Вы даже, в отличие от спиритуалистов, которые утверждают, будто душа живет во всем теле, отводите ей особое место: помещаете в голове. Это значит, что вы пренебрегаете Декартом и следуете Локку, которого должны были бы, по крайней мере, упомянуть, раз уж приняли часть его доктрины. О, если бы вы прочли мою брошюру о третьем сословии! Я ведь читал вашу книгу о человеке и все, что вы написали, — ваши труды об огне, о свете, об электричестве… Да, да, ваш воинственный дух, потерпев неудачу в борьбе с Вольтером и философами, обрушился на Ньютона: вы намеревались опровергнуть его оптику и предприняли множество поспешных, увлекательных, но необоснованных опытов, пытаясь добиться их признания у Франклина и Вольта; но ни тот ни другой не были согласны с вашими взглядами на свет, господин Марат; посему позвольте и мне думать о душе иначе, нежели вы.
Марат выслушал выпад доктора Гильотена с невозмутимостью, которая сильно удивила бы каждого, знающего раздражительный характер лекаря при конюшнях графа д'Артуа; но для проницательного наблюдателя сама эта невозмутимость могла бы послужить мерой той степени интереса, какой Марат проявлял к знаменитому орудию доктора Гильотена.
— Хорошо, сударь, — сказал Марат, — пока я оставляю душу, поскольку она вас так сильно пугает, и возвращаюсь к телу, ибо страдает оно, а не душа.
— Но ведь я убиваю тело, а оно не страдает.
— Однако уверены ли вы, что полностью убиваете его?
— Разве я не убиваю тело, отрубая голову?
— И вы совершенно уверены, что убиваете его на месте?
— Черт возьми! Конечно, раз он бьет по этому месту! — воскликнул Камилл, неспособный отказать себе в удовольствии сочинить каламбур, сколь бы плохим тот ни был.
— Да помолчи ты, несчастный! — оборвал его Дантон.
— Объясните, — попросил Гильотен.
— Извольте! Мое объяснение очень простое; вы помещаете центр ума в мозгу, не так ли? Именно с помощью мозга мы думаем, и доказательством сему служит то, что, если думаем мы много, у нас болит голова.
— Правильно, но центр жизни вы помещаете в сердце, — живо возразил Гильотен, который заранее предвидел доводы своего оппонента.
— Согласен, давайте поместим центр жизни в сердце; но тогда, где у нас окажется чувство жизни? В мозгу… Так вот, отделите голову от тела; возможно, тело умрет, оно больше не будет страдать, это тоже возможно; но что, сударь, делать с головой? Да, с головой!
— Как что делать?
— Голова, сударь, будет жить и, следовательно, мыслить до тех пор, пока хоть капля крови будет оживлять мозг, а чтобы голова потеряла всю кровь, потребуется, по крайней мере, восемь — десять секунд.
— Подумаешь! — вмешался в спор Камилл. — Восемь — десять секунд пролетят мгновенно!
— Мгновенно?! — вскричал Марат, вскочив с места. — Неужели вы, молодой человек, до такой степени не сведущи в философии, что станете измерять боль ее продолжительностью, а не тем, что она поражает человека, не наличием ее, а ее последствиями? Не забывайте о том, что, если невыносимая боль длится секунду, она длится вечность; и если в этой невыносимой боли остается достаточно чувства, чтобы человек, который ее претерпевает, сознавал, что ее прекращение означает смерть, и если он, несмотря на эту невыносимую боль, готов терпеть ее и дольше, чтобы продлить жизнь, не находите ли вы, что это уже недопустимая пытка?
— Постойте! Именно здесь мы с вами и расходимся, — заметил Гильотен. — Я отрицаю, что люди при этом испытывают страдания.
— А я утверждаю это, — возразил Марат. — Кстати, казнь через отсечение головы не нова; я наблюдал ее в Польше и России: преступника усаживают на стул, в четырех-пяти шагах перед ним насыпают кучу песка, предназначенного для того, чтобы, как на аренах Испании, засыпать кровь; палач отрубает голову ударом сабли. Так вот, я собственными глазами видел, как обезглавленное тело встало, пошатываясь, прошло два-три шага и упало лишь тогда, когда споткнулось о кучу песка… Прошу вас, сударь, скажите, что ваша машина более быстрая, более эффективная, что во время революции она дает преимущество уничтожать людей более действенно, чем любая другая, и я встану на вашу сторону, ибо ваша машина уже будет великой услугой, оказанной обществу, но разве нельзя сделать ее более милосердной? Иначе, сударь, я это все отрицаю!
— Пусть, господа, — сказал Гильотен, — опыт убедит вас в моей правоте.
— О доктор, уж не хотите ли вы сказать, что на нас будут испытывать вашу машину? — спросил Дантон.
— Нет, мой дорогой друг, ведь моя машина предназначена только для преступников… Я хочу сказать, что мы сможем проводить опыты с головами преступников, — вот и все.
— Тогда, господин Гильотен, встаньте рядом с первым приговоренным к смертной казни, чью голову отрубят с помощью вашего орудия, в ту же секунду поднимите эту голову, прокричите ей в ухо имя, которое человек носил при жизни, и вы убедитесь, что она раскроет глаза и повернет их в вашу сторону; вот, сударь, что вы увидите.
— Этого не может быть!
— Именно это вы и увидите, сударь, повторяю вам; и увидите — если, конечно, вы сделаете то, что я вам советую, — потому, что сам я уже это видел.
Марат произнес эти слова с такой убежденностью, что никто, даже доктор Гильотен, больше не пытался отрицать, что в отрубленных головах сохраняется если не жизнь, то способность чувствовать.
— Но все-таки, доктор, я, несмотря на ваше описание, не совсем точно представляю себе вашу машину, — заметил Дантон.
— Держи, — сказал, встав со стула и подавая рисунок
Дантону, молодой человек, который вошел никем не замеченный (столь оживленный был разговор), сел в сторонке и карандашом сделал на листке бумаги эскиз страшной машины, какую описал г-н Гильотен. — Возьми, Дантон, вот эта штука… Теперь представляешь?
— Спасибо, Давид! — воскликнул Дантон. — Ах, какой прекрасный рисунок… Но, кажется, твоя машина уже действует.
— Да, — ответил Давид, — она вершит правосудие над тремя убийцами: одного, как видишь, уже казнят, двое других ждут своей очереди.
— А трое убийц — это Картуш, Мандрен и Пулайе? — спросил Дантон.
— Нет, это Ванлоо, Буше и Ватто.
— Кого же они убили?
— Живопись, черт возьми!
— Кушать подано, — объявил слуга в парадной ливрее, распахнув обе створки двери в рабочий кабинет Дантона, превращенный на один день в обеденную залу.
— Прошу всех к столу! — воскликнул Дантон. — К столу!
— Господин Дантон, в память о том счастье, какое мне выпало сегодня встретить вас, подарите мне рисунок господина Давида, — попросил Марат.
— Извольте, с большим удовольствием, — ответил Дантон. — Ты видишь, Давид, меня грабят! И он протянул рисунок Марату.
— Я сделаю тебе другой, не волнуйся, — сказал Давид. — И, быть может, ты ничего не потеряешь при замене.
И все перешли в кабинет или, вернее, как мы уже заметили, в обеденную залу.
V. ОБЕД
Слуга, раскрыв двустворчатую дверь, впустил из обеденной залы в гостиную целый поток света; хотя и было едва четыре часа дня (тогда обедали в это время), в обеденной зале, закрыв ставни и задвинув портьеры, сымпровизировали вечер, но ярко осветили ее с помощью большого количества люстр, канделябров и даже бумажных фонариков — два ряда их развесили по всему карнизу, увенчав залу огненной диадемой.
Кроме того, все в кабинете адвоката при королевских советах было принесено в жертву тому важному действу, какое должно было здесь совершиться. Письменный стол поставили в простенок между окнами; большое красного дерева кресло с кожаным сиденьем придвинули к поставленному здесь столу с закусками; затянули гардинами полки чтобы скрыть папки с бумагами и дать понять, что любое дело, сколь бы оно ни было серьезным, откладывается на следующий день; наконец, обеденный стол выдвинули на середину комнаты.
Этот круглый стол, застеленный скатертью тончайшего полотна, украшали огромное сюрту с пышными цветами, серебро и хрусталь; между ними были расставлены статуэтки, изваянные в самых жеманных позах: Флора, Помона, Церера, Диана, Амфитрита, нимфы, наяды и дриады, олицетворяющие в природе компоненты кулинарного искусства, из каких складывается хороший обед, в котором должны предстать самые изысканные плоды садов, полей и лесов, моря, рек, ручьев и родников.
На салфетке каждого приглашенного лежала карта; на ней безукоризненно четким почерком было написано меню обеда, чтобы каждый сотрапезник мог, заранее сделав свой выбор, вкушать блюда расчетливо и осмысленно.
Вот что значилось в этой карте.
«1). Остендские устрицы (без ограничения), ввиду данного времени года доставленные специальным курьером; они будут вынуты из морской воды лишь тогда, когда их надо будет вскрыть и подать к столу,
2). Суп на осмазоме.
3). Индейка весом от семи до восьми фунтов, начиненная перигорскими трюфелями и приобретшая сфероидальную форму.
4). Жирный рейнский карп, привезенный живым из Страс-бура в Париж и нашедший смерть в отваре с пряностями; очищенный от костей и богато приправленный зеленью.
5). Перепелки, фаршированные костным мозгом, на гренках, смазанных маслом с базиликом.
6). Шпигованная и фаршированная речная щука в креме из раков.
7). Жареный фазан с хохолком на гренке а ля Субиз.
8). Шпинат на перепелином жире. 9). Две дюжины садовых овсянок по-провансальски.
10). Пирамида меренг с ванилью и розовыми лепестками.
ВИНА ОБЫЧНЫЕ
Мадера, бордо, шампанское, бургундское — лучших марок, и лучших годов урожая.
ВИНА ДЕСЕРТНЫЕ
Аликанте, малага, херес, сиракузское, кипрское и констанцское.
Примечание. Гости могут требовать любые вина и чередовать их по своему вкусу, но дружески советуем касательно обычных вин: начинать с самых крепких и заканчивать самыми легкими; касательно вин десертных: начинать с лишенных всякого запаха и переходить к самым ароматным».
Гости, усевшись за стол, читали меню с разным выражением лица: Марат — с презрением, Гильотен — с интересом, Тальма — с любопытством, Шенье — с безразличием, Камилл Демулен — с вожделением, Давид — с удивлением, Дантон — с наслаждением.
После этого, оглядевшись, они заметили, что одного гостя недостает: за столом их сидело семеро, а стол был накрыт на восемь персон.
Восьмое место — между Дантоном и Гильотеном — пустовало.
— Господа, — начал Камилл, — по-моему, среди нас нет одного гостя… Но ждать запаздывающего гостя означает проявлять неуважение к тем, кто уже пришел. Поэтому я прошу всех без промедления приступить к делу.
— А я, мой дорогой Камилл, прошу у общества тысячу извинений; оно, я надеюсь, после просмотра меню уже слишком признательно тому, кто должен занимать это место, чтобы без этого человека приступить к обеду, которого без него не было бы.
— Как?! — воскликнул Камилл. — Неужели гость, которого мы ждем, это…
— … наш повар! — закончил за него Дантон.
— Наш повар? — хором подхватили гости.
— Да, наш повар… Чтобы вы не думали, господа, будто я разоряю себя, надо изложить вам историю нашего обеда. Почтенный аббат — его зовут аббат Руа, и он занимается, по-моему, делами принцев — просил у меня консультации для их высочеств. Кому обязан я этой удачей? Пусть меня заберет дьявол, если я об этом даже догадываюсь. Но, в конце концов, консультация была дана, и неделю назад честный аббат принес мне тысячу франков. Однако, поскольку я не хотел пачкать руки золотом тиранов, я решил потратить плату за мою консультацию на обед друзей, а так как Гримо де ла Реньер — мой ближайший сосед, свой обход я начал с него; однако прославленный гурман объявил мне, что он всегда обедает только дома и никогда сам не готовит, а я в ответ сказал, что предоставляю в его распоряжение не только тысячу франков на расходы, но и
также мою кухню, мою кухарку, мой погреб и так далее. На последнее предложение он ответил отказом. «Я воспользуюсь кухней, — сказал он, — но об остальном позабочусь сам». Итак, господа, все остальное — столовое белье, столовое серебро, цветы, сюрту, канделябры, люстры — принадлежит нашему повару, и если вы пожелаете изъявить благодарность, то благодарите его, а не меня.
Едва Дантон закончил свое объяснение, как дверь в глубине залы отворилась и второй лакей объявил:
— Господин Гримо де ла Реньер!
При этом известии все встали и увидели, как вошел мужчина лет тридцати пяти-тридцати шести с нежным, округленным, цветущим, приятным и умным лицом; одет он был в свободного покроя черный бархатный камзол с накладными карманами, в атласные, расшитые золотом кюлоты, на поясе которых болтались две часовые цепочки, отягощенные брелоками; на ногах у него были шелковые чулки с вышитыми стрелками и башмаки с бриллиантовыми пряжками; на голове красовалась круглая, с почти остроконечным верхом шляпа, которую он никогда, даже за столом, не снимал: единственным ее украшением была бархатная шириной в два пальца лента, скрепленная стальной брошью.
При его появлении все зашептали что-то льстивое, кроме Марата, смотревшего на знаменитого откупщика с видом скорее гневным, чем благожелательным.
— Господа, — сказал Гримо, взявшись рукой за край шляпы, но не снимая ее, — я очень хотел бы, чтобы в этом торжественном случае мне помогал мой прославленный метр де ла Гепьер; но он нанят господином графом Прованским и не смог освободиться от своих обязанностей, поэтому я был вынужден ограничиться собственными силами. Во всяком случае, я сделал все что мог и взываю к вашему снисхождению.
Шепот сменился аплодисментами; ла Реньер склонился в поклоне, словно артист, ободряемый публикой возгласами «Браво!». Ведь, кроме Марата, меню обеда великолепно устраивало всех гостей.
— Господа, — продолжал Гримо, — теперь каждый обязан говорить только о своих кулинарных пристрастиях и ни о чем ином; стол — единственное место, за которым в течение первого часа никто никогда не скучает.
В согласии с этим суждением или, точнее, этим афоризмом все принялись молча глотать устрицы под аккомпанемент слов ла Реньера: «Поменьше хлеба, господа! Поменьше хлеба!», которые время от времени повторялись с тем же постоянством, я сказал бы, почти с такой же серьезностью, с какой на поле боя повторяется под огнем команда «Сомкнуть ряды!».
Когда устрицы были съедены, Камилл Демулен спросил:
— Почему вы советуете есть меньше хлеба?
— По двум причинам, сударь; во-первых, хлеб представляет собой продукт питания, который быстрее всего утоляет аппетит, но бесполезно садиться за стол в начале обеда, если не сможешь оставаться за ним до тех пор, пока не съешь обед до конца. Животные питаются, все люди едят, но только умный человек умеет разбираться в еде. Далее, хлеб, как и все мучное, приводит к полноте; но, господа, спросите у доктора Гильотена, который никогда не располнеет, и он вам объяснит, что полнота — самый жестокий враг рода человеческого, что тучный человек — человек обреченный! Полнота наносит вред крепости тела, увеличивая вес его движущейся массы, но не увеличивая двигательной силы; полнота вредит красоте, разрушая гармонию пропорций, изначально установленную природой, особенно если принять во внимание, что каждая часть тела полнеет не в равной мере; полнота, наконец, вредит здоровью, потому что влечет за собой неприятие танцев, прогулок, верховой езды, вызывает неспособность ко всем занятиям и развлечениям, требующим хоть немного подвижности и ловкости; полнота, стало быть, предрасполагает к различным болезням — таким, как апоплексия, водянка, приступы удушья и так далее. Поэтому я был прав, предупреждая вас: «Поменьше хлеба, господа! Поменьше хлеба!» Возьмите, к примеру, Мария или Яна Собеского: оба, как свидетельствует история, ели слишком много хлеба, — так вот, они едва не поплатились жизнью за пристрастие к мучному. Яну Собескому, окруженному турками в битве при Ловиче, пришлось бежать; несчастный был чудовищно толстый: он быстро стал задыхаться; со всех сторон его, почти потерявшего сознание, удерживали в седле, тогда как его адъютанты, друзья и солдаты погибали за него; наверное, этот бой стоил жизни двумстам воинам, потому что Ян Собеский ел слишком много хлеба! Что касается Мария, который, как я сказал, тоже страдал полнотой, то он, будучи маленького роста, стал одинаков и в ширину, и в высоту; правда, во время проскрипций он несколько похудел, хотя все еще оставался таким огромным, что привел в ужас кимвра, пришедшего его убить. Плутарх утверждает, будто солдат-варвар испугался величия Мария: не верьте, господа, он испугался его толщины… Вы должны помнить об этом, господин Давид, если когда-нибудь пожелаете обратиться к теме «Марий в Минтурнах», — ведь вас называют другом истины.
— Но на сей раз, сударь, полнота принесла, по крайней мере, какую-то пользу! — возразил Давид.
— Небольшую, ибо Марий ненадолго пережил это прискорбное приключение. Вернувшись в Рим, он пожелал отпраздновать возвращение семейным обедом, на нем несколько злоупотребил вином и от этого умер.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84
Марат выслушал выпад доктора Гильотена с невозмутимостью, которая сильно удивила бы каждого, знающего раздражительный характер лекаря при конюшнях графа д'Артуа; но для проницательного наблюдателя сама эта невозмутимость могла бы послужить мерой той степени интереса, какой Марат проявлял к знаменитому орудию доктора Гильотена.
— Хорошо, сударь, — сказал Марат, — пока я оставляю душу, поскольку она вас так сильно пугает, и возвращаюсь к телу, ибо страдает оно, а не душа.
— Но ведь я убиваю тело, а оно не страдает.
— Однако уверены ли вы, что полностью убиваете его?
— Разве я не убиваю тело, отрубая голову?
— И вы совершенно уверены, что убиваете его на месте?
— Черт возьми! Конечно, раз он бьет по этому месту! — воскликнул Камилл, неспособный отказать себе в удовольствии сочинить каламбур, сколь бы плохим тот ни был.
— Да помолчи ты, несчастный! — оборвал его Дантон.
— Объясните, — попросил Гильотен.
— Извольте! Мое объяснение очень простое; вы помещаете центр ума в мозгу, не так ли? Именно с помощью мозга мы думаем, и доказательством сему служит то, что, если думаем мы много, у нас болит голова.
— Правильно, но центр жизни вы помещаете в сердце, — живо возразил Гильотен, который заранее предвидел доводы своего оппонента.
— Согласен, давайте поместим центр жизни в сердце; но тогда, где у нас окажется чувство жизни? В мозгу… Так вот, отделите голову от тела; возможно, тело умрет, оно больше не будет страдать, это тоже возможно; но что, сударь, делать с головой? Да, с головой!
— Как что делать?
— Голова, сударь, будет жить и, следовательно, мыслить до тех пор, пока хоть капля крови будет оживлять мозг, а чтобы голова потеряла всю кровь, потребуется, по крайней мере, восемь — десять секунд.
— Подумаешь! — вмешался в спор Камилл. — Восемь — десять секунд пролетят мгновенно!
— Мгновенно?! — вскричал Марат, вскочив с места. — Неужели вы, молодой человек, до такой степени не сведущи в философии, что станете измерять боль ее продолжительностью, а не тем, что она поражает человека, не наличием ее, а ее последствиями? Не забывайте о том, что, если невыносимая боль длится секунду, она длится вечность; и если в этой невыносимой боли остается достаточно чувства, чтобы человек, который ее претерпевает, сознавал, что ее прекращение означает смерть, и если он, несмотря на эту невыносимую боль, готов терпеть ее и дольше, чтобы продлить жизнь, не находите ли вы, что это уже недопустимая пытка?
— Постойте! Именно здесь мы с вами и расходимся, — заметил Гильотен. — Я отрицаю, что люди при этом испытывают страдания.
— А я утверждаю это, — возразил Марат. — Кстати, казнь через отсечение головы не нова; я наблюдал ее в Польше и России: преступника усаживают на стул, в четырех-пяти шагах перед ним насыпают кучу песка, предназначенного для того, чтобы, как на аренах Испании, засыпать кровь; палач отрубает голову ударом сабли. Так вот, я собственными глазами видел, как обезглавленное тело встало, пошатываясь, прошло два-три шага и упало лишь тогда, когда споткнулось о кучу песка… Прошу вас, сударь, скажите, что ваша машина более быстрая, более эффективная, что во время революции она дает преимущество уничтожать людей более действенно, чем любая другая, и я встану на вашу сторону, ибо ваша машина уже будет великой услугой, оказанной обществу, но разве нельзя сделать ее более милосердной? Иначе, сударь, я это все отрицаю!
— Пусть, господа, — сказал Гильотен, — опыт убедит вас в моей правоте.
— О доктор, уж не хотите ли вы сказать, что на нас будут испытывать вашу машину? — спросил Дантон.
— Нет, мой дорогой друг, ведь моя машина предназначена только для преступников… Я хочу сказать, что мы сможем проводить опыты с головами преступников, — вот и все.
— Тогда, господин Гильотен, встаньте рядом с первым приговоренным к смертной казни, чью голову отрубят с помощью вашего орудия, в ту же секунду поднимите эту голову, прокричите ей в ухо имя, которое человек носил при жизни, и вы убедитесь, что она раскроет глаза и повернет их в вашу сторону; вот, сударь, что вы увидите.
— Этого не может быть!
— Именно это вы и увидите, сударь, повторяю вам; и увидите — если, конечно, вы сделаете то, что я вам советую, — потому, что сам я уже это видел.
Марат произнес эти слова с такой убежденностью, что никто, даже доктор Гильотен, больше не пытался отрицать, что в отрубленных головах сохраняется если не жизнь, то способность чувствовать.
— Но все-таки, доктор, я, несмотря на ваше описание, не совсем точно представляю себе вашу машину, — заметил Дантон.
— Держи, — сказал, встав со стула и подавая рисунок
Дантону, молодой человек, который вошел никем не замеченный (столь оживленный был разговор), сел в сторонке и карандашом сделал на листке бумаги эскиз страшной машины, какую описал г-н Гильотен. — Возьми, Дантон, вот эта штука… Теперь представляешь?
— Спасибо, Давид! — воскликнул Дантон. — Ах, какой прекрасный рисунок… Но, кажется, твоя машина уже действует.
— Да, — ответил Давид, — она вершит правосудие над тремя убийцами: одного, как видишь, уже казнят, двое других ждут своей очереди.
— А трое убийц — это Картуш, Мандрен и Пулайе? — спросил Дантон.
— Нет, это Ванлоо, Буше и Ватто.
— Кого же они убили?
— Живопись, черт возьми!
— Кушать подано, — объявил слуга в парадной ливрее, распахнув обе створки двери в рабочий кабинет Дантона, превращенный на один день в обеденную залу.
— Прошу всех к столу! — воскликнул Дантон. — К столу!
— Господин Дантон, в память о том счастье, какое мне выпало сегодня встретить вас, подарите мне рисунок господина Давида, — попросил Марат.
— Извольте, с большим удовольствием, — ответил Дантон. — Ты видишь, Давид, меня грабят! И он протянул рисунок Марату.
— Я сделаю тебе другой, не волнуйся, — сказал Давид. — И, быть может, ты ничего не потеряешь при замене.
И все перешли в кабинет или, вернее, как мы уже заметили, в обеденную залу.
V. ОБЕД
Слуга, раскрыв двустворчатую дверь, впустил из обеденной залы в гостиную целый поток света; хотя и было едва четыре часа дня (тогда обедали в это время), в обеденной зале, закрыв ставни и задвинув портьеры, сымпровизировали вечер, но ярко осветили ее с помощью большого количества люстр, канделябров и даже бумажных фонариков — два ряда их развесили по всему карнизу, увенчав залу огненной диадемой.
Кроме того, все в кабинете адвоката при королевских советах было принесено в жертву тому важному действу, какое должно было здесь совершиться. Письменный стол поставили в простенок между окнами; большое красного дерева кресло с кожаным сиденьем придвинули к поставленному здесь столу с закусками; затянули гардинами полки чтобы скрыть папки с бумагами и дать понять, что любое дело, сколь бы оно ни было серьезным, откладывается на следующий день; наконец, обеденный стол выдвинули на середину комнаты.
Этот круглый стол, застеленный скатертью тончайшего полотна, украшали огромное сюрту с пышными цветами, серебро и хрусталь; между ними были расставлены статуэтки, изваянные в самых жеманных позах: Флора, Помона, Церера, Диана, Амфитрита, нимфы, наяды и дриады, олицетворяющие в природе компоненты кулинарного искусства, из каких складывается хороший обед, в котором должны предстать самые изысканные плоды садов, полей и лесов, моря, рек, ручьев и родников.
На салфетке каждого приглашенного лежала карта; на ней безукоризненно четким почерком было написано меню обеда, чтобы каждый сотрапезник мог, заранее сделав свой выбор, вкушать блюда расчетливо и осмысленно.
Вот что значилось в этой карте.
«1). Остендские устрицы (без ограничения), ввиду данного времени года доставленные специальным курьером; они будут вынуты из морской воды лишь тогда, когда их надо будет вскрыть и подать к столу,
2). Суп на осмазоме.
3). Индейка весом от семи до восьми фунтов, начиненная перигорскими трюфелями и приобретшая сфероидальную форму.
4). Жирный рейнский карп, привезенный живым из Страс-бура в Париж и нашедший смерть в отваре с пряностями; очищенный от костей и богато приправленный зеленью.
5). Перепелки, фаршированные костным мозгом, на гренках, смазанных маслом с базиликом.
6). Шпигованная и фаршированная речная щука в креме из раков.
7). Жареный фазан с хохолком на гренке а ля Субиз.
8). Шпинат на перепелином жире. 9). Две дюжины садовых овсянок по-провансальски.
10). Пирамида меренг с ванилью и розовыми лепестками.
ВИНА ОБЫЧНЫЕ
Мадера, бордо, шампанское, бургундское — лучших марок, и лучших годов урожая.
ВИНА ДЕСЕРТНЫЕ
Аликанте, малага, херес, сиракузское, кипрское и констанцское.
Примечание. Гости могут требовать любые вина и чередовать их по своему вкусу, но дружески советуем касательно обычных вин: начинать с самых крепких и заканчивать самыми легкими; касательно вин десертных: начинать с лишенных всякого запаха и переходить к самым ароматным».
Гости, усевшись за стол, читали меню с разным выражением лица: Марат — с презрением, Гильотен — с интересом, Тальма — с любопытством, Шенье — с безразличием, Камилл Демулен — с вожделением, Давид — с удивлением, Дантон — с наслаждением.
После этого, оглядевшись, они заметили, что одного гостя недостает: за столом их сидело семеро, а стол был накрыт на восемь персон.
Восьмое место — между Дантоном и Гильотеном — пустовало.
— Господа, — начал Камилл, — по-моему, среди нас нет одного гостя… Но ждать запаздывающего гостя означает проявлять неуважение к тем, кто уже пришел. Поэтому я прошу всех без промедления приступить к делу.
— А я, мой дорогой Камилл, прошу у общества тысячу извинений; оно, я надеюсь, после просмотра меню уже слишком признательно тому, кто должен занимать это место, чтобы без этого человека приступить к обеду, которого без него не было бы.
— Как?! — воскликнул Камилл. — Неужели гость, которого мы ждем, это…
— … наш повар! — закончил за него Дантон.
— Наш повар? — хором подхватили гости.
— Да, наш повар… Чтобы вы не думали, господа, будто я разоряю себя, надо изложить вам историю нашего обеда. Почтенный аббат — его зовут аббат Руа, и он занимается, по-моему, делами принцев — просил у меня консультации для их высочеств. Кому обязан я этой удачей? Пусть меня заберет дьявол, если я об этом даже догадываюсь. Но, в конце концов, консультация была дана, и неделю назад честный аббат принес мне тысячу франков. Однако, поскольку я не хотел пачкать руки золотом тиранов, я решил потратить плату за мою консультацию на обед друзей, а так как Гримо де ла Реньер — мой ближайший сосед, свой обход я начал с него; однако прославленный гурман объявил мне, что он всегда обедает только дома и никогда сам не готовит, а я в ответ сказал, что предоставляю в его распоряжение не только тысячу франков на расходы, но и
также мою кухню, мою кухарку, мой погреб и так далее. На последнее предложение он ответил отказом. «Я воспользуюсь кухней, — сказал он, — но об остальном позабочусь сам». Итак, господа, все остальное — столовое белье, столовое серебро, цветы, сюрту, канделябры, люстры — принадлежит нашему повару, и если вы пожелаете изъявить благодарность, то благодарите его, а не меня.
Едва Дантон закончил свое объяснение, как дверь в глубине залы отворилась и второй лакей объявил:
— Господин Гримо де ла Реньер!
При этом известии все встали и увидели, как вошел мужчина лет тридцати пяти-тридцати шести с нежным, округленным, цветущим, приятным и умным лицом; одет он был в свободного покроя черный бархатный камзол с накладными карманами, в атласные, расшитые золотом кюлоты, на поясе которых болтались две часовые цепочки, отягощенные брелоками; на ногах у него были шелковые чулки с вышитыми стрелками и башмаки с бриллиантовыми пряжками; на голове красовалась круглая, с почти остроконечным верхом шляпа, которую он никогда, даже за столом, не снимал: единственным ее украшением была бархатная шириной в два пальца лента, скрепленная стальной брошью.
При его появлении все зашептали что-то льстивое, кроме Марата, смотревшего на знаменитого откупщика с видом скорее гневным, чем благожелательным.
— Господа, — сказал Гримо, взявшись рукой за край шляпы, но не снимая ее, — я очень хотел бы, чтобы в этом торжественном случае мне помогал мой прославленный метр де ла Гепьер; но он нанят господином графом Прованским и не смог освободиться от своих обязанностей, поэтому я был вынужден ограничиться собственными силами. Во всяком случае, я сделал все что мог и взываю к вашему снисхождению.
Шепот сменился аплодисментами; ла Реньер склонился в поклоне, словно артист, ободряемый публикой возгласами «Браво!». Ведь, кроме Марата, меню обеда великолепно устраивало всех гостей.
— Господа, — продолжал Гримо, — теперь каждый обязан говорить только о своих кулинарных пристрастиях и ни о чем ином; стол — единственное место, за которым в течение первого часа никто никогда не скучает.
В согласии с этим суждением или, точнее, этим афоризмом все принялись молча глотать устрицы под аккомпанемент слов ла Реньера: «Поменьше хлеба, господа! Поменьше хлеба!», которые время от времени повторялись с тем же постоянством, я сказал бы, почти с такой же серьезностью, с какой на поле боя повторяется под огнем команда «Сомкнуть ряды!».
Когда устрицы были съедены, Камилл Демулен спросил:
— Почему вы советуете есть меньше хлеба?
— По двум причинам, сударь; во-первых, хлеб представляет собой продукт питания, который быстрее всего утоляет аппетит, но бесполезно садиться за стол в начале обеда, если не сможешь оставаться за ним до тех пор, пока не съешь обед до конца. Животные питаются, все люди едят, но только умный человек умеет разбираться в еде. Далее, хлеб, как и все мучное, приводит к полноте; но, господа, спросите у доктора Гильотена, который никогда не располнеет, и он вам объяснит, что полнота — самый жестокий враг рода человеческого, что тучный человек — человек обреченный! Полнота наносит вред крепости тела, увеличивая вес его движущейся массы, но не увеличивая двигательной силы; полнота вредит красоте, разрушая гармонию пропорций, изначально установленную природой, особенно если принять во внимание, что каждая часть тела полнеет не в равной мере; полнота, наконец, вредит здоровью, потому что влечет за собой неприятие танцев, прогулок, верховой езды, вызывает неспособность ко всем занятиям и развлечениям, требующим хоть немного подвижности и ловкости; полнота, стало быть, предрасполагает к различным болезням — таким, как апоплексия, водянка, приступы удушья и так далее. Поэтому я был прав, предупреждая вас: «Поменьше хлеба, господа! Поменьше хлеба!» Возьмите, к примеру, Мария или Яна Собеского: оба, как свидетельствует история, ели слишком много хлеба, — так вот, они едва не поплатились жизнью за пристрастие к мучному. Яну Собескому, окруженному турками в битве при Ловиче, пришлось бежать; несчастный был чудовищно толстый: он быстро стал задыхаться; со всех сторон его, почти потерявшего сознание, удерживали в седле, тогда как его адъютанты, друзья и солдаты погибали за него; наверное, этот бой стоил жизни двумстам воинам, потому что Ян Собеский ел слишком много хлеба! Что касается Мария, который, как я сказал, тоже страдал полнотой, то он, будучи маленького роста, стал одинаков и в ширину, и в высоту; правда, во время проскрипций он несколько похудел, хотя все еще оставался таким огромным, что привел в ужас кимвра, пришедшего его убить. Плутарх утверждает, будто солдат-варвар испугался величия Мария: не верьте, господа, он испугался его толщины… Вы должны помнить об этом, господин Давид, если когда-нибудь пожелаете обратиться к теме «Марий в Минтурнах», — ведь вас называют другом истины.
— Но на сей раз, сударь, полнота принесла, по крайней мере, какую-то пользу! — возразил Давид.
— Небольшую, ибо Марий ненадолго пережил это прискорбное приключение. Вернувшись в Рим, он пожелал отпраздновать возвращение семейным обедом, на нем несколько злоупотребил вином и от этого умер.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84