданность. Будто захлопнулся вдруг ставень и стало темно. И, выговорив фразу, я понял вдруг, что всегда это знал, только знать не знал, что знаю! Звучит по-идиотски, но ведь так оно и было. Амариль был вроде карты, игральной карты, которая все это время лежала на столе прямо у меня перед глазами рубашкой вверх. Я знал прекрасно: вот она лежит, — но перевернуть ее даже и не думал. И, смею утверждать, в моем голосе даже и чувства иного не было, кроме чисто научного, так сказать, интереса; не было и боли — только мягкость, только сострадание. Мы никогда даже и слова этого между собой не произносили, и если сейчас я сознательно его употребил в качестве синонима «болезни», «душевного расстройства», то лишь для того, чтобы означить суть явления, автономную и чуждую. Будто я сказал ей: «Бедная ты моя девочка, у тебя рак!»
Чуть помолчав, она ответила: «Да, было. Теперь уже только — было! — Слова она тянула как-то странно. — А мне казалось, ты должен был узнать его, когда я рассказывала тебе про Сирию, я ведь только что по имени его не назвала! Ты что, и вправду тогда ничего не понял? Да, женщиной, как это принято называть, сделал меня Амариль. Бр-р, как это все… Когда мы только научимся быть взрослыми?.. Но, ты знаешь, я уже давно сносила его, как старое платье. Ты не выдумывай лишнего. Я прекрасно знаю, что он не тот, не мой мужчина. Не будь на свете Семиры, ее следовало бы выдумать. Он и правда — не мой. Я знала это уже тогда, когда была с ним. И слава Богу: не окажись я с ним тогда в постели и не влюбись в него, как кошка, я бы наверняка приняла его за того, за Единственного. А я ведь даже и теперь не знаю, где он, кто он. Вот и выходит, что настоящие мои проблемы — впереди. А это все — эпизоды, и только. Хотя, может, оно и странно, но мне нравится, что он сейчас здесь, со мной рядом, даже когда я на операционном столе. Как бы все это объяснить, что чувствуешь, — чтобы стало понятно?»
«Хочешь, я останусь, не поеду никуда?»
«Да нет. Езжай, так будет лучше. Теперь, когда страха больше нет, мне понадобится время, чтобы прийти в себя. Уж этой-то заслуги у тебя не отнять — ты вытолкнул меня назад, в фарватер, и прогнал дракона прочь. Он уполз и больше никогда не вернется. Ты не целуй меня, ладно, просто положи мне руку на плечо. Нет-нет. Ты езжай. Теперь, по крайней мере, все станет много проще. И не нужно будет никуда спешить. Тут есть кому позаботиться обо мне, сам понимаешь. Ты уедешь, устроишь все свои дела, а там посмотрим, да? Ты ведь будешь там совсем один; может, оно и к лучшему: глядишь, писать начнешь — или попробуешь начать по крайней мере».
«Попробую». Я прекрасно знал, что даже и пробовать не стану.
«Ты только обещай мне одну вещь. Сходи сегодня на Мулид Эль Скоб, а мне потом расскажешь; это же первый праздник после войны, и опять, наверное, иллюминация будет на весь quartier. Так здорово. Ты не пропускай, пожалуйста. Сходи. Пойдешь?»
«Да, конечно».
«Спасибо тебе, дорогой мой».
Я встал, помолчал немного, а потом спросил: «Клеа, а чего ты, собственно, боялась?»
Но она уже закрыла глаза и тихо-тихо пошла вниз по невидимой лесенке сна. Губы ее шевельнулись еще, но ответа я не разобрал. Только тоненькая тень улыбки осталась в уголках рта.
Я осторожно прикрыл за собой дверь, и в памяти вдруг всплыла фраза Персуордена: «Всего богаче та любовь, которая согласна отдать себя на суд времени».
Было уже поздно, когда я поймал наконец гхарри и поехал обратно в Город. На квартире меня ждала записка: отъезжаем на шесть часов раньше, катер уйдет ровно в полночь. Хамид стоял в дверях терпеливо и тихо, как будто уже знал, о чем в записке речь. Мой багаж забрал еще днем армейский грузовик. Что ж, оставалось только убить как-нибудь время до этой самой полуночи, и я решил и впрямь последовать совету Клеа: сходить на Мулид Эль Скоб. Хамид стоял все с той же скорбной миной, придавленный тяжким грузом очередной разлуки. «Вы назад на этот раз не получится, сэр», — сказал он, печально блеснув на меня своим единственным глазом. И меня захлестнула вдруг волна ответного теплого чувства. Я вспомнил, с какой гордостью он рассказывал историю своего увечья. Он ведь и один-то глаз сохранил только потому, что был младшим из двух братьев да еще и статью не вышел. Старшему мать собственноручно выколола оба глаза, чтобы спасти от мобилизации. Хамид же, уродливый и хилый, отделался одним. Брат был теперь муэдзином в Танте. Но как богат был он, Хамид. С драгоценным одним на двоих братьев глазом! Не будь у него глаза, разве получил бы он такую спокойную и высокооплачиваемую работу у иностранцев?
«Я приеду к вам в Лондон», — сказал он очень искренне и с надеждой в голосе.
«Отлично. Я тебе напишу».
Он уже оделся на Мулид в лучший свой костюм: алый халат, красные сафьяновые туфли и чистый белый платок за отворотом на груди. Да, ведь у него же сегодня выходной, вспомнил я. Мы с Помбалем скопили немного денег, чтобы оставить ему в качестве прощального подарка. Чек он взял осторожно, двумя пальцами и медленно склонил в знак признательности голову. Но и деньги были не утешение. И он повторил еще раз: «Я к вам приеду в Лондон», — словно сам себя хотел утешить этой мечтой, и крепко сцепил ладони.
«Вот и отлично, — сказал я уже во второй раз, хотя представить Хамида в Лондоне все как-то не получалось. — Я буду тебе писать. А сегодня схожу еще на Мулид Эль Скоб».
«Очень хорошо».
Я обнял его за плечи, и он, не привыкший по роду службы к подобной фамильярности, тут же спрятал лицо. Слезинка выкатилась из слепого глаза и сползла на кончик носа.
«До свиданья, йа, Хамид», — сказал я и пошел по лестнице вниз, оставив его стоять на лестничной площадке, будто в ожидании сигнала, вести откуда-то извне. И вдруг он бросился следом, шлепая подошвами своих праздничных туфель о ступени, поймал меня уже совсем в дверях за рукав и сунул мне в руку прощальный подарок, свой обожаемый старый снимок: Мелисса и я, мы идем с ней по рю Фуад забытым зимним днем.
3
Квартал дремал, квартал лениво лежал в тенистой фиолетовой грезе надвигающейся ночи. Небо — из нежного (на ощупь) velours, пробитого холодноватым светом тысячеглазой стаи электрических ламп. Эта ночь была накинута на Татвиг-стрит, как бархатное покрывало. И только чуть подсвеченные макушки минаретов на невидимых тонких стеблях плавали над нею во тьме, будто подвешенные к небу; они покачивались в нагретом за день воздушном мареве, словно кобры, готовые вот-вот раскрыть капюшон. Дрейфуя без забот и цели по этим знакомым улицам, я в который раз впитывал (на вечную память: кипсек арабского квартала) запах смятых хризантем, навоза и духов, клубники, человеческого пота и жарящихся голубей. Процессия еще не подошла. Она сплетется воедино где-то там, за кварталом публичных домов, среди могил, потечет неспешно к раке, соизмеряя свой шаг с ритмом танца, и по дороге завернет ко всем мечетям, чтобы прочесть хотя бы стих-другой из Книги в память об Эль-Скобе. Но светская часть празднества была уже в полном разгаре. В сумеречных переулках люди повынесли на мостовую обеденные столы, уставили их свечами и букетами роз. Так, прямо из-за столов, они смогут слушать высокие, прихотливо играющие голоса девочек-певиц, которые уже стояли на дощатых подмостках у входов в кафе, прорезая густой ночной воздух пронзительными четвертьтонами. Улицы были украшены флагами, и огромные, в тяжелых рамах лубочные картинки специалистов по обрезанию чуть рябили на вечерних сквозняках в едином ритме с флагами и факелами. Я видел, как в полутемном дворике расплавленный — белый и розовый — сахар лили в маленькие деревянные формы, из коих восстанет во плоти весь египетский бестиарий: утки, всадники, зайцы и козы. И фигурки покрупнее, персонажи фольклора Дельты: Юна и Азиз, извечные любовники, переплетенные, ушедшие друг в друга, и бородатые герои вроде Абу Зейда, при оружии, верхом и в окружении своих верных разбойников. Их отливали обнаженными, во всех деталях, с этаким залихватским акцентом на срамных частях тела — не правда ли, глупейшее из слов во всем великом и могучем? — и потом ярко раскрашивали, прежде чем надеть на них костюмы из бумаги, мишуры и сусального золота и выставить в ларьках меж разных прочих сладостей, чтобы детям было на что поглазеть и потратить деньги. На каждом свободном клочке земли выросли цветистые шатры, и всяк имел свой знак и стиль. Игроки уже трудились вовсю — Абу Фаран, Отец Крыс, балагурил, зазывал клиентуру. Перед ним на козлах покоилась огромная игральная доска с двенадцатью «домами» по периметру, и на каждом были написаны имя и номер. В центре — белая, расписанная зелеными полосками крыса. Вы ставите ваши деньги на номер дома, и если крыса в него войдет — банк ваш. По соседству шла та же игра, но только с голубем; когда все ставки были сделаны, на доску бросали горсть зерна, и голубь, подбирая зернышки, забирался в конце концов в один из пронумерованных отсеков.
Я купил себе пару сахарных фигурок и сел за столик у кафе, чтобы поглазеть на эту многоликую толпу во всем обилии первичных, основных цветов. Мне очень хотелось бы сохранить на память моих маленьких «аруз», «невест», но я знал — они скоро растрескаются или еще скорей к ним найдут дорогу муравьи. То были двоюродные сестры santons de Provence или bonhommes de pain d'йpices всякой даже самой захудалой французской сельской ярмарки или нашего собственного, вымершего к сожалению, племени золоченых пряничных человечков.
Я заказал мастики и съел ее с холодным, шипящим в пиале шербетом. Я сидел у самой развилки двух узких улиц и смотрел, как красятся в окошке второго этажа проститутки, чьи аляповато разукрашенные будки появятся потом между шатрами фокусников и шарлатанов; карлик Шоваль, злой местный клоун, взялся уже подпускать им снизу шпильки, и каждая удачная острота сопровождалась взрывом хохота. Пронзительный, с металлической ноткой голос; и еще, невзирая на свой крохотный рост, он был хорошим акробатом. Он говорил беспрестанно, даже и в стойке на голове, и увенчал репризу двойным сальто.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35