далее, слушай внимательно и правильно пойми: по мере того как продовольствия становится меньше, по мере того как хлеб из-за дороговизны ускользает из твоих исхудавших пальцев, он превращается в предмет все более доходной спекуляции; выгоды от нее очевидны, столь очевидны, что король Людовик Пятнадцатый хочет иметь в них свою долю и торгует мукой. Странно, не правда ли, видеть короля, спекулирующего жизнью своих подданных, короля, наживающегося на голоде, короля, заставляющего платить смерти ту дань, какую до сих пор смерть заставляла платить всех, даже королей! И вот мы в конце концов — ведь закон прогресса неопровержим — постигли рассудком все это: ты умираешь с голоду, о несчастный народ! Это правда, но ты, по крайней мере, теперь знаешь, почему ты умираешь: неурожай уже не следствие засухи или дождей, изменений в атмосфере, катаклизмов природы; неурожай — естественное, узаконенное, признанное Парламентом явление; мы голодаем из-за Людовика, но под его подписью стоит имя Фелиппо.
Мы голодали при Людовике Четырнадцатом, голодали при Людовике Пятнадцатом, мы голодаем и при Людовике Шестнадцатом; сменились четыре поколения, но ни одно из них не насытилось; это произошло потому, что во Франции голод получил право гражданства; у голода есть отец и мать: его отец — налог, его мать — спекуляция; тем не менее этот чудовищный союз дает плоды, у него есть дети, он порождает особую породу людей, породу жестокую, алчную, ненасытную, породу поставщиков, банкиров, сборщиков налогов, финансистов, откупщиков, интендантов и министров; тебе, несчастный народ, знакома эта порода: твой король облагородил ее, прославил ее, усадил ее в свои кареты в тот день, когда она приехала в Версаль подписывать с ним пакт о голоде!
Но, несчастный народ, ты не имеешь хлеба, зато имеешь философов и экономистов, всяких тюрго и неккеров, у тебя есть поэты, которые переводят «Георгики», сочиняют «Времена года» и воспевают «Месяцы»; все говорят о земледелии, пишут о земледелии, проводят земледельческие опыты. Ну а тем временем ты, несчастный народ, поскольку казна пожрала твоих быков, твоих лошадей, твоих ослов, впрягаешься в плуг вместе с женами и детьми! К счастью, закон запрещает, чтобы у тебя отнимали лемех; но будь уверен, и это придет! Это придет, и тогда тем же орудием, каким ты полтора века вскрываешь себе грудь, ты будешь пахать землю! Умирая, ты будешь скрести землю своими ногтями!
О несчастный народ!
Так вот, когда этот день настанет, — а настанет он скоро! — когда жена попросит последний кусок хлеба у мужа и тот угрюмо взглянет на нее, не говоря ни слова; когда у матери останутся только слезы, которые она сможет дать своему кричащему ребенку, чьи внутренности будет терзать голод; когда от истощения у кормящей матери пропадет молоко; когда изголодавшийся младенец сможет высосать из ее сосков лишь немного крови; когда лавки твоих булочников, открытые или закрытые, станут пусты; когда в отчаянии своем ты будешь вынужден, чтобы питаться, использовать самые омерзительные продукты, употреблять в пищу мясо самых гнусных животных — да еще будешь радоваться, если брат твой не вырвет кусок его у тебя из рук, чтобы насытиться самому! — тогда, несчастный народ, ты, быть может, однажды раз и навсегда раскроешь глаза на лафайетов и неккеров и придешь ко мне, да, ко мне, своему истинному, единственному другу, ибо только я предупреждаю тебя о тех бедствиях, что тебе уготавливают, о тех ужасах, что тебя ожидают!…
На этот раз Марат в самом деле закончил речь; но если бы он даже не закончил, продолжать говорить ему все равно было бы невозможно, поскольку возрастающий восторг слушателей нуждался в том, чтобы вырваться наружу.
Марат не сошел с трибуны — его унесли на руках.
Но в ту минуту, когда все руки тянулись к нему, а все те руки, что не могли его коснуться, аплодировали в честь оратора, когда все голоса издавали какие-то бессвязные звуки, которые иногда делают радость столь же страшной, сколь и ярость, послышались сильные удары в дверь, выходящую на улицу.
— Тихо! — крикнул хозяин заведения, и все смолкли.
В этой тишине было слышно, как по булыжной мостовой стучат приклады ружей дозора стражников. Потом в дверь забарабанили еще громче.
— Откройте! — послышался голос. — Это я… Дюбуа, командир стражи, хочу знать, что здесь происходит… Именем короля, откройте!
В эту секунду все огни, словно задутые чьим-то дыханием, погасли и все погрузилось в непроглядную тьму.
Дантон, на мгновение растерявшийся и не знавший что делать, почувствовал, как чья-то сильная рука схватила его за запястье.
Это была рука Марата.
— Иди сюда! — сказал он. — Они не должны взять тут нас с тобой, ибо мы нужны будущему.
— Легко сказать «иди», — возразил Дантон. — Я ничего не вижу.
— Зато я вижу, — ответил Марат. — Я так долго жил во мраке, что тьма стала моим светом.
И он потащил за собой Дантона с такой быстротой и такой уверенностью, словно они оба шли ясным днем навстречу солнцу.
Дантон переступил порог низкой двери, споткнулся о первую ступеньку винтовой лестницы; не успев дойти до ее середины, он услышал, как заскрипели петли и под ударами прикладов ночного патруля рассыпались створки главной наружной двери.
Потом эти первые шумы потонули в жутком грохоте. Было ясно, что в клуб ворвался дозор стражников.
В эту же секунду Марат открыл дверь, выходящую на улицу Добрых Ребят.
Улица была пустынна и спокойна.
Когда Дантон вышел, Марат закрыл за собой дверь и сунул ключ в карман.
— Ну вот, вы видели два клуба, — сказал он, — Социальный клуб и Клуб прав человека. В одном дискутируют о торговле черными рабами, в другом — рабами белыми. Какой из них, по вашему мнению, занимается истинными интересами нации? Скажите.
— Господин Марат, — ответил Дантон, — я, вы со мной согласитесь, понял вас с первого слова, с первого взгляда; хотя я полагаю, что, после того как мы поняли друг друга, нам необходимо поближе познакомиться.
— О да, конечно! — воскликнул Марат. — Но я-то вас знаю, а вот вам обо мне ничего не известно… Согласен, хорошо! Приходите завтра утром позавтракать со мной.
— Куда?
— В конюшни д'Артуа… Там вы спросите доктора Марата… Но предупреждаю, что завтракать мы будем не так, как у вас обедали.
— Пустяки! Я приду ради вас, а не ради завтрака.
— О! Если вы придете ради меня, то я спокоен, — сказал Марат. — Поскольку вас хорошо примут, вы останетесь довольны.
— Значит, до завтра! — воскликнул Дантон, намереваясь уйти.
Потом, вплотную приблизившись к Марату и не выпуская его руку, он тихо сказал:
— Вы, наверное, много страдали! Марат с горечью рассмеялся.
— Вы думаете? — спросил он.
— Уверен.
— Скажите на милость, — промолвил Марат. — Вы больший философ, чем я полагал.
— Полноте! Так значит, я не ошибся?
— Именно о своих страданиях я и намерен рассказать вам завтра, — ответил Марат. — Приходите.
И тогда как Марат, пройдя по Фонтанному двору, вышел на площадь Пале-Рояля, Дантон удалился в направлении Нового моста по улице Пеликан.
В ту ночь Дантон спал плохо: словно рыбак из баллады Шиллера, он нырнул в пропасть и увидел там неведомых чудовищ!
IX. КОНЮШНИ ЕГО СВЕТЛОСТИ ГРАФА Д'АРТУА
Мы не станем скупиться на подробности, рассказывая об одном из наших героев, как мы не скупились на них, рассказывая о другом; мы уже говорили, где и как жил Дантон, теперь скажем, где и как жил Марат.
При выходе с улиц Нёв-де-Берри и Рульского предместья, на месте бывшего королевского питомника плодовых деревьев, возвышались конюшни графа д'Артуа. Мы надеемся, что наши читатели позволят предложить их вниманию описание этого огромного здания, что очень поможет пониманию рассказываемой нами истории.
Принцу в то время исполнился тридцать один год, и он, полный сил и энергии молодости, страстно любящий роскошь и все, что связано с ней, но особенно любящий все то, что могло скрывать эту роскошь от глаз парижан (те весьма плохо относились к нему из-за двуличного поведения его брата, господина графа Прованского, не упускавшего ни одного случая, чтобы приписать только себе популярность всей фамилии), поручил своему архитектору Белланже разработать для него план, благодаря которому можно было одновременно тратить и зарабатывать деньги, то есть подыскивать какие-нибудь развалины и спекулировать недвижимостью.
Архитектор, получив указание графа, сразу же занялся поисками великолепного, но пустого места; великолепного потому, что, по мнению Белланже, фантазии принца должны были бросаться в глаза, чтобы не уронить его чести, а для него самого, воплощавшего эти фантазии в жизнь, пустого потому, что д'Артуа, располагая не слишком большими собственными средствами, уже дважды обращался к Людовику XVI — королю, отнюдь не щедрому, — чтобы тот заплатил его долги, и вынужден был, дабы позволить себе кое-какие прихоти, платить за них как можно дешевле.
Это было время, когда Париж, пытаясь встать с прокрустова ложа, куда его уложил Карл V, — ложе это тщетно старались расширить Генрих II и Карл IX, — наконец-то вырвался за пределы старых стен, возведенных его прежними королями. Париж сильно разросся при Генрихе IV и Людовике XIV, но он как бы украдкой и без злого умысла, сам того не ведая, — по крайней мере, город в этом оправдывал себя, — вторгся в Рульское предместье и предместье Монмартр.
Итак, великан вытянул руки, обхватив пространство более чем в полульё, и у авторов той эпохи можно прочитать об угрюмом недовольстве тех истинных парижан, чьи привычки нарушал каприз короля, принцев, министров или финансистов.
Даже в царствование Людовика XV, когда нравы были очень переменчивыми и весьма вольными, самые легкомысленные люди громко роптали на то, что город как бы тайно переселяется с юга на запад и на север; напрасно скромные служители того деспотичного и раздражительного властелина, кого именуют обществом и кому покоряется самый строптивый, выстроили для парижан, дабы они простили им прочие сооружения, римский амфитеатр, назвав его Колизей; напрасно они разорялись, роскошно украшая это здание мрамором, бронзой и золотом; напрасно обещали они празднества на воде, достойные Цезаря, террасные сады, способные затмить висячие сады Семирамиды, концерты, которых никогда не устраивал даже Нерон, этот страшный артист; лотереи, в которых каждый купленный билет будет приносить выигрыш; залитые светом салоны, зеленые беседки, непроницаемые даже для лунных лучей, — ничто не могло взволновать рутинера-парижанина, преданного своим старым садам, своим старым площадям, своим старым улицам, старым видам своей небольшой реки, на набережных которой танцуют, поют и дерутся зазывалы, темные личности, паяцы и дешевые проститутки, толстые и красные оттого, что они часто наведываются в кабаки.
Колизей! Все-таки красивое слово нашли, чтобы понравиться — такова была цель! — зевакам Лютеции; Колизей площадью в шестнадцать арпанов, с его фонтанами и оркестрами! Антрепренеры, мечтавшие об этом прекрасном проекте, обещали вложить в него семьсот тысяч ливров; они обещали открыть Колизей ко дню бракосочетания Людовика XVI с той несчастной принцессой, которую начали ненавидеть, когда она стала королевой, хотя обожали ее, когда она была дофиной; они обещали… Впрочем, чего только они не обещали?! Однако к свадьбе короля здание построено не было, как будто все, что обещали от имени Людовика XVI, неизбежно должно было потерпеть неудачу, и смета в семьсот тысяч ливров — пророческое предвестие государственного дефицита — прямо привела по той проторенной дороге, по которой сметы неслись вскачь, к затратам в два миллиона шестьсот шестьдесят ливров и в пятнадцать тысяч пятьсот франков, что составило «легкий» дефицит в миллион девятьсот шестьдесят тысяч ливров и пятнадцать тысяч пятьсот франков; но Колизей, несмотря на дополнительное увеличение расходов, так и не был завершен.
Тем не менее он был открыт в расчете на случай, как и все, что открывается во Франции, — открыт с разрешения ратуши на месте улицы Матиньона; но на следующий день, то есть 23 мая 1771 года, тогдашние представители городских властей заявили строительным подрядчикам: «Колизей — это катафалк; распространяемые в обществе слухи о непреклонной воле министерства принудить Париж повернуться лицом к этому месту только еще больше настроили парижан против сей затеи».
Как мы видим, не стоило труда тратить около трех миллионов, чтобы прийти к такому итогу.
Плохо принятый публикой, Колизей прогорел, и в 1784 году архитектор господина графа д'Артуа купил эту землю, снес здание и, присоединив этот участок к землям королевского питомника, одну часть его предназначил для строительства нового квартала, а другую часть отвел под закладку графских конюшен, которые и заставили нас несколько отвлечься, как видим, от нашего рассказа, но мы возвращаемся к нему, сделав это отступление.
Этот новый квартал, вызванный к жизни стремлениями господина графа д'Артуа к роскоши, неизбежно должен был испытать на себе влияние принца; он был англоманом, поэтому дома надлежало строить в английском стиле, то есть без всяких украшений, хорошо проветриваемые, удобно распланированные — строить так, чтобы их можно было взять в наем или купить дешевле, чем в других местах столицы.
Отсюда следует, что если государственные интересы оставались аристократическими, то спекуляция соглашалась стать простонародной. Вот почему, как мы уже говорили в начале главы, господин граф д'Артуа трудился над тем, чтобы угодить народу, отнимая у него деньги, и привить ему понятие о роскоши, заодно увеличивая собственные доходы.
Конюшни, поддерживаемые этим экономическим принципом, были возведены быстро; они представляли собой строение со многими флигелями и просторными дворами; в первом, проходном дворе, по обе стороны располагались конюшни — здания с низкими сводами, снаружи украшенные колоннами без базисов, служившими контрфорсами сводов.
Наверно, в ту эпоху, когда критике начали подвергаться все, даже особы королевской крови — персоны священные, огражденные до сих пор от критики, по крайней мере публичной, — наверно, повторяем, в ту эпоху суровые экономисты ставили в упрек графу размер и великолепие строений, предназначенных для его лошадей; всегда находятся ревностные статистики, которые не довольствуются сравнением животных с людьми, лошадей с работниками, но из человеколюбия завидуют лошадиным подстилкам и кормушкам!
Но, к счастью, господин граф д'Артуа предвидел критические возражения, повелев выстроить свои дома в английском стиле, то есть сооружать такие филантропические жилища, где человеческие создания смогли бы жить и дышать, не платя слишком дорого, в конечном счете, за дыхание — эту первую жизненную потребность — и надеясь, что их будут беречь в работе больше, нежели графских лошадей, этих четвероногих, которым, по нашему мнению, излишне завидовали господа экономисты, ибо граф д'Артуа, хотя и устроил своим лошадям роскошную жизнь, не щадил их.
Итак, в те времена, когда происходили события, о которых мы рассказываем, Рульское предместье было застроено на английский манер; еще и поныне, по прошествии шестидесяти лет, оно в основном сохранило свои размеры и правильную планировку.
Конюшни были построены; лошадям, конюхам и жившим в этом округе парижанам жаловаться не приходилось. Только Колизей мог бы посетовать на свою судьбу, но гробницы безмолвствуют.
Мы уже отмечали, что здание было грандиозным и удобным: в нем могло разместиться три сотни лошадей; в нем проживало добрых четыре сотни человек, и г-н Белланже вовсе не лишил этих людей — вероятно, на основании того счастья, которое они вкушали, связав свою судьбу с самым утонченным вельможей той эпохи, — г-н Белланже, вопреки английской моде, вовсе не лишил этих людей скульптур и орнаментов. Среди этих украшений были более или менее примечательные: начиная с двух увенчанных трофеями будок у главного входа и кончая фронтонами над всеми проходами, на всех наружных сводах и внутри вестибюлей.
Итак, в этом необъятном здании, подобии пышного фаланстера, мирно проживала вместе с женами, детьми, курами и собаками вся прислуга графского двора или, по крайней мере, вся обслуга его конюшен; для этой деревни было большим развлечением, что оставался свободным вход в прекрасный, расположенный во втором дворе манеж, где дрессировали, выезжали, чистили великолепных английских и нормандских лошадей его светлости.
Те же самые экономисты, мелочные критики денежных окладов и охотники за синекурами, очень хитро воспротивились бы каждому служащему, даже самому благополучному в этом доме, если бы их человеколюбивые нападки склонили господина графа д'Артуа по их примеру стать филантропом, а следовательно, продать лошадей и поселить в конюшнях людей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84
Мы голодали при Людовике Четырнадцатом, голодали при Людовике Пятнадцатом, мы голодаем и при Людовике Шестнадцатом; сменились четыре поколения, но ни одно из них не насытилось; это произошло потому, что во Франции голод получил право гражданства; у голода есть отец и мать: его отец — налог, его мать — спекуляция; тем не менее этот чудовищный союз дает плоды, у него есть дети, он порождает особую породу людей, породу жестокую, алчную, ненасытную, породу поставщиков, банкиров, сборщиков налогов, финансистов, откупщиков, интендантов и министров; тебе, несчастный народ, знакома эта порода: твой король облагородил ее, прославил ее, усадил ее в свои кареты в тот день, когда она приехала в Версаль подписывать с ним пакт о голоде!
Но, несчастный народ, ты не имеешь хлеба, зато имеешь философов и экономистов, всяких тюрго и неккеров, у тебя есть поэты, которые переводят «Георгики», сочиняют «Времена года» и воспевают «Месяцы»; все говорят о земледелии, пишут о земледелии, проводят земледельческие опыты. Ну а тем временем ты, несчастный народ, поскольку казна пожрала твоих быков, твоих лошадей, твоих ослов, впрягаешься в плуг вместе с женами и детьми! К счастью, закон запрещает, чтобы у тебя отнимали лемех; но будь уверен, и это придет! Это придет, и тогда тем же орудием, каким ты полтора века вскрываешь себе грудь, ты будешь пахать землю! Умирая, ты будешь скрести землю своими ногтями!
О несчастный народ!
Так вот, когда этот день настанет, — а настанет он скоро! — когда жена попросит последний кусок хлеба у мужа и тот угрюмо взглянет на нее, не говоря ни слова; когда у матери останутся только слезы, которые она сможет дать своему кричащему ребенку, чьи внутренности будет терзать голод; когда от истощения у кормящей матери пропадет молоко; когда изголодавшийся младенец сможет высосать из ее сосков лишь немного крови; когда лавки твоих булочников, открытые или закрытые, станут пусты; когда в отчаянии своем ты будешь вынужден, чтобы питаться, использовать самые омерзительные продукты, употреблять в пищу мясо самых гнусных животных — да еще будешь радоваться, если брат твой не вырвет кусок его у тебя из рук, чтобы насытиться самому! — тогда, несчастный народ, ты, быть может, однажды раз и навсегда раскроешь глаза на лафайетов и неккеров и придешь ко мне, да, ко мне, своему истинному, единственному другу, ибо только я предупреждаю тебя о тех бедствиях, что тебе уготавливают, о тех ужасах, что тебя ожидают!…
На этот раз Марат в самом деле закончил речь; но если бы он даже не закончил, продолжать говорить ему все равно было бы невозможно, поскольку возрастающий восторг слушателей нуждался в том, чтобы вырваться наружу.
Марат не сошел с трибуны — его унесли на руках.
Но в ту минуту, когда все руки тянулись к нему, а все те руки, что не могли его коснуться, аплодировали в честь оратора, когда все голоса издавали какие-то бессвязные звуки, которые иногда делают радость столь же страшной, сколь и ярость, послышались сильные удары в дверь, выходящую на улицу.
— Тихо! — крикнул хозяин заведения, и все смолкли.
В этой тишине было слышно, как по булыжной мостовой стучат приклады ружей дозора стражников. Потом в дверь забарабанили еще громче.
— Откройте! — послышался голос. — Это я… Дюбуа, командир стражи, хочу знать, что здесь происходит… Именем короля, откройте!
В эту секунду все огни, словно задутые чьим-то дыханием, погасли и все погрузилось в непроглядную тьму.
Дантон, на мгновение растерявшийся и не знавший что делать, почувствовал, как чья-то сильная рука схватила его за запястье.
Это была рука Марата.
— Иди сюда! — сказал он. — Они не должны взять тут нас с тобой, ибо мы нужны будущему.
— Легко сказать «иди», — возразил Дантон. — Я ничего не вижу.
— Зато я вижу, — ответил Марат. — Я так долго жил во мраке, что тьма стала моим светом.
И он потащил за собой Дантона с такой быстротой и такой уверенностью, словно они оба шли ясным днем навстречу солнцу.
Дантон переступил порог низкой двери, споткнулся о первую ступеньку винтовой лестницы; не успев дойти до ее середины, он услышал, как заскрипели петли и под ударами прикладов ночного патруля рассыпались створки главной наружной двери.
Потом эти первые шумы потонули в жутком грохоте. Было ясно, что в клуб ворвался дозор стражников.
В эту же секунду Марат открыл дверь, выходящую на улицу Добрых Ребят.
Улица была пустынна и спокойна.
Когда Дантон вышел, Марат закрыл за собой дверь и сунул ключ в карман.
— Ну вот, вы видели два клуба, — сказал он, — Социальный клуб и Клуб прав человека. В одном дискутируют о торговле черными рабами, в другом — рабами белыми. Какой из них, по вашему мнению, занимается истинными интересами нации? Скажите.
— Господин Марат, — ответил Дантон, — я, вы со мной согласитесь, понял вас с первого слова, с первого взгляда; хотя я полагаю, что, после того как мы поняли друг друга, нам необходимо поближе познакомиться.
— О да, конечно! — воскликнул Марат. — Но я-то вас знаю, а вот вам обо мне ничего не известно… Согласен, хорошо! Приходите завтра утром позавтракать со мной.
— Куда?
— В конюшни д'Артуа… Там вы спросите доктора Марата… Но предупреждаю, что завтракать мы будем не так, как у вас обедали.
— Пустяки! Я приду ради вас, а не ради завтрака.
— О! Если вы придете ради меня, то я спокоен, — сказал Марат. — Поскольку вас хорошо примут, вы останетесь довольны.
— Значит, до завтра! — воскликнул Дантон, намереваясь уйти.
Потом, вплотную приблизившись к Марату и не выпуская его руку, он тихо сказал:
— Вы, наверное, много страдали! Марат с горечью рассмеялся.
— Вы думаете? — спросил он.
— Уверен.
— Скажите на милость, — промолвил Марат. — Вы больший философ, чем я полагал.
— Полноте! Так значит, я не ошибся?
— Именно о своих страданиях я и намерен рассказать вам завтра, — ответил Марат. — Приходите.
И тогда как Марат, пройдя по Фонтанному двору, вышел на площадь Пале-Рояля, Дантон удалился в направлении Нового моста по улице Пеликан.
В ту ночь Дантон спал плохо: словно рыбак из баллады Шиллера, он нырнул в пропасть и увидел там неведомых чудовищ!
IX. КОНЮШНИ ЕГО СВЕТЛОСТИ ГРАФА Д'АРТУА
Мы не станем скупиться на подробности, рассказывая об одном из наших героев, как мы не скупились на них, рассказывая о другом; мы уже говорили, где и как жил Дантон, теперь скажем, где и как жил Марат.
При выходе с улиц Нёв-де-Берри и Рульского предместья, на месте бывшего королевского питомника плодовых деревьев, возвышались конюшни графа д'Артуа. Мы надеемся, что наши читатели позволят предложить их вниманию описание этого огромного здания, что очень поможет пониманию рассказываемой нами истории.
Принцу в то время исполнился тридцать один год, и он, полный сил и энергии молодости, страстно любящий роскошь и все, что связано с ней, но особенно любящий все то, что могло скрывать эту роскошь от глаз парижан (те весьма плохо относились к нему из-за двуличного поведения его брата, господина графа Прованского, не упускавшего ни одного случая, чтобы приписать только себе популярность всей фамилии), поручил своему архитектору Белланже разработать для него план, благодаря которому можно было одновременно тратить и зарабатывать деньги, то есть подыскивать какие-нибудь развалины и спекулировать недвижимостью.
Архитектор, получив указание графа, сразу же занялся поисками великолепного, но пустого места; великолепного потому, что, по мнению Белланже, фантазии принца должны были бросаться в глаза, чтобы не уронить его чести, а для него самого, воплощавшего эти фантазии в жизнь, пустого потому, что д'Артуа, располагая не слишком большими собственными средствами, уже дважды обращался к Людовику XVI — королю, отнюдь не щедрому, — чтобы тот заплатил его долги, и вынужден был, дабы позволить себе кое-какие прихоти, платить за них как можно дешевле.
Это было время, когда Париж, пытаясь встать с прокрустова ложа, куда его уложил Карл V, — ложе это тщетно старались расширить Генрих II и Карл IX, — наконец-то вырвался за пределы старых стен, возведенных его прежними королями. Париж сильно разросся при Генрихе IV и Людовике XIV, но он как бы украдкой и без злого умысла, сам того не ведая, — по крайней мере, город в этом оправдывал себя, — вторгся в Рульское предместье и предместье Монмартр.
Итак, великан вытянул руки, обхватив пространство более чем в полульё, и у авторов той эпохи можно прочитать об угрюмом недовольстве тех истинных парижан, чьи привычки нарушал каприз короля, принцев, министров или финансистов.
Даже в царствование Людовика XV, когда нравы были очень переменчивыми и весьма вольными, самые легкомысленные люди громко роптали на то, что город как бы тайно переселяется с юга на запад и на север; напрасно скромные служители того деспотичного и раздражительного властелина, кого именуют обществом и кому покоряется самый строптивый, выстроили для парижан, дабы они простили им прочие сооружения, римский амфитеатр, назвав его Колизей; напрасно они разорялись, роскошно украшая это здание мрамором, бронзой и золотом; напрасно обещали они празднества на воде, достойные Цезаря, террасные сады, способные затмить висячие сады Семирамиды, концерты, которых никогда не устраивал даже Нерон, этот страшный артист; лотереи, в которых каждый купленный билет будет приносить выигрыш; залитые светом салоны, зеленые беседки, непроницаемые даже для лунных лучей, — ничто не могло взволновать рутинера-парижанина, преданного своим старым садам, своим старым площадям, своим старым улицам, старым видам своей небольшой реки, на набережных которой танцуют, поют и дерутся зазывалы, темные личности, паяцы и дешевые проститутки, толстые и красные оттого, что они часто наведываются в кабаки.
Колизей! Все-таки красивое слово нашли, чтобы понравиться — такова была цель! — зевакам Лютеции; Колизей площадью в шестнадцать арпанов, с его фонтанами и оркестрами! Антрепренеры, мечтавшие об этом прекрасном проекте, обещали вложить в него семьсот тысяч ливров; они обещали открыть Колизей ко дню бракосочетания Людовика XVI с той несчастной принцессой, которую начали ненавидеть, когда она стала королевой, хотя обожали ее, когда она была дофиной; они обещали… Впрочем, чего только они не обещали?! Однако к свадьбе короля здание построено не было, как будто все, что обещали от имени Людовика XVI, неизбежно должно было потерпеть неудачу, и смета в семьсот тысяч ливров — пророческое предвестие государственного дефицита — прямо привела по той проторенной дороге, по которой сметы неслись вскачь, к затратам в два миллиона шестьсот шестьдесят ливров и в пятнадцать тысяч пятьсот франков, что составило «легкий» дефицит в миллион девятьсот шестьдесят тысяч ливров и пятнадцать тысяч пятьсот франков; но Колизей, несмотря на дополнительное увеличение расходов, так и не был завершен.
Тем не менее он был открыт в расчете на случай, как и все, что открывается во Франции, — открыт с разрешения ратуши на месте улицы Матиньона; но на следующий день, то есть 23 мая 1771 года, тогдашние представители городских властей заявили строительным подрядчикам: «Колизей — это катафалк; распространяемые в обществе слухи о непреклонной воле министерства принудить Париж повернуться лицом к этому месту только еще больше настроили парижан против сей затеи».
Как мы видим, не стоило труда тратить около трех миллионов, чтобы прийти к такому итогу.
Плохо принятый публикой, Колизей прогорел, и в 1784 году архитектор господина графа д'Артуа купил эту землю, снес здание и, присоединив этот участок к землям королевского питомника, одну часть его предназначил для строительства нового квартала, а другую часть отвел под закладку графских конюшен, которые и заставили нас несколько отвлечься, как видим, от нашего рассказа, но мы возвращаемся к нему, сделав это отступление.
Этот новый квартал, вызванный к жизни стремлениями господина графа д'Артуа к роскоши, неизбежно должен был испытать на себе влияние принца; он был англоманом, поэтому дома надлежало строить в английском стиле, то есть без всяких украшений, хорошо проветриваемые, удобно распланированные — строить так, чтобы их можно было взять в наем или купить дешевле, чем в других местах столицы.
Отсюда следует, что если государственные интересы оставались аристократическими, то спекуляция соглашалась стать простонародной. Вот почему, как мы уже говорили в начале главы, господин граф д'Артуа трудился над тем, чтобы угодить народу, отнимая у него деньги, и привить ему понятие о роскоши, заодно увеличивая собственные доходы.
Конюшни, поддерживаемые этим экономическим принципом, были возведены быстро; они представляли собой строение со многими флигелями и просторными дворами; в первом, проходном дворе, по обе стороны располагались конюшни — здания с низкими сводами, снаружи украшенные колоннами без базисов, служившими контрфорсами сводов.
Наверно, в ту эпоху, когда критике начали подвергаться все, даже особы королевской крови — персоны священные, огражденные до сих пор от критики, по крайней мере публичной, — наверно, повторяем, в ту эпоху суровые экономисты ставили в упрек графу размер и великолепие строений, предназначенных для его лошадей; всегда находятся ревностные статистики, которые не довольствуются сравнением животных с людьми, лошадей с работниками, но из человеколюбия завидуют лошадиным подстилкам и кормушкам!
Но, к счастью, господин граф д'Артуа предвидел критические возражения, повелев выстроить свои дома в английском стиле, то есть сооружать такие филантропические жилища, где человеческие создания смогли бы жить и дышать, не платя слишком дорого, в конечном счете, за дыхание — эту первую жизненную потребность — и надеясь, что их будут беречь в работе больше, нежели графских лошадей, этих четвероногих, которым, по нашему мнению, излишне завидовали господа экономисты, ибо граф д'Артуа, хотя и устроил своим лошадям роскошную жизнь, не щадил их.
Итак, в те времена, когда происходили события, о которых мы рассказываем, Рульское предместье было застроено на английский манер; еще и поныне, по прошествии шестидесяти лет, оно в основном сохранило свои размеры и правильную планировку.
Конюшни были построены; лошадям, конюхам и жившим в этом округе парижанам жаловаться не приходилось. Только Колизей мог бы посетовать на свою судьбу, но гробницы безмолвствуют.
Мы уже отмечали, что здание было грандиозным и удобным: в нем могло разместиться три сотни лошадей; в нем проживало добрых четыре сотни человек, и г-н Белланже вовсе не лишил этих людей — вероятно, на основании того счастья, которое они вкушали, связав свою судьбу с самым утонченным вельможей той эпохи, — г-н Белланже, вопреки английской моде, вовсе не лишил этих людей скульптур и орнаментов. Среди этих украшений были более или менее примечательные: начиная с двух увенчанных трофеями будок у главного входа и кончая фронтонами над всеми проходами, на всех наружных сводах и внутри вестибюлей.
Итак, в этом необъятном здании, подобии пышного фаланстера, мирно проживала вместе с женами, детьми, курами и собаками вся прислуга графского двора или, по крайней мере, вся обслуга его конюшен; для этой деревни было большим развлечением, что оставался свободным вход в прекрасный, расположенный во втором дворе манеж, где дрессировали, выезжали, чистили великолепных английских и нормандских лошадей его светлости.
Те же самые экономисты, мелочные критики денежных окладов и охотники за синекурами, очень хитро воспротивились бы каждому служащему, даже самому благополучному в этом доме, если бы их человеколюбивые нападки склонили господина графа д'Артуа по их примеру стать филантропом, а следовательно, продать лошадей и поселить в конюшнях людей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84