Александр Дюма
Мадам де Шамбле
: Pirat; SpellCheck: Roland
«Госпожа де Шамбле»: АРТ-БИЗНЕС-ЦЕНТР; Москва; 2001
ISBN 5-7287-0210-4
Аннотация
В романе нашла отражение история любви Дюма и Эммы Маннури-Лакур (1823 — 1860), богатой нормандской дамы, остававшейся девственницей в двух несчастливых браках.
Александр Дюма
Госпожа де Шамбле
НЕСКОЛЬКО СЛОВ ЧИТАТЕЛЮ
Сколь же необычна история, дорогой читатель, которую я собираюсь вам рассказать или, вернее, которая будет вам рассказана.
Она написана человеком, ничего, кроме этой истории, не написавшим. Это страницы его жизни, или, точнее говоря, это вся его жизнь.
Жизнь человека измеряется не количеством прожитых лет, а минутами, когда его сердце билось учащенно.
Так, иной старец, почивший в восемьдесят лет, в действительности жил всего лишь год, месяц или даже день.
Жить — это значит или быть счастливым, или страдать.
Попробуйте перелистать перед человеком, лежащим на смертном одре, дни его жизни — он узнает лишь те, что принесли ему смех на уста или наполнили слезами его глаза. Другие же покажутся ему тусклыми, окутанными туманом и неприметными; он даже не сможет сказать, составляют ли эти дни часть его жизни или относятся к чужой судьбе. Он лишь израсходовал их, а отнюдь не прожил.
Дольше всех живет тот, на чью долю выпало больше всего испытаний.
* * *
У меня был друг.
Вам известно, какой широкий смысл придают слову «друг».
В нашем условном языке «друг» даже не всегда означает «приятель» или «товарищ». Нередко другом называют обычного знакомого.
В данном случае, если вам угодно, слово «друг» будет относиться не к приятелю, не к товарищу, а просто к приятному знакомому.
Этого друга звали, да и зовут, Макс де Вилье.
Я познакомился с Максом во время охоты в Компьенском парке, в ту пору, когда герцог Орлеанский командовал военным лагерем.
Это произошло в 1836 году — я писал тогда «Калигулу» в Сен-Корнее. Макс, школьный товарищ герцога Орлеанского, был лет на десять моложе меня.
Этот хорошо воспитанный светский человек лет двадцати пяти-двадцати шести, отличавшийся прекрасными манерами, был джентльмен до мозга костей. (Я позаимствовал у англичан данное понятие, отсутствующее в нашем языке, чтобы лучше выразить свою мысль.)
Макс был небогат, но жил в достатке; не блистал красотой, но был недурен собой; не будучи ученым, много знал; наконец, не учившись на живописца, был художником и мог невероятно быстро и удачно воспроизвести контуры лица или набросать пейзаж.
Он обожал путешествовать: побывал в Англии, Германии, Италии, Греции и Константинополе.
Мы очень нравились друг другу и, когда охотились у герцога Орлеанского (это было раз пять-шесть), всегда располагались один подле другого.
То же самое происходило за ужином: будучи вправе рассаживаться по своему усмотрению, мы переглядывались, близко сдвигали свои стулья и на протяжении всей трапезы разговаривали не умолкая.
Мой друг принадлежал к той редкой породе людей, которые умны, но не придают этому значения.
Наши близкие отношения меня очень устраивали — и на охоте, поскольку он был осторожен, и за столом, поскольку он был остроумен.
Я думаю, что и Макс очень любил меня.
К тому же у нас с ним было странное сходство: мы оба не играли в азартные игры, не курили и пили только воду.
Он часто говорил мне:
— Если вы когда-нибудь соберетесь путешествовать, известите меня: мы поедем вместе.
* * *
В 1838 году я отправился в Италию, и мы с Максом потеряли друг друга из виду.
В 1842 году, находясь во Флоренции, я узнал о смерти герцога Орлеанского. Я вернулся на почтовых, успел на панихиду в соборе Парижской Богоматери и принял участие в похоронной процессии в Дрё.
Первым, кого я увидел в церкви, был Макс.
Он показал мне жестом, что рядом с ним, на поднимающихся уступами скамейках, есть свободное место.
Я поднялся к другу. Мы обнялись со слезами на глазах и молча, держась за руки, сели рядом.
Было ясно, что мы оба думаем об одном — о той поре, когда вот так же сидели бок о бок за столом бедного принца, как теперь сидим в церкви, одетой в траур.
Во время службы мы перекинулись лишь парой фраз:
— Вы поедете в Дрё, не так ли? -Да.
— Мы поедем туда вместе.
— Благодарю.
Мы отправились в Дрё и последними отошли от гроба покойного.
Эта привязанность, которую мы с Максом почти в равной мере питали к третьему лицу — не скажу к принцу, ибо мы были чужды честолюбия и относились к герцогу Орлеанскому не как к принцу, — эта привязанность скрепила узы нашей дружбы: должно быть, мы перенесли друг на друга ту часть расположения, в которой больше не нуждался именитый усопший.
Мы вместе вернулись в Париж, и, прощаясь, Макс сказал мне во второй или третий раз:
— Если вы когда-нибудь соберетесь путешествовать, напишите мне.
— Но где же вас найти? — спросил я.
— Здесь всегда будут знать, где я нахожусь, — ответил Макс. И он дал мне адрес своей матери.
* * *
В 1846 году, то есть десять лет спустя после того, как мы с Максом впервые увиделись, я решился отправиться в Испанию и в Африку. Я написал Максу:
«Хотите поехать со мной? Я уезжаю.
А.Д.»
Письмо я отправил по указанному адресу. Через день пришел такой ответ:
«Невозможно, дружище: моя матушка умирает. Молитесь за нее!
Макс».
Я уехал один. Путешествие продолжалось полгода.
По возвращении мне передали все письма, полученные во время моего отсутствия.
Не читая, я бросил в огонь те из них, что были написаны незнакомым мне почерком.
Среди тех, что были написаны знакомым почерком, было письмо Макса.
Я живо распечатал его.
В нем были только следующие слова:
«Матушка умерла! Пожалейте меня!
Макс».
* * *
Имение, где жила мать Макса, находилось в Пикардии, возле городка Ла-Фер.
Я выехал из Парижа в тот же день, чтобы если и не утешить Макса, то хотя бы обнять его.
Прибыв в Ла-Фер, я нанял экипаж и велел кучеру ехать во Фриер — именно там был расположен замок г-жи де Вилье.
Возница показал мне замок издали — он возвышался на пологом холме, засаженном прекрасными деревьями, между которыми виднелись просторные ухоженные лужайки.
Все окна в доме были закрыты.
Я предположил, что Макса в замке нет, но продолжал свой путь — следовало, по крайней мере, убедиться в этом самому.
У ворот я приказал остановить экипаж; открыть их вышел старый слуга. Заметьте: я говорю слуга, а не лакей. Старые слуги исчезают во Франции вместе со старыми родами. Через двадцать лет у нас еще сохранятся лакеи, но слуг уже не будет.
Старик принадлежал к вымирающей породе слуг, которые говорят: «наша добрая госпожа» и «наш молодой хозяин».
Я спросил у него о Максе.
Старик покачал головой и сказал:
— Через три месяца после того, как скончалась наша добрая госпожа, наш молодой хозяин отправился путешествовать,
— Где он?
— Это мне неведомо.
— Когда он вернется?
— Я не знаю.
Я достал из кармана перочинный ножик, вырезал им на стене крест и написал снизу:
«ДА БУДЕТ ТАК!»
— Когда ваш хозяин вернется, — сказал я старому слуге, — передайте, что один приятель заезжал его проведать, и покажите ему вот это.
— Сударь не скажет своего имени?
— Незачем, он и так все поймет. И я уехал.
* * *
С тех пор я не встречался с Максом; не раз я справлялся о нему наших общих друзей, но никто не знал, что с ним стало. Наиболее осведомленный сказал мне:
— По-моему, он в Америке.
Две недели назад я получил увесистый пакет с Мартиники и распечатал его.
Это была рукопись.
Сначала я в ужасе отпрянул от нее. Я полагал, что обречен получать рукописи со всей Европы, и вот уже манускрипты бороздят Атлантический океан и являются ко мне даже с Антильских островов!
Разозлившись, я собрался было зашвырнуть рукопись подальше, как вдруг обратил внимание на эпиграф, поразивший меня.
Я увидел крест и подпись внизу:
«ДА БУДЕТ ТАК!»
Тотчас же я узнал почерк друга и воскликнул:
— О! Это от Макса!
Затем я прочел то, что предстоит прочесть вам.
Алекс. Дюма.
I
Остров Мартиника, Фор-Рояль, 7 ноября 1856 года,
Друг мой, раз уж мне дозволено подать голос из небытия, то будет правильно, если я откроюсь именно Вам и расскажу о событиях, в результате которых оказался здесь.
Смерть человека, наиболее заинтересованного в моем молчании, дает мне возможность поведать о том, что следовало хранить в глубочайшей тайне, пока этот человек был жив.
Последней весточкой, полученной Вами непосредственно от меня, было письмо, в котором я восклицал: «Матушка умерла! Пожалейте меня!»
Поскольку то, что я сейчас пишу, никогда не будет, по всей вероятности, читать никто, кроме Вас, позвольте мне без всякого стеснения говорить с Вами о моей жалкой персоне.
В доверии ли к Вам тут дело или в моей гордыне? Как знать, но мне кажется, будто по отношению к Вам я собираюсь сделать, с точки зрения анатомии сердца, то же, что делает по отношению к врачу преданный науке человек, говоря ему: «Я страдал тяжелым мучительным недугом и выздоровел. Теперь вскройте меня живого, чтобы посмотреть на следы этой болезни. Vide manus, vide pedes, vide latus!» note 1 Note1
Посмотри на руки, посмотри на ноги, посмотри на бок! (лат.)
Однако, если Вы хотите понять меня, Вам следует узнать своего друга получше.
На мой взгляд, единственная наука, в которой я преуспел — это познание самого себя (в данном случае я следовал завету мудреца — yvco0i oeocutov note 2 Note2
Познай самого себя (гр.).
). Я собираюсь отчасти посвятить Вас в свою премудрость.
Когда мы впервые встретились в Компьене, мне было двадцать пять (я родился в 1811 году). Когда мы виделись в последний раз в Дрё, мне шел тридцать второй год, а когда я потерял свою мать, мне исполнилось тридцать пять.
Прежде всего позвольте Вам сказать, кем была для меня матушка. Она была для меня всем.
Мой отец, командовавший уланским полком, сопровождал императора в Русском походе. Каждое утро матушка подходила к моей колыбели, чтобы поцеловать меня, и однажды я почувствовал, что ее губы были солеными от слез.
Мой отец был убит в Смоленске; матушка стала вдовой, а я — сиротой. Я был единственным сыном, и она посвятила мне себя без остатка.
Матушка была необыкновенная женщина во всех отношениях, особенно по своим душевным качествам. Она не решилась доверить кому-либо мое начальное образование — самое важное на протяжении всего обучения, так как оно приносит первый цвет.
Ибо каковы цветы, таковы и плоды.
Матушка смогла сама, без чьей-либо помощи, научить меня читать и писать; она смогла преподать мне основы истории, географии, музыки и рисования.
Что касается последнего предмета, следует упомянуть, что она была племянница и ученица Прюдона, человека, которому воздали должное только после его смерти, а при жизни он едва ли не умирал от голода.
Мое первое воспоминание о матери — это образ очень красивой женщины, облаченной в траур.
Когда отец умер, ей было только тридцать; она прожила с мужем шесть лет. Кроме того, она потеряла старшую сестру.
Я ни разу не видел и не слышал, чтобы матушка смеялась — она лишь улыбалась, когда целовала или бранила меня. Это были разные улыбки, и мне не следовало их путать.
Матушка была набожная женщина, но она чтила не людей, а памятники и догматы.
Мне она внушала уважение главным образом к символам религии.
По-моему, я никогда в церкви не повышал голоса и не проходил мимо креста не поклонившись.
Это благоговение перед предметами культа зачастую вызывало у моих товарищей по играм странные насмешки.
Я оставлял их шутки без ответа.
Что касается священников, матушка неизменно предоставляла мне право думать о них так же, как о других людях, — то есть судить о них по поступкам. Священник был в ее глазах отнюдь не избранником Божьим, но человеком, который принял на себя в жизни более весомые обязательства, нежели другие, и должен был неукоснительно их придерживаться.
Матушка относилась к священникам, не исполняющим своих обязанностей, как к торговцам, уклоняющимся от уплаты долгов.
Однако, по ее мнению, нерадивому торговцу грозило только разорение, а плохому священнику — полная несостоятельность.
Друг мой, Вы побывали во Фриере и видели наш замок; эпиграф, предваряющий эту рукопись, служит подтверждением тому, что я узнал Вашу подпись.
Этот замок XVII века возвышается среди деревьев, посаженных в тот же период.
Здесь прошло мое раннее детство, от рождения до двенадцати лет.
Матушка никогда не внушала мне: «Макс, надо учиться!» Она ждала, пока я попрошу ее об этом сам.
— Чем ты хочешь заняться? — спрашивала она. Почти всегда я сам выбирал предмет, который хотел изучать.
Матушка приучила меня к тому, что часы работы казались мне временем отдыха. Она не заставляла меня учить историю, географию или музыку — она просто сама давала знания.
Никакой зубрежки: матушка лишь рассказывала мне об исторических событиях либо описывала ту или иную страну.
Ее слова отпечатывались в моей памяти, и утром я легко пересказывал то, что она говорила мне накануне.
Если матушка играла на фортепьяно какую-либо мелодию, я почти всегда мог воспроизвести ее на следующий день.
Вы понимаете, друг мой, что таким образом мы переходили от простых вещей к сложным?
Без трудностей тоже не обходилось, но они настолько правильно соизмерялись с моими силами, что я даже не замечал препятствий и легко преодолевал их.
Так, рисовать я выучился сам. Когда я был совсем маленьким, матушка дала мне в руки карандаш и сказала:
— Рисуй с натуры!
— Что мне рисовать? — спросил я.
— Все что хочешь: это дерево, эту собаку или эту курицу.
— Но я не умею.
— Попробуй!
Я пробовал. Мои первые наброски были нелепыми, но постепенно форма пробилась сквозь хаос и появился рисунок в зачаточном состоянии. Затем на нем проступили контуры, тени и, наконец, перспектива. Помнится,
Вы часто удивлялись, с какой легкостью я могу сделать эскиз.
— Кто учил вас рисовать? — спрашивали Вы.
— Никто, — отвечал я.
До чего же неблагодарным я был! У меня были две терпеливые и нежные наставницы: моя мать и природа.
Я не боялся того, что обычно наводит ужас на детей, и чувствовал себя ночью так же спокойно, как днем. Кладбища вызывали у меня почтение, а не испуг.
В ту пору я вообще не ведал, что значит страх.
Матушка разрешала мне бродить по парку в любое время, так что я свыкся с ночными шорохами. Я понимал язык царства мрака не хуже, чем язык царства света: различал в темноте летящего козодоя так же легко, как ласточку днем, узнавал следы лисицы, как следы собаки, а пение малиновки и соловья было мне знакомо, как и пение коноплянки и щегла.
Вы нередко спрашивали меня:
— Почему вы не пишете? Почему не сочиняете стихов? А я отвечал Вам наивно или, если хотите, надменно:
— Потому что я никогда не сравняюсь в стихах с Виктором Гюго, а в прозе — с Шатобрианом.
Я страдал не от отсутствия поэтического дара, а от недостатка техники. У меня было чуткое сердце, а не рука мастера; я испытывал чувства, но не решался излить их на бумаге.
Теперь Вы видите, что я все-таки взялся за перо и даже прислал Вам свою рукопись на двухстах тридцати страницах.
Но, подобно Метроману, я поздно начал писать.
Когда мне исполнилось одиннадцать лет, матушка поняла, что пора передать меня в мужские руки.
По ее мнению, законченное образование можно было получить только в столице. Она не желала со мной расставаться и поэтому решила переехать в Париж.
Она определила меня в коллеж Генриха IV и, чтобы я мог проводить с ней свободные от занятий дни, поселилась на улице Старой Дыбы.
И вот я стал, по-видимому, единственным исключением за всю историю коллежа: в течение семи лет, что я там учился, меня ни разу не оставляли после уроков из-за плохого поведения.
Ведь я знал, что меня ждет матушка.
Во время каникул мы с ней уезжали во Фриер.
О! Я был поистине счастлив, снова встречаясь с друзьями детства, а также видя знакомые вещи, собак, деревья и ручьи.
Еще в детстве матушка дала мне ружье, но в то же время препоручила меня нашему смотрителю — ловкому и осторожному человеку, который сделал из меня неплохого охотника, в чем Вы сами могли убедиться.
Вам известно, что там же, в коллеже Генриха IV, я познакомился с несчастным герцогом Орлеанским, у которого мы с Вами впоследствии встретились.
Настал 1830 год: его отец стал королем, а он — наследным принцем. Я был одним из его ближайших друзей; герцог позвал меня к себе и спросил, что он может для меня сделать.
Я откровенно признался, что мне неведомы честолюбивые побуждения.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48